Олег Кустов - Сезон Разливов. Середина Лета - Олег Кустов
Скачано с сайта prochtu.ru
Классический любовный треугольник в постнеклассических обстоятельствах
Середина Лета

Душа, исполненная чувства,
есть величайшее совершенство.
И. Кант

Было то время суток, когда небеса опускаются на землю.
Покинув жилища ангелов, туман снизошёл к пыли и тлену и, покорный, лёг под колёса. Дорога неутомимо стремилась под гору и, казалось, осуществляла мечту ленивого императора никогда не взбираться выше. Утренние сумерки скрадывали движение. Автобус плавно наращивал ход. Огромный, как дирижабль, он плыл по влажным белым клочьям, едва покачиваясь из стороны в сторону, примеряясь к молочной пене и лазоревой глубине впереди. Царило молчание: спали пассажиры, уморённые ночной тряской, контуженные пивом и видео, спал пейзаж за окном – редкие выныривающие из тумана кроны сосен и купы рябин.
Они ещё только узнали друг друга и собирались провести время вместе. Ночью рука ложилась ему на колено и говорила о своей неизменности. Он отвечал пожатием – коротким и достаточно крепким, чтобы перерасти в объятия или быстрый поцелуй, как сейчас в полутёмной туристической колеснице. Это захватывало, как скольжение по облакам. Подобное он испытал немного лет назад, когда его рейс заходил на посадку: пилоты удивляли тем, что вели машину по самой кромке безграничной небесной равнины. Весь полёт тень лайнера бежала сбоку, но когда развернулись и устремились к солнцу, ангелы встрепенулись и дуновение квадрат за квадратом охватило возделанные ими поля. Их текучесть была сродни лёгкости крыльев, открывающих новые горизонты над податливой, нежной плотью вознесённых просторов. Солнце закатывалось в провал котловины, откуда возникал длинный и осклабленный, как рот уродца, ров, окаймляющий видимость, и не хотелось думать, что там, внизу, светило ожидает земля.
В такие минуты он верил, что молчание поглощается тьмой. Просвет вспыхивает, подобно молнии. И подобно же молнии, разражается вдохновение: громыхание сводов – знак особого уважения. Не то, чтобы крыша съезжала особенным образом, скорее, свидетельство анонимности озарения. Он верил, что радость всеобъемлюща, а страдание персонально. И нести его, пока не исполнится срок, со всей тяжестью бескрылия и грузом дряхлого опыта. Что ж, некоторые люди в пространстве между ладоней ощущают необыкновенное магнетическое напряжение – срок, отмеренный от точки до точки. Это заставляет их думать, поступать и жить по-другому: не довольствуясь действительным быть на грани возможного. Бессильные взлететь, они умеют скользить по тонкой грани смысла, никогда не цепляясь за неё, и потому не умирают совсем: исполненное чувства и не поддающееся определению начало переживает прах и избегает тления. Он верил также и в то, что согласованные пассы могут продлевать или сокращать жизнь: одним взмахом дирижёр порождает мелодию, другим – её обрывает. Так же и мысль, обращённая к мирозданию, из ничего творит всё.
Он знал, что слово обречено на мытарство в мире знаков и букв и смысл не может быть не распят традицией понимания.


Вечер первый.
Не Геометр да Не Войдёт!

I

Философ ничего не писал. Он даже не пользовался авторучкой. За ненадобностью печатного изложения обходился и без компьютера. Образ жизни его подразумевал отрешённость от вещей подобного рода: подменяя мир, они лишь затеняли деятельное созерцание.
Его день начинался в бассейне, единственно открытом с семи утра. Там под струями горячего душа философ изучал поведение обнажённой натуры. И хотя результаты наблюдений могли быть выражены одной фразой: «Что это за…», сестре таланта философ предпочитал пространный дискурс, полагая, что суть происшествий в деталях.
– Вода раскрепощает, несомненно, – рассуждал он на досуге. – Однако потомки крепостных доходят до полного маразма, когда моются в плавках. Одно дело дети – те не в силах совладать с организмом, другое – парни, здоровяки-коровяки. Никак не расстанутся с детством. Плавки натягивают – обматываются полотенцем, прячут невинность… Боятся изнасилования независимо от пола и места рождения?
– Да ты пя-я-ялишься так, что сглазишь легко, – возражала Розовая Пантера. Пантерой она была в силу кошачьих привычек и говорила тихо, несколько растягивая слова, будто мурлыча. Розовой её делало неодолимое пристрастие к этому цвету. Весь её интерьер, от прихожей до лоджии, все её настоящие и прошлые вещи – от лака на ногтях до перьев причёски, от туфелек до сумочки, брошенной в салоне, и сам кузов автомобиля – были розовыми.
– Конечно, пялюсь. Не без того. Они отвёртываются. Я не в накладе. Сложенье их, да будет тебе известно, ещё прекрасней сзади… Но есть в этом что-то ущербное: поглядеть друг на друга боимся.
– Хм… А как же великая русская культура? Раньше ведь не боялись открытого взгляда? Глаза в глаза.
– Вот именно! Слишком великое напряжение! Оно-то нас и погубило. И ныне об этом можно только вспоминать да в книжках вычитывать. – Обыкновенно философ горячился и изрекал мысль так, что, казалось, бреется, глядя на икону.
– Ну, не знаю, – Пантера потянулась, отстраняясь от чашки с клубничным йогуртом. – Есть ещё совершенно особые экземпляры. Something very special… Поразительно открытые, готовые быть…
– Быть твоими любовниками?
– Просто готовые быть.
Роза Павловна, так в миру звали Пантеру, была женщиной среднего возраста, что, впрочем, ныне утратило сколько-нибудь вразумительное определение: девушками у нас принято называть школьниц старших классов и сорокапятилетних домохозяек. По причине мужской несостоятельности появились логически ущербные классификации «девушек» на молодых и не очень. В стране вечной девственности Роза Павловна застряла где-то посередине и при обращении «девушка» скорее бы оскорбилась, чем обрадовалась: не лишним будет напомнить, что существительное «девушка», к примеру, в немецком, среднего рода – это не мальчик, но и не женщина. Роза Павловна была женщиной, а это значит, что ей удавалось скрывать гигантский труд, производя впечатление, что всё приходит к ней само собой и так же само собой без усилий перетекает из одной формы в другую.
Философ был почвенником и любил свою милую землю совсем не потому, что другой не видал. Ему нравилось путешествовать, хотя пересадке в другую вазу он не поддавался, разве что вместе с червями и продуктами их жизнедеятельности. Он тоже был Павловичем, а хорошо знавшие его люди сообщались с ним просто как с Кирюшей, Рюшей, Рюшечкой или Палычем, ещё одним отпрыском убиенного императора. Отпрыск, правда, запоздал на пару столетий, но был хорошо сложен и, как ни странно при всей радикальности суждений, приятен в общении.
– А ведь действительно тут что-то не так. Никогда не видела, чтобы женщины купальник намыливали…
– Конечно, не так! Мы готовы проливать слёзы над одной загубленной жизнью и не замечать, как рядом гибнут тысячи! Праздновать единение ради двухсот пятидесятилетия рабства! Все эти победы народа и достижения одиночек разыгрываются на одном и том же фоне беспросветной нищеты и поражения.
– Вон оно как. А я думаю, всё как раз с точностью до наоборот, – возразила Пантера. – Это ты пораженец по жизни и уклонист, когда дело доходит до секса!
– Я – оппортунист!
– Нашёл, чем гордиться.
– Не знаю, можно ли этим гордиться. О сексе не разглагольствуют, им занимаются. Так же и с политикой. Если тянет поговорить, так только потому, что изменить ничего не в силах.
– Кыш, малыш! – Пантера стряхнула с лакомства падкое на сладкое жужжащее насекомое и переместилась ближе к кондиционеру. – А знаешь, в кои-то веки ты прав! Людям свойственно зарекаться о не принадлежащих им вещах… Существа, устремлённые в будущее, а оно им принадлежит?
– Самое главное: они сознают, что устремлены в будущее…
– Если бы, – перебила Пантера, – если бы, мой дорогой философ. Самое главное, что будущее и не может им принадлежать. Простой пример. Начальник киевского угрозыска сочинил песню. Как ты думаешь, какую? Нет, не слезливый шансон или нечто вроде «Самоволочки»… Её пела Брегвадзе: «Снегопад, снегопад, не мети мне на косы». Так это его. Вот как… Косы у него отродясь не было. Просить, как женщина, он не умел.
– Не факт!
– Ну-ну, пофантазируй ещё…
Их почти семейные отношения могли обмануть кого угодно. Какое-то время они действительно были близки, но философ был не важнецким любовником, а Пантеру всегда тянуло на что-нибудь экзотичное. Неудивительно, что жертвами стали гончар, взятый в окружении амфор и ещё не обожжённой глины, араб с нерастраченным ароматом свежесваренного кофе, каллиграф с суицидальной наклонностью, философ, автор общей теории всего по ту и эту сторону принципа удовольствия. Но философствования, как и письма, кофе, кувшины, в конце концов, надоедали, и Пантера снова выходила на охоту, хотя и не забывала уделять прежним любимцам толику внимания. Она изумительно хорошо умела поддерживать вроде бы уже разлаженные отношения, и за это жизнь воздавала ей удачей в делах и стопроцентными шансами на досуге.
– Будущее всего лишь фантазия, упущенные возможности и более ничего, всё остальное превращается в действительность холодного настоящего – вот, как этот воздух из агрегата. – Пантера поёжилась, как будто её здоровому розовому миру могли угрожать неведомые твари, кишащие в недрах очистительной техники. – Возможности доступны всем, потому вряд ли будущее может принадлежать кому-то в отдельности. Скорее, мы с тобой принадлежим ему и барахтаемся в тёплых брызгах его безысходности.
– Скажешь тоже. Ты же сама признала упущенные возможности, а это и есть опыт.
– Чей опыт? Твой?
– Это мои возможности! Не хочу взваливать их ни на кого другого! Есть такие люди, в ком олицетворена судьба всего рода, – заявил философ со знанием дела. – Они несут исключительную ответственность.
– Конгениально! Ты тоже хочешь быть… Быть любой ценой?
– Я не о том. Это не гамлетовский вопрос. Всё гораздо серьёзней. Эта страна огромна, столь же огромно и её горе. С него она просто шалеет. Потому погибает и не раз, когда нету Отечества, нету уж веры… Что касается каждого из нас, благодари друзей, что мы здесь не одни.
– Поздравляю, ты настоящий оппортунист!
– Всегда к вашим услугам, – философ поклонился, прямо и не сгибаясь поклонился. Его лицо оказалось рядом с круглыми кошачьими глазами подруги.
– Во времена незабвенного диктатора земли русской, – сказал он, – оппортунистов расстреливали и выжигали калёным железом. Словом этим клеймили личных врагов душегуба, а значит, врагов народа. Странным образом рассеивающее, перемещающее и ускоряющее действие языка, – прошипел он, – распространялось в сознании миллионов, вовлекая в движение, отстраняя от самих себя, заставляя забывать и оттряхивать, изобличать и расправляться. Требованием смерти звенело оно в речах рьяных до кровавого задора партийцев и вскормленных ими беспартийных товарищей. Не берусь судить, насколько я подвержен мнительности, однако всякий раз, как подумаю об этом, масштабы людоедства трёхглавым монстром власти, партии и народа мерещатся мне в череде повседневных житейских дел и обязанностей…
– Креститься надо! – скорее для собственного успокоения, чем по причине сонливости, зевнула Пантера. Зевнула широко и натужно, обрывая философа на полуслове. Заминка, между тем, не смутила его. Подчёркивая собственную неравнозначность, он неслучайно выдавал себя за оппортуниста. Живость характера и изменчивость обстоятельств частенько вынуждали его принимать компромиссные решения и на поверку научили быть снисходительным к человеческим слабостям и ошибкам.
– Ты знаешь, – снова заговорил он, – я верю в свою страну и, скорее всего, в тех, кого и не было никогда, – в северную крылатую породу людей. Подожди, не перебивай! Мальчик в сочинении о родине цитирует Блока: «А ты всё та же – лес да поле, да плат узорный до бровей». Но мы, в отличие от мальчика, малодушны: боимся очевидных вещей, боимся признать поражение и разруху. А ведь всё это очевидно любому, кто осмелится мыслить не предосудительно. Действительность нищеты предстанет перед ним в своём отвратительном виде. Деревни пусты, там не просто школы закрывают, целые фамилии достаются кладбищу. Нынешние князья не прощают долгов, берут полной мерой: это пусть Африка веселится, той списывают миллиарды. Города убоги. Сравни хоть с западом, хоть с востоком. Об этом и говорить-то не хочется: люди полтораста лет в бараках живут, покорители мира… Церковь благостна: всё идёт, как надо. И здесь совести нет, стыда перед богом за нищету. Дьяки ладан курят, им то что? Пустоту эту мусями-пусями не заполнить. Никому ни до кого дела нет и, прежде всего, нет дела до самих себя, духу не стало: страна стирается с мировой карты по мере того, как исчезает из наших голов. Вот эта духовная нищета и есть самое страшное во всей этой картине. Отношение друг к другу плёвое, за редким исключением, неприкрыто враждебное, хамское…
– Ты это напрасно…
– Знаю, скажешь: есть совершенно особые экземпляры… Готовые быть! Но ведь на них одних-то всю эту тяжесть не взвалишь! Рассыплются, разбегутся по Европам, ищи-свищи ветра в поле. И вот она судьба рода перед глазами: скотина непоеная, а хозяин три дня как с гор спустился.
– Да что это такое? Замерзаю я от него что ли? – возмутилась Пантера, щёлкнула пультом, и кондиционер, жалобно всхлипнув, заглох. – Вот так! Перекроем кислород – тише будет. И вообще пора к морю, в бирюзовую солёную глубь. Если верить обезьяньей теории, все мы оттуда на берег вышли. Ты давно жабрами разучился дышать?
– Как вам сказать…
– В конце концов, город любит сильных, город любит богатых, не ты ли писал?
– Увы! – согласился философ. – Город любит животных – жадных, злых и косматых. Это так! Сразила!
– Не боись, не впервой! Прорвёмся!
– До канадской границы, пожалуй, да.
– Хм… Далеко же придётся бежать, – хмыкнула Пантера.
– Ничего: вмажут так – не заметим, как вылетим. У нас бейсбольные биты в магазинах продают, а мячи и ловушки отсутствуют за ненадобностью.
– Худой мир, Рюшечка, лучше доброй войны. Границы закроют – факт.
– Закрывашка маленькая – на всех не хватит. Слышишь, как поучают: «Будь сильным!». Это значит: в творческом, коллективном пожаре целой страны слабым не место. А был ли сильным Иисус? Кругом ложь, это лгут уважаемые люди: «Без партии мы не смогли бы построить эту дорогу», – а дороги-то всей кусочек от одной улицы до соседней. Их-то кто заставляет лгать? Деньги? Власть? Инстинкт? За места держатся насиженные. Вот уж когда действительно всё тонет в фарисействе.
– Ты как первый день на свете живёшь. Всегда так было.
– Уважать себя надо, а не в обезьянник со знамёнами поигрывать. По улице иду и опять, как у Блока: от здания к зданию протянут канат, на канате плакат – «Все на выборы»! Под ним афиша: «Большой кремлёвский цирк России».
Весёлость, сообразная с гармонией лица, вызвала у Розы Павловны мирную и уместную усмешку, смех ведь вложен в душу, дабы она отдыхала, а не для того, чтобы её расплескать.
– Тени субпассионарные! – не унимался оппортунист. – Понятие раньше такое было – честь. Это и значит, что нет места для лжи. Это и есть великая культура. Теперь всё иначе. Мы трусливы: заигрываем перед сильными, слабых уничтожаем, уверенно только в стае себя и чувствуем.
– Ты не прав. По большому счёту мы не очень притязательны, как дома, так и на людях, и судить нас за эту непритязательность несправедливо.
– Нефтегазоносная провинция! – выразился философ. – Что ты от меня хочешь? В хороший год Нил доходит до самой пустыни, в плохой – пустыня подступает к Нилу. Как бороться с пустыней? Строить каналы. Но если нет воды, если разливы немноговодны, ничего не поделаешь. Пустыню можно только обойти или, блуждая, погибнуть. Может, я и в самом деле заблуждаюсь. Хотелось бы верить. Кто знает? Неопределённость! Тебе известно, каково настоящее положение дел?
Вопрос повис в воздухе.
Пантера хранила молчание, и только плавное кружение секундной стрелки измеряло их взаимное притяжение.


II

Мяч завис над площадкой, завертелся волчком и рухнул прямо в дружелюбно подставленные объятия.
– Выкинь его на фиг! Утюг великий! Не летит, а ныряет! – завопили со всех сторон. – Вот, смотри. Видишь, грыжа какая? – ткнули пальцем в неприметный бугорок на кожаной поверхности. – Разве это мяч? Цилиндр параболический!
Нико растерянно покрутил пришедший в негодность снаряд и отбросил в сторону.
– У кого есть Mikasa?
– У тренера… под замком…
– Ключи найдём?
– Откуда? Видана, тебе придётся идти…
– Пусть вдвоём идут. Надо, чтоб наших больше было. Двоим Анилин не откажет.
Анилин, а вообще Анатолий Леонидович, отличался строгостью нрава и патологической нелюбовью к игровым видам спорта. «На одно имущество только сколько денег уходит!» – говаривал он и запирал ещё нулёвые мячи, шарики и ракетки в кладовой. Занятие волейболом ему, офицеру запаса, представлялось чем-то вроде недозволенного развлечения – толку никакого, один травматизм. Азарт, как при карточный игре; физическое же развитие слабое. А мальчики, любил повторять он, должны быть физически развиты и понимать язык командира. «Английский, то бишь», – добавлял Нико, на что получал неизменное: «Смешочки в строю! Ишь ты… У меня не забалуешь!» Анилин строго осматривал шеренгу старшеклассников и… не находил обидчика, поскольку делал вид, что глуховат. «Вняйсь! Смирно! – следовали его команды. – Напра-во! По залу бегом марш!» Или, когда был не в духе: «Ничаев! – кричал он. – Приступить к занятиям по индивидуальной программе, и чтоб тихохонько у меня!», – махал рукой и уходил в кабинет. Школьники натягивали сетку, Анилин выбирал самый старый из всей коллекции мяч и, не глядя, посылал его аккурат в лобешник Ничаеву, ожидавшему у двери тренерской, как вратарь – углового.
– Иди, Нико. Ты у него любимчик, – Ничаев хлопнул друга чуть пониже спины. – Маечку сними, тогда уж наверняка! – добавил чуть слышно, на ухо.
– Подожди! – Видана расчесала любимчика, нежно прижимая вихры к вискам.
– Давай! – Ничаев подтолкнул в плечо. – От тебя всё зависит.
– Как вам не терпится! Иду! – внушительно произнёс Нико и, взяв за руку Видану, направился в кабинет.
– Майку сними! – раздался вдогонку громкий – для всех! – возглас Ничаева.
– Вот дурак! – рассмеялась Видана. – Анилин двадцать лет как женат.
– А это мы сейчас и проверим…
– Замутишь?
– Легко! – Нико остался в шортах, какие, подумав, приспустил так, чтобы стали видны курчавые завитки. – Готово, но говорить будешь ты.
Рыжая смешливая Видана хихикнула ещё раз и тихохонько отворила дверь заветного кабинета.
– Анатолий Леонидович, можно к вам?
За чёрным от времени, деревянным столом Анилин восседал, как комиссар на допросе. Перекладины спинки стула были сломаны. В пепельнице дымился окурок.
– Чего там у вас?
– Мяч лопнул.
– Как лопнул? – крякнул от возмущения Анилин. – Надо же, за неделю расканифасили! Чего делали? Зубами грызли? Или дупло затыкали, а? – и затем, примиряясь с потерей, процедил: – детки…
Детки были в достаточной степени отягощены ужасами образования и подобное обращение не могло застать их врасплох.
– Анатолий Леонидович, – Нико выступил вперёд, – камера у него лопнула. Дайте Mikasa. Сносу не будет.
Его смерили взглядом, остановились на синих в полоску, тесных шортах, усмехнулись и подытожили:
– Ручкам твоим сносу не будет, Ланкин! Ишь ты, смуглый какой…
– Ну так как же, Анатолий Леонидович?
– Минуточку! – Глаза Анилина шарили вдоль и поперёк горделиво оголённого, гладкого, как шёлк, мальчишеского торса, сохраняя невыносимую внутреннюю напряжённость, разрядить которую не удавалось даже непрерывным блужданием. – Ты как пить дать порвал? – На секунду они впились в него с яростной, неистовой силой, словно хотели опрокинуть и проколоть. Нико поёжился: крошечные хоботки бесцеремонных дознавателей кололись, всасывались, лезли под кожу. – Взрослые вроде бы люди, а всё туда же… баловаться, играть… – Анилин заёрзал на стуле. – Эх, выдрать бы тебя да ремешок слабоват, – вздохнул он и полез за ключами.
– А вы его ладошкой! – прыснула Видана, – а мы посмотрим…
– Разговорчики! – незлобиво огрызнулся физрук и скомандовал: – Кру-у-у-гом! В спортзал шагом марш! Будет вам волейбол, – и, глядя на упругие части удаляющейся смуглокожей фигуры, заключил: – а выдрать бы тебя не мешало.


III

Квартира Розы Павловны заслуживает детального описания. Образцы бытописания даны классиками. Но разве Гюго, Бальзак или, не дай бог, Толстой смели надеяться на сколь-нибудь серьёзные познания читателя в эргономике жилых и производственных помещений? В связи со значительным усложнением опекаемой людьми техники нам предстоит небольшая теоретическая подготовка.
Как известно, при проектировании интерьера желательно создать среду, которая функционально и эстетически удовлетворяла бы потребностям проживающих в ней людей. Достигается это при всестороннем учёте факторов. В проекте удобной для растрачивания молодости квартиры недостаточно только функционально правильно разместить комнаты и унитазы, не меньшее значение имеет и объёмно-планировочное решение. Будучи заключено в материальную оболочку, пространство выступает перед людьми в форме мягких кресел, гнутых стульев, отполированной барной стойки, пластиковых окон или просто пустоты, свободной от хлама вещественных доказательств бытия.
Деятельная по природе, Роза Павловна сама определила размеры и отдельные элементы пространственной структуры апартаментов в полном соответствии, как того требует современная архитектура, с их назначением и возможным употреблением. Формы комнат были статичны и уравновешенны и в плане имели прямые линии и углы. Находясь в таком пространстве, Роза Павловна чувствовала себя спокойнее, независимее, значительнее, как будто только что приняла ванну, а нетерпеливый любовник привычно дожидался в постели.
Условное деление используемых в интерьере материалов на искусственные и естественные не отменяет факта, что все они обладают различным цветом и фактурой. Несмотря на прочность и мощь, бук и дуб придают помещению теплоту и мягкость, а естественный камень и открытый кирпич с необработанной, как у бомжа, лицевой поверхностью – прохладу. Порфиритом могут быть выложены стены гостиной, чароитом, если не поскупится, – спальни. Отражающий солнце фиолетово-чёрный лабрадорит пригоден больше для кладбищ. Для украшения углов и функционально не используемого пространства подойдут гигантские минералы кварца, апатита, полевого шпата и, на крайний случай, слюды, как вневременной связи с крестьянской избой.
Учитывая функции помещений, Роза Павловна нашла гармоничное сочетание разных материалов: деревянной, бесшумной обшивки стен в прихожей с розовым туфом спальни, иранским мрамором ванной и гранитом «ягодный шербет» столовой. Мрамор и гранит, как и паркет из вишнёвого дерева и межкомнатные двери из сосны, само собой тоже были розовыми. На вопрос о том, не угнетает ли один и тот же цвет чувственные ассоциации, хозяйка заверяла, что есть ещё и оттенки и что у неё всё продумано до мелочей, и даже розовая анальная пробка, демонстративно выставленная над умывальником в ванной комнате для гостей, гармонирует со скромной керамической плиткой под мрамор. Обнаруживая ребячью чувствительность к цвету, из ахроматического она признавала белый и то исключительно в целях усиления цветового воздействия розового. Таким, в частности, был навесной потолок с периметром из люминесцентных ламп, чьё ровное, радующее глаз сияние пронизывало обширное линейное пространство квартиры и индуцированное им множество закоулков и перекрёстков домашнего интерьера.
У хозяйки, несомненно, был свой стиль, позволяющий ей при выборе оттенков розового учитывать не только ориентацию помещения по сторонам света, но и рассеянный холодный свет уличной рекламы, бьющий по ночам в окна спальни. «Монады не имеют окон», – резюмировал Кирилл Палыч. Роза Павловна жила в монохромном мире добродетели эгоизма: «моя розовая пещера» называла она свои апартаменты и не хотела слышать ни о каком переезде за город. «Домиков с гомиками мне и здесь хватает», – был её последний аргумент на уговоры поселиться в академической деревне.
Философ, напротив, обожал свою коммуналку в пригороде и считал, что лучшего места в мире не найти: рядом университет, двери коего отворены всем, кто приходит с мудрой думой, пляж на водохранилище, заносчиво именуемом морем, сосновый лес не без своего мужичка с молоточком, но ведь своего и притом каждый раз с новыми гусями. Маньяка отлавливали, но не проходило и полугода, как появлялся очередной выпускник факультета безумия, и по городку ползли зловещие слухи. Ныне поговаривали о том, что насильник ходит в одном плаще, что он всего лишь эксгибиционист и никакого вреда причинить не может, разве только испугает пару первокурсниц, наскочив на них со всем жаром убогой эрекции. «Попадись он нам», – подумывали старшекурсники и подозрительно поглядывали друг на друга. «Ловок зверь, да нас этим не проймёшь», – смекали старожилы и спускали с поводков собак. Так же как Рио без карнавала, а силиконовая долина без IBM, без сего регулярного зрелища городок не был бы городком.
Между тем именно здесь Пантера заводила себе любовников, что было причиной частых выездов из центра на периферию, потому как мужчины, по её мнению, были малахольные – все, как один. Зачастую у них не хватало денег даже на общественный транспорт, а в холодильнике обитали одни морозостойкие тараканы. Но она любила своих мужчин, хотя и не собиралась завязывать семейные отношения. Её вполне устраивало настоящее положение дел.
– Ну, а настоящее положение дел, – нарушила тишину хозяйка, – известно разве что прокуратуре и, как всегда, задним числом.
– Не самый худший вариант. Есть вероятность, что его не знает никто. – Как всякий скептик, Кирилл отличался изрядной степенью пессимизма и на самые безрадостные прогнозы отвечал с эсхатологической невозмутимостью: «Сколько жизненных миров, столько и способов описаний». – Везде нужен труд. Вот, погляди, благовония страны Пунт и всё золото Нубии не составили великой цивилизации. Египет возник ниже по течению Нила – там, где великим трудом вопреки пустыне и засухе человек создал культуру. А если лежать под пальмой, пройдут века – и дальше так же можно будет лежать, ничего не изменится: ни письменность, ни пирамиды, ни государственное устройство, ничего само по себе не устроится. Не было единой Эфиопии, а было скопище людей – тучное, бестолковое, апатичное к порабощению.
– Не парься, Палыч! Есть вечные ценности!
– Есть, согласен. Им-то мы и обязаны жизнью. Однако быть может это всего лишь числа? Боги-числа, разве не красиво? Благо – дифференциальная функция от человеческой доброты. Доброты не бывает много и дифференциал всегда равен постоянной величине: блага не становится ни больше, ни меньше, несмотря на все его аватары на земле. Мистика!
– Ой ли! А, по-моему, подушка-пердушка! – так Роза Павловна обзывала всё, что было не по зубам.
– Не геометр да не войдёт! Немного математики не помешает.
– Мистика, говоришь? Тогда скажи, какая функция отвечает за цветоощущение?
– Розовая, конечно… – выкрутился философ, но соблазн продолжать был слишком велик. – Математическое описание сродни открытию космической музыки. Ты погляди, в попытке найти постоянство в непрестанной изменчивости, физики триста лет используют математику. И весь прогресс, все технические достижения строятся на допущении математической сущности физического мира, правомерности математизации…
– Ой, Палыч! Будь проще и к тебе потянутся люди.
– Стараюсь! Я только хочу сказать, что тело это, конечно, обман. Что мы о нём знаем? Так только, оболочку видим. Какая сложная математическая организация! Какая безумно тонкая работает машина! Когда же математика даёт сбой, человек страдает.
– Выходит, мой дорогой философ, вирусы не что иное как чужеродная математика?
– Да! Вот видишь, ты поняла, кошечка…
Пантера забавлялась. Точёной лапкой она вновь и вновь давила на обычную с виду подушку – забавные попёрдывания вылетали из прорезиненных недр.
– Душевные раны страшнее, характеристический ты многочлен.
– Не спорю.
– Вот причина моего беспокойства. – Пантера взяла конверт, вскрытый, судя по рваным краям, с остервенением. – Письма с угрозами самоубийства. Получаю с упрямой периодичностью. Угнетает! Специально доводит. А потом звонит, дышит в трубку и тихо постанывает.
Выудив из конверта открытку, она с минуту разглядывала рисунок: немного расстроенный, немного озадаченный слоник, опустив неприличных размеров хобот, смешно морщил лоб. «Не вешай нос!» – гласила молодцеватая надпись.
– Очередная его записка.
Ровным почерком дедушки, заполняющим дипломы аттестационной комиссии, значилось:
«Больше не буду надоедать. Ни звонка, ни письма, ни SMS. Сегодня всё кончится. Прости. Твой Розовый Слоник».
– Ну разве можно с этаким жить?
– Кто это? Мы знакомы?
– Вряд ли, а то бы уже повесился. Хотя каждый раз ему что-то мешает.
– Быть может, та самая математика? Позвонишь?
– Обойдётся! Слишком дикий, чтобы жить, слишком редкий, чтобы сдохнуть. Ему бы романы писать…
– Ты бы взялась их прочесть?
– Все до одного бы прочла.
– Прочла… Литература это как игра в шахматы: правила достаточно просты, научиться может каждый, однако сыграть красиво, да ещё на нескольких досках, да ещё не глядя на них, – удел гения.
Наступил вечер. Философ и Пантера сидели за чашкой чая. Из окон далеко за излучиной реки был виден залитый закатным солнцем ванильный и апельсиновый запад.
– Хорошо, правда? – спросила она.
– Хорошо… да…
Им было невдомёк, что без малого сорок минут как душа несчастного каллиграфа, вся в градиентах скалярного поля и лапласианах, свесив ножки, наблюдает за ними с ближайшего облака.



Вечер второй.
Любовь С Сомнительным Исходом

I

На этот раз Кирилл Палыч изменил привычке тренироваться исключительно по утрам. Воздействие вечернего заплыва оказалось не менее благотворным. Уверенность в том, что километр плавания равен трём бега, придавала силы. Бодрый, он принимал душ: будущее рисовалось в радужной перспективе. В какой-то момент он даже обрадовался, заметив, как юноша напротив повторяет каждый его жест – намыливает голову, растирает тело, наклоняется к коленям. Потом им овладело лёгкое беспокойство: в зеркале молодого пристального взгляда философ почувствовал вызов.
Действительно, юноша не спускал глаз. Ему было лет шестнадцать-семнадцать, не более. Он был тонок, хотя, судя по сложению, физическая культура не обошла его стороной. «По видимости, пловец, – подумал философ, – из тех, что восемь лет мылили плавки и вдруг обнародовали свою красоту. Чего, ждёшь восторгов и рукоплесканий? – Под тугими струями Кирилл Палыч глубоко выгнул спину и мысленно показал фигу: – А вот на тебе, не дождёшься!». Тот смотрел прямо, нисколько не смущаясь, глаза в глаза. Весь его облик вторил этому вызову: ямочки на щеках, уголки губ, упругое тело, развилка пониже пупка, в открытых ладонях которой лежали плоские волны паха, строгие пропорции ног, – весь его облик, казалось, заигрывал с невольным зрителем телесного совершенства. «Эге, юный Аристодем узнал Сократа в толпе», – решил философ и понял, что уже поддался безбашенной силе мальчишеского обаяния.
В догадках об истинных намерениях своего визави Кирилл поднял плечи и подставил струям лицо. Парень не замедлил сделать то же самое. Ему пришлось закрыть глаза, и философ улучил возможность разглядеть рельеф рук, горящий взглядом торс и узкие бёдра. Черты лица были крупными и производили впечатление чего-то ребячьего, телячьего. «Нападёт, обнимет и задушит в объятиях, целоваться-то не умеет, – рассудил Кирилл. – А если и так… Разве я не хотел бы схватить в охапку и прижать его к себе так, чтобы кости хрустнули, а нас захлестнуло бы долгим смехом?» Кирилл представил, как ладони скользнули бы по спине, ощутили упругость зада и остались бы там навсегда…
Философ не был целомудрен, а был и вправду распутен, хотя считал, что в его власти побеждать саму похоть. Иногда он позволял себе дикие фантазии, о которых впоследствии предпочитал не вспоминать. Со временем фантазии становились изысканней и навещали с возрастающей частотой. Когда мужчинам за тридцать, хищная властная птица времени срывает с них последние наряды юношеских одеяний и оставляет в лохмотьях, в каких они состоялись. Полтора десятка лет, пылинка в клюве хода миров, недаром могли бы стать расстоянием, разделяющим мир на отца и сына. Они могли бы фатально разлучить, ещё не сведя. Могли бы, если б на его месте был кто-то другой. Однако, по сути, философ был таким же мальчишкой, как и его юное отражение. Он охотно принял дурашливую игру, и уж если и оставался в обносках прошедшей молодости, то последние были подогнаны впору, а заплаты могли быть выставлены напоказ даже с некоторым шиком. Опыт – великое средство, каким тайна делает себя неприступной, неопытность – единственный шанс примирения с ней.
Парень был не так прост: сквозь потоки воды он тоже подсматривал за Кириллом. Их взгляды встретились, проказник широко улыбнулся. Сама его улыбка раззадоривала, вызывающе раззадоривала, словно предлагая раздеться, сбросить, к чертям собачьим, брюки стеснения и приличествующие большинству обстоятельств сорочки. Благо, оба были обнажены, и философ попытался выдавить из себя некоторый знак одобрения. Получилось плохо – и не улыбка, а так какая-то непонятная ему самому гримаса.
«Сфинкс смотрит на восток, смотрит на жизнь», – в памяти всплыли терпкий арабский акцент и панорама города живых, а не мёртвых. Тогда в Каире в сутолоке и толчее национального музея гигантские статуи фараонов, богов и жрецов скрадывались песком красной пустыни, сквозь которую отдыхающим с побережья пришлось пробираться всю ночь и добрую половину дня. Лишь потом спустя многие месяцы безмолвные слава и торжество испытали философа своим языком. Не тысячелетние блоки, изъеденные нескончаемой чередой дня и ночи, и развалины храмов под безоблачным небом, он увидел сияющие голубым заревом золотоглавые пирамиды, города сотен дворцов и тенистых пилонов, рощи пальм и аллеи каменных стражей, иероглифы на гранитных обелисках, чья красота достигала небес. Всё мимолётное выстроилось в единое мощное ощущение, в котором со скорбью и ликованием, ненавистью и любовью глаза ребёнка с золотой, знаменитой маски глядели, глядели сквозь тьму времён, поверх тлена и глупости земных поколений. Видел ли он прошлое или всматривался в грядущее? Божества миллионов лет жизни и царствования предвещали долгие годы счастья и благополучия; колоссы с таинственными полуулыбками на устах славили солнце властителей стран иноземных. Едва ли, но звуки систров и сейчас слышались ему, а может только шум падающей воды. Воды, падающей в храмовый бассейн… Облик великого фараона рассыпался в тысячах отражений чёрного и розового гранита. Тайна обнаруживала присутствие, хотя, надменная, не раскрывала себя.
«Перед вами здесь самый большой сфинкс у нас в Египте. С одного камня. Монолитный камень. Голова и руки, хвост с одного камня», – звучала речь араба-экскурсовода. «Руки и голова, – вертелось на языке, – душ, душа, тело и голова. И снова тело». От горячих струй парило, стоки не успевали собирать воду. «За сфинксом пирамиды Гизы. Сфинкс – символ защиты. Рядом маленький ритуальный храм. Это место, где мумии фараона делали раньше. Налево причал».
Просвет вспыхнул, на мгновение ослепив всех и каждого, и сразу стало темно: орды электрончиков забились, замкнутые в электропроводке. Что-то загромыхало в соседней кабинке, пузатый мужик ругнулся матом. Парень направился к выходу. В тусклых очертаниях дверного проёма его спина озарилась: сверкающая сеть высоких вибраций обдала его, как символическая мудрость – знаменовательный Египет. Он обернулся.
Кирилл пришёл в странное состояние – состояние невесомости мысли, неги, как его величали поэты до информационной эпохи. Он следовал за проводником по пути беглой фантазии приключения. В сушилке они миновали вереницу молодых тел, что, подобно розовым веткам, раздались и уставились любопытными бутонами. Благоухание шампуня исходило от каждого кустика в этом рассаднике известного рода половых влечений. Кириллу, однако, мнилось, что само дыхание пустыни смешивается здесь с влажным воздухом океана. Пирамиды, храмы, сады и юные боги в них мелькали перед его умственным взором с частотой клиповой раскадровки. «А что, если бы всего этого не было? – подумалось ему. – Одна пустыня… Кровь и песок, и больше ничего. А ведь большинство людей так и живёт, будто всего этого не существует. Бедные они, бедные».
В раздевалке не было ни души.
– Не скажете, сколько время? – спросил его визави.
Неопределённым дёрганым разворотом Кирилл выразил нечто вроде: «С каких хлебов? Не видишь, я голый», – и в ту же секунду тоном, как можно более доверительным, сообщил:
– Где-то около семи.
Проказник осунулся и как-то беспомощно посмотрел на него: как поддержать разговор он ещё не придумал.
– Познакомимся? Меня Кирилл зовут, – философ открыл ладонь.
– Коля!
Рукопожатие было крепким, быть может, даже чересчур крепким для первого раза. Теперь стало ясно, что делать. Без каких-либо проволочек новый знакомый огорошил его:
– Далеко живёшь?
Не ожидая столь скоропалительного развития событий, Кирилл ограничился слабым кивком:
– Рядом, на Кабинетной.
– Так я тоже на Кабинетной! Там… – Коля отбросил руку, и его обнажённость стала прозрачной, невыносимо соблазнительной.
– Ну, тогда зайдём ко мне на чаёк…
Приглашение само сорвалось с губ, голос дрогнул, и философ опять остался недоволен собой: знакомство в некой странной метонимии граничило с соблазнением несовершеннолетних. Парень, конечно же, вышел из школьного возраста, а если нет – кто теперь разберёт наше среднее образование, экзаменующее по принципу годности к строевой. «Чего семенишь? Научись ходить настоящим строевым шагом!», – требует командир от солдата. Такова и школа: главное – шаг, а направление теряется за пределами видимости, никак нельзя его угадать.
Но может оно того и стоило. Достигнув желаемого, ребёнок светился от счастья. Было в нём что-то от самоуверенного: «Я так и знал! Никто не в силах мне отказать!»


II

Задрожала машина и стала. Двое – нет, не вышли в вечерний простор, а легли на капот и начали отчаянно сигнализировать водителю. Тотчас открылось окно и высунулась улыбающаяся на всю Владимировскую физия любопытного паренька.
– Здрасти-мордасти, девчонки!
– Зе-дравствуй, песня! Кого мы видим? Щекотка, ты что ли? – с притворным изумлением завопили девчонки.
– Как видите, я! – Щекотка выпростал руки и обе подруги повалились к нему в объятия.
– Надо же, как живой! – взвизгнула одна.
– Собственной персоной! – подхватила другая.
Где бы не оказались, подруги привлекали всеобщее внимание. Причиной тому была броская внешность, яркие зелёные гребни на головах и шумное поведение. Такими при некотором попустительстве человека их создала мать-природа: уже в детском саду Асенька и Васенька вместе копались в песочнице, плакали и смеялись, лепили снежных баб и украшали их прутиками. Ныне подруги стали чем-то похожи на тех баб, что выкатывали в детстве, не разлучались и частенько сходили за сестёр, хотя сёстрами были только в том смысле, в каком все мы «братья и сестры». Васенька училась в педагогическом. Асенька жила у неё в комнате, просто так за компанию, и даже, несмотря на принятые в местах общего пользования жёсткие антитеррористические меры, считалась своей и была у коменданта на хорошем счету.
– Куда путь держите? – Щекотка целовался с подружками, как котёнок, жмурясь и морщась: ему слюнявили мордочку, зажав щёчки в ладонях и вытянув трубочкой губы.
– Зе-дравствуй, Зе Биттлс! – чмокала Васенька.
– Зе-дравствуй, Зе-млянин! – вторила Асенька. – Признавайся, Витёк, к Палычу бампера развернул?
Смешной мир грамотеев! Щекотка Витёк, плотный парень с оттопыренной нижней губой и насмешливым взглядом, был полноправным обладателем BMW купе третьей серии без пробега западнее рубежей страны эксплуатации. Друга с тягой в целый табун лошадей он обожал до такой степени, что холил и лелеял, как продолжение себя самого – с восхищением, трепетом и надеждой. В то же время свои телесные достоинства Витёк отдавал в пользование не взирая на рубежи и времена года. На сайтах знакомств характеристики его профайла могли поспорить с последними моделями автомобильной техники:
«Щекотка: такой, как есть. Марка секси. Класс представительский. Пробег 21. Цвет – тёмный металлик. Высота 176 Масса без багажа 70. Фары серо-голубые, вечером синие или ксенон в зависимости от настроения. Эксплуатация с полной отдачей. На коротких дистанциях проворный, мощный и приемистый. Новый шестицилиндровый двигатель с функцией высокоточного впрыска и двойного турбонаддува. Ход поршня то, что надо. Диаметр в миллиметрах меняется пропорционально нагрузке. Рабочий объём в кубических сантиметрах измерению не поддаётся, но никто не жаловался. Кузов не битый, не ржавый, не гнилой, антикоррозийная полировка. Формы утончённые – ощущение уюта, тепла и комфорта. Топливо высокооктановое: текила, виски, коньяк! Расход топлива экономичный, при долгих поездках не возрастает. Отличная маневренность и динамика. Трансмиссия автоматическая. Независимое распределение крутящего момента для задних колёс. Резина шипованная. На крутых поворотах иногда заносит. Крыша на месте. Тормоза с антиблокировочной системой. Ручник отсутствует. Салон – хамелеон, обшивка high end в прекрасном состоянии. Всё новое, всё работает. Все опции. Заводится с пол-оборота, без проблем даже утром и в мороз. Все детали взаимодействуют идеально. Педали мягкие. Руль лёгкий, но в случае неаккуратного обращения может клинить и отказывать в управлении вовсе. Обращаться с осторожностью, не царапать. По ночам хранение в тёплом боксе с предварительной мойкой. Требует установки противоугонной системы. Документы на руках. Тест-драйв возможен только при обоюдной симпатии в будни с 18 вечера до 8 утра, по выходным и праздничным дням в любое время. Отдаётся по доверенности или с полным переоформлением».
Однако, как бы не хвастал Щекотка, по причине завышения показателей и неимоверных приписок получаемый автопортрет отдавал односторонностью и неизбежной при совпадении субъекта и объекта описания субъективностью. По замечанию пассажиров, человек-автомобиль весь состоял из рваного, хотя и заводного ритма танцевальной мелодии. Обыкновенно Щекотка резко брал с места, выбрасывая щебёнку из-под резвых колёс, затем быстро наращивал ход, поддавал газу, его несло в кювет, но, сложными выкрутасами удерживая сцепление, он, несмотря ни на что, достигал намеченной цели. После жёсткого торможения в форточке появлялась физия любопытного паренька, и друзья получали возможность ткнуть его в отполированный бок.
– Не иначе, зарыл топор войны и откопал лобзик разврата? – интерес Асеньки был вполне оправдан: от намерений Щекотки зависела их программа, как минимум, на ближайший вечер.
– Снова будешь бегать за ним, как бабуин за фламинго – нагнать, отвернуть голову и съесть? – добавила Васенька. В университете она изучала естественные науки и, в крайнем случае, могла стать училкой биологии, в силу чего её сравнения носили преимущественно натуралистический характер.
– Вы зато ни за кем не бегаете, можно подумать!
– Так, значит, всё-таки к Палычу? – покрутила у виска Васенька.
– По любому… – согласилась Асенька. – Тот залечит языком кого угодно.
– Эх, ты, жертва гидропирита, – слабо огрызнулся Витёк. – С Палычем у меня всё…
– Уф, а я было испугалась, – притворно вздохнула Асенька.
– И неспроста, – Васенька сделала вид, что заглядывает в зубы: – состояние гончей борзой вызывает опасения…
– С чего бы это?!
– Ладненько, – Асенька поспешила сменить тему. – Тату сделал?
– Да, – озорные искорки засверкали в его глазах.
– В точности где обещал? Правда? Жирной дугой обвёл центр вселенной? – настаивала Асенька.
– Да, – в замешательстве признался Витёк.
– Показывай! – приказала Васенька.
– Так ведь… Так просто не разглядишь.
– Да знаем мы. Показывай! – безапелляционно повторила Асенька.
– Что, шорты снимать надо? – снизошла Вася. – Не стремайся – снимай! Запомни, единственный, кого аллигатору нужно бояться, это ещё больший аллигатор, а мы – юннаты из отряда пернатых, нас бояться не надо.
Подруги шумно залезли в салон, где Витёк изловчась сумел таки продемонстрировать своё сокровище. Это была небольшая чёрно-белая татуировка с изображением «инь» и «янь», женского и мужского начал. Всё было бы ничего, не припечатай её Витёк прямо в самый центр тяжести. Одним своим глазом тату выглядывала из-под мошонки, другим – приходилась ровно на то место, где у хордовых на зародышевой стадии намечается рот, а затем случается анальное отверстие. В общем, получалась самая настоящая инь-янь-хрень, впрочем, для обнаружения последней надо было ещё постараться.
– Вот что бывает, когда предки сугубо против открытых частей, – заметила Асенька.
– Такие обычно на плече ставят, – прокомментировал Витёк. – Даже если без плавок буду, ничего не видно.
– Собачьи бега! – объявила Васенька. – Погоня за зайцем! Парни, не толкайтесь! Тем более, что заяц давно убежал.
– Круто! – подытожила Асенька. – Ну, хватит на бублик смотреть! Застёгивайся!
Распрямив ноги, Щекотка быстро натянул шорты и обвёл девчонок хитрющим взором.
– Понравилось?
– Спроси своего парня.
– Нет у меня никого…
– А глазки блестят! – заподозрила Асенька. – У тебя во главе угла «янь» стоит – того и гляди судорогой изойдёшь, а там инсульт, паралич…
– Ничего подобного! – Васенька широким жестом перечеркнула сказанное. – Это всё «инь»: озноб, бледность, холодные руки и ноги, дыхание слабое, поверхностное, пульс редкий.
– С чего ты взяла, что у меня ноги холодные? – обиделся амбивалентный владелец.
– Ну как же… Считай! Лицо с землистым оттенком – раз, говоришь глухо – два, и вообще с такой попой похож больше на китайский иероглиф, чем на человека, – три.
– Как бы не так! Что, у меня стул жидкий, сонливость?
– Это само собой! – отмахнулась Васенька. – Плюс боли в спине, ноющие и постоянные, сопровождающиеся кашлем и лихорадкой, – это четыре.
– Чего ты меня кошмаришь?! – возмутился Витёк. – Я не заб-леваю даже находясь в самом очаге заразы.
Щекотка выразительно посмотрел на подружек.
– Не заболеваешь? – Васенька не поняла юмор.
– Ну ты речь двинул… Без нас ты заб-леваешь тут всё! – откликнулась Асенька.
– С вами тем более! – Витёк выразительно сунул два пальца в рот.
– Животное! – Васенька отвесила любимый свой комплимент. – Ну, ладно, – неожиданно сосредоточилась она. – Куда сегодня? Вези, что ли, к Палычу. Посмотрим и на него.
– Только не туда, – возразила подруга. – Далеко! И не к чему это.
– Тогда куда? – Витёк завёл балалайку: зажигательный карибский мотивчик выплясывал из динамиков, светился во внутренностях магнитолы, заставлял Щекотку непроизвольно следовать ритму. Губы повторяли слова, тело изгибалось в такт, конечности подтанцовывали. Лицо Щекотки при этом было столь забавным и блаженно-упоительным, что целиком оправдывало его ник.
– Для начала в кино! На светопреставление! – распорядилась Васенька.
– Правильно! – вставила Асенька. – Палыч не денется никуда.


III

От бассейна шли молча. Кирилл украдкой поглядывал на спутника. Коленька двигался размашистым шагом, давая понять, что ему всё нипочём, хотя больше не улыбался и, видимо, обдумывал заранее принятое решение. Казалось, он готов повернуть назад, но что-то ведёт его наперекор, по дворам, знакомым с детства и сейчас мрачно взирающим на недетское приключение. «Наверняка, боится встретить кого-нибудь, кто задаст лишние вопросы», – дедуцировал старший товарищ.
– Далеко ещё? – наконец изрёк Коленька. В пониженной интонации Кирилл уловил тревожащее мальчишку сомнение.
– Почти пришли.
– Идём, идём, а ты говорил рядом, – трёхминутный маршрут превратился в изнуряющее путешествие.
– Вот подъезд!
Они ступили внутрь полутёмной лестничной клетки.
– Какой этаж? – Голос Коленьки сорвался на истеричной нотке.
– Четвёртый! – В этой ровной цифре подросток уловил нечто угрожающее и скоро, через две ступеньки побежал наверх.
«Какой пострел! Не нагнать», – увязался за ним Кирилл. Он нашёл его у квартиры переминающимся с ноги на ногу. Мальчик, по-видимому, хотел сказать нечто важное, но промолчал и только блеском глаз выдал затаённое волнение.
– Входи! – Кирилл распахнул дверь.
Как будто ожидая удара сзади, Коленька непроизвольно втянул голову в плечи и широко шагнул за порог. Не было видно ни зги, и он тут же рваным движением дворников нашарил выключатель. Слабый желтый свет лёг на перекошенное лицо.
– Один живёшь? – пробубнил он. Всё в нём вдруг ослабло; слова упали с языка на лежащий под ногами коврик и зашуршали песком.
– Один, соседка на даче.
– Чай будем пить? – разбитому дрожью, Коле всё менее удавалось скрывать своё состояние: зубы стучали мелкой дробью, колени потряхивало, а сердце, казалось, вошло в резонанс с глубинным пространством земли и вот-вот провалится в преисподнюю. «Разденусь сразу… Пусть сделает всё, что хочет, – подумал он и обратился к невидимому собеседнику: – Прикинь, стоячок, да?!», – но решил повременить и для начала убедиться, действительно ли приглашен на чаепитие.
Кирилл разоблачился и предстал в полном естестве, спокойный, как зверь.
– На кухню проходи.
«Значит, не сейчас», – с облегчением подумал гость, хотя другая мысль сразу больно ударила по вискам: «Зачем, спрашивается, напрашивался?». Напряжение не исчезало.
Кухня была маленькой, тесноватой, как и полагается быть всему в стране, которая только вчера восстановила экономический потенциал. У подоконника размещалась печь, у печи – холодильник, на нём – видеотехника. Напротив народные умельцы подковали блоху – на двух квадратных метрах располагались обеденный стол, угловой диванчик, табуретка и было припасено место для ног!
– А почему друзья тебя Нико зовут?
Вопрос застал мальчишку врасплох. Он мог только догадываться, откуда едва знакомый мужик знает, как зовут его одноклассники. В ту же минуту мысль об изнасиловании заполонила воображение, и он уже видел себя распятым между двух истекающих потом самцов. Один держал его за плечи, другой как можно выше задирал ноги, и беспомощное мальчишеское хозяйство барахталось, уступая натиску мощных рук. Такую картинку Коленька скачал из всемирной паутины и запомнил во всех подробностях, неоднократно рассматривая тайком, стыдясь нового, щекочущего, сладкого чувства беспрекословного подчинения.
– Если не секрет, конечно. – Кирилл искал с гостем общий язык, но тот хмуро озирался и вертел в руках чайную ложечку. Дурацкое положение! Раздосадованный, Кирилл тратил силы дабы впихнуть невпихуемое. – Чай? Кофе? Потанцуем? – стандартная шутка, по его мнению, должна была развеять неловкую тишину.
– Чай, – шепнул Коленька, унимая бьющий дёрганой пульсацией жар. – Я люблю чай!
– Пива не предлагаю, – ему налили чашку горячего, как голова искателя приключений, напитка. – Кино… будешь смотреть?
– Ящик не смотрю.
– За компом развлекаешься?
– Не только, – тут Коленька наконец улыбнулся и философу опять почудился облик Аристодема.
– Может, Египет посмотрим? Верблюды, квадроциклы, бедуины…
– Блин, Египет я много раз видел. Это всегда старые фильмы наподобие «Мумии» и «Клеопатры».
– О, да тебе всё известно!
– А ещё канал Discovery, – продолжал гость: – раскопки, долина царей, иероглифы, саркофаги. Я всё это видел.
– Когда? В прошлой жизни?
Коленька усмехнулся: он не верил в переселение душ.
– Да нет, в натуре. Родители каждый год ездят. И я с ними, чтобы не скучно было.
– Теперь понятно, откуда загар такой.
– Ага! – Кирилл поймал стрелу быстрого взгляда. – Ты, как наш физрук: он тоже загар разглядывает… на задницах…
«Так и есть – школьник! Везёт мне на малолеток», – не то расстроился, не то обрадовался Кирилл.
– Где же ему это удаётся?
– Есть где… Места надо знать, – важно сказал Коленька и наполовину улёгся на диванчике.
– В раздевалке что ли?
– Не, в раздевалке не по приколу.
– Тогда где?
– В спортзале на медосмотре. Весь класс заголяется… Физрук никогда не пропускает, сидит, с врачами болтает, а глаза по жопам зыркают, – мальчишка отхлебнул из чашки и смело посмотрел на Кирилла.
– Хотел бы я оказаться на его месте – цирк да и только!
– Ещё бы! – к Коленьке вернулось прежнее самодовольство. – Нарочно мимо проходим…
– Забавно. Издеваетесь над дяденькой. Чего он там вообще делает?
Второй глоток уничтожил остатки содержимого. Очевидно, Коленьке не терпелось достичь развязки.
– Известно чего. У пацанов встаёт! Вот он и сидит ответственный по стояку, стакан подносит, – объяснил он тоном эксперта, каждый день имеющего дело с аналогичной проблемой.
– Зачем? – недоумение Кирилла граничило с подозрением, что над ним издеваются так же, как над школьным учителем.
– Чтобы член упал, его в воду макают, – разъяснил многознайка. – Вот он воду в стакан и наливает.
– Ах, вот для чего! Не знал, – пришёл черёд искреннему удивлению философа богатству и разнообразию бытия. – Любопытные традиции у вас в школе. А я гадаю, почему это учителя готовы за бесплатно работать?
– Да это не в школе, – поморщился Коля. – Медосмотр от военкомата, а он бывший замполит, ротой командовал…
– Замполиты не командуют, а воспитывают. К тому же, в армии теперь не замполиты, а психологи.
– Ага, психолог из него ещё тот! – Коленька хотел было рассмеяться, однако почувствовал неловкость и только расплылся в беззвучной улыбке.
– О’кей! Уговорил, языкастый. Теперь скажи мне, милый ребёнок, попа почему загорелая? В стрингах путешествуешь?
– Да в солярии я загораю. Мама в салоне красоты работает, вот и ходим туда с одноклассницей.
– Понятно, почему красивый такой.
Коленька зарделся, но не как тургеневская барышня, – зарделся, как молодой охотник, на изготовке ожидающий нападения выслеженного зверя.
– В самом деле красивый. Я сразу признал в тебе Аристодема. Он был учеником Сократа, чьё благородство мыслей до сих пор притча во языцех. Когда Аристодему повстречался Сократ, он ещё не знал, что тот… – тут Кирилл Палыч замялся, подыскивая подходящее слово, но подыскать не успел – скала прежде обрушилась на него.
– Гомосексуалист! – не сказал, выпалил Коленька и с испугом, испытующе уставился на Кирилла. Слово вылетело так резко, так непроизвольно, что все ночи и вечера, когда оно не давало ему спать, окутали дымкой мгновенную тишину.
Философ опустил глаза. Они сидели близко, и он слышал, как тяжело напряглось и задрожало тело ребёнка.
– Видишь ли, Коля, – заговорил он, – в то время не было такого понятия.
– Как это не было? Они этим не занимались?
– Как раз наоборот, – Кирилл Палыч не шутил. – Только этим и занимались. В палестре Сократ заставал плачущих от неразделённой любви юношей, утешал их, убеждал, что они обманываются, принимая за вещи тени вещей. И вот при таких именно обстоятельствах и зародилась европейская философия.
– А ты… – тут Коле снова потребовалось предпринять усилие над собой, – голубой?
Кирилл Палыч захохотал.
– Голый boy! Разве я похож на girl?
– Серьёзно. Ты занимаешься этим… с парнями?
– Серьёзно ничем заниматься нельзя – иначе до пенсии не доживёшь. У нас слишком много мужчин относится ко всему серьёзно и оттого сгорают.
– У тебя есть девушка? – дай ему волю, Коленька приступил бы к допросу с пристрастием.
– Была.
– Жена?
– Никогда не был женат.
– Почему? – Коленька хотел, чтобы это слово сорвалось с губ собеседника так же, как давешнее приглашение на чаёк.
– Потому что люди разные, Коля! – Кирилл Палыч обрёл привычную колею. – И это прекрасно! Иначе не было бы никакой жизни. Одни женятся, рожают детей и толстеют с плюшек. Другие делают карьеру, худеют, богатеют и опять-таки женятся. Что поделаешь? Многие мужчины, влюбившись в ямочку на щеке, женятся на всей женщине. А есть и такие, кому не важны женитьба, карьера, деньги и даже власть. Они создают произведения – музыкальные, научные, поэтические да мало ли какие – жизнь свою, в конце концов, и прочитывают её как одно смысловое пятно. Их дети живут веками, потому что их дети – порождения вечно молодого ума, у которого на подхвате тело. А не наоборот. Это как танец: ноги важны и фигура обязательна, но прежде – драйв: сущность, пляшущая на углях. И вот тогда кровь разбегается по клеточкам, как у форварда перед пенальти, а сердце бьётся так, что антенны прорастают сквозь темечко.
– Ты умный! – Коленька постарался выразить одобрение.
Противоречивый отклик получало в его андеграунде это исповедание веры. Он совсем не следил за тем, что говорилось, но прекрасно понимал, как возможны подобные обобщения. Он знал, что соблазнителен. Ему и самому хотелось схватить необычного до странности мужика за причинное место и испробовать на вкус, что же это такое, но при мысли о том, что немного смешно, немного стыдно, но уж очень желанно, Коленька испытывал невероятное стеснение.
– Мир, жизнь, – вещал в азарте Кирилл Палыч, – не есть набор готовых рецептов и процедур. Представь себе мышь. Она мечется по камню, а мы считаем каждый её шаг. Но стоит только забыть слово «каждый», забыть слово «шаг», и каждый шаг станет новым движением. Если забыть слово «движение», движение начнёт дробиться и придёт к бесконечно малой величине. Мы ведь забыли, что такое «каждый», что такое «шаг» и «движение»! Вглядись внимательнее, и вот уже сама мышь начинает мерцать. А теперь оглянись вокруг и ты увидишь: мир мерцает, как мышь. Ужас одолевает людей, когда навстречу выходит нечто неизвестное, в их усталых глазах новое до непотребности, как язык подростков в сравнении с заученной литературной речью. Такое неизвестное мы с тобой… Наше общение с тобой… Для них это любовь с сомнительным исходом, для нас – знание и молодость в одном диалоге. Но только так возможна культура и более того – новые ответы на вызовы внешней среды. А когда старейшины закоснели в представлениях о поле, возрасте, экономике и политике, это просто необходимо.
– У тебя была девушка? Когда-нибудь… – ребёнку хотелось знать всё. – С кем-то же ты общаешься?
– С тобой! – Кирилл Палыч придвинулся вплотную. Коленька отшатнулся.
– Смотреть бум, как на верблюдах катаются? – предложил неожиданно для самого себя. Он не испугался, нет, всё вышло само собой: его не устраивали столь тесные отношения. Если бы Кирилл прижал его со всей силой, раздел, перевернул на живот, он бы, наверное, не сопротивлялся. Кирилл, однако, оставался недвижим. На экране верблюды сменялись квадроциклами, мужчины – женщинами, арабские платки – банданами, солнце садилось за цепь песчаных отрогов с профилем восточного мудреца. Чаепитие затянулось.
– Мне пора… – Коленька решительно поднялся из-за стола.
Уже в дверях ему послышалось слабое:
– Заходить-то будешь?
– Посмотрим на ваше поведение, – легко и бездумно бросил он, пожал руку и устремился вниз.
В темноте Кириллу Палычу померещились ягодицы молодого красавца, отважно выставленные на обозренье старому, не способному на удивление миру.



Вечер третий, в котором
Мышь Начинает Мерцать

I

Привычное употребление слов нартучивает мир, как зеркало, жёсткой определённостью языка. Невозможно сдвинуть одно и не задеть другое: на узких тропках словесности дельцу и поэту, барину и мужику, ребёнку и мудрецу не разойтись, не спотыкаясь. При всём различии их речи, мысли и образа жизни вместе они принадлежат одному пространству сознания, в котором одинаково бессильны преодолеть центробежное притяжение языка. Что-то становится плохим, кто-то считается хорошим, один человек красив, другой безобразен, природа мила, стихия ужасающа… Ни одному суждению нельзя доверять. Ни одно слово не стоит распятого им смысла. Потому это неблагодарное занятие называть вещи своими именами, что в возможном мире временения нет ни вещей, ни их имён. Есть непрекращающееся, непрерывно возобновляемое действие – прилепливание знака к вещи, прикручивание слова к явлению. Бесполезно! Поворот судьбы – и возведённый вроде бы на крепком фундаменте дом рушится из-за того, что мышь мечется по камню. На деле нет ни дома, ни мыши, ни камня: всё, что может быть обозначено словом, проваливается, как дон Гуан с донной Анной, стоит только неподвластному времени Командору принять вызов и наложить тяжёлое пожатье каменной десницы. Прав Зенон: движение иллюзорно и пущенная стрела не двинется с места. Временится сам человек, временится в сказанном слове – остановка равносильна кончине.
Пантера плотоядно пожирала ребёнка, пока только глазами. Все члены бойкого юношеского организма представлялись ей горячим тропическим лакомством, разжигавшим желание хищницы увидеть, овладеть, поглотить.
– Нико… какое любезное имя… почти женское… – промурлыкала она, как только философ оставил их наедине. – Нико – Ника, богиня победы… Но ты, разумеется, юный античный бог. Ты и в самом деле красивый такой или только прикидываешься?
– Прикидываюсь!
Коленьке вспомнился концерт самодеятельности классе эдак в седьмом. Выряженные в костюмы балтийский республики, дети должны были изображать национальный танец. В ожидании они околачивались в кулисах. Вера Васильевна, классная дама из школы напротив, встревожено приглядывалась к нему, наконец встала рядом. «Надо же, как растрепался», – сказала и принялась заправлять сорочку под бляшку ремня. Делала это Вера Васильевна неистово, с голодным отчаянием разведённой, одинокой женщины – яростно сжимая Коленькины бёдра и разглаживая якобы спутанные края. Когда в конце концов она его отпустила и скоро, не показывая лица, ретировалась, на любопытные ребячьи вопросы мальчик отвечал: «До самой письки достала…».
Ныне на кухоньке у философа Коленька оказался по собственной инициативе: просто так взял и зашёл наудачу. Кирилл Палыч предложил ему неизменный чай. Роза Павловна только что распечатала пачку «Розового Собрания» с зельем, если верить Минздраву, самым шкодливым для здоровья, и приготовилась к долгой беседе. Искоса она поглядывала на Кирюшино приобретение. Её кошачья природа подсказывала, что добыча будет принадлежать ей, чего бы это не стоило. Первым не выдержал философ: он сослался на безотлагательные обстоятельства и предоставил гостей самим себе. Философ никогда не был помехой – быть может, именно поэтому она любила посидеть за его обеденным столиком в ожидании экзотических блюд или просто наводя тень на плетень с соседкой. Они вместе выкуривали пару сигарет, выпивали по бокалу ликёра и сходились в одном – жизнь не страшна, но состоит из целого каскада катастроф. Роза Павловна называла это «народной дипломатией»: у Кирюши, полагала она, должна быть безупречная репутация, несмотря на неубывающую энтропию влекомой к нему молодёжи.
– Думаешь, чего хочет женщина от цыплёнка, как ты? – Роза Павловна сделала глубокую затяжку и задержала дыхание. Цыплёнок между тем не выказывал признаков жизни. – Да ещё к тому же такая мадам тридцати пяти лет на розовом БТРе и с дырой в голове...
Каждое её слово окутывалось дымкой песенно-сиреневого тумана.
– Ничего не думаю. Общаюсь со всеми, кому нравлюсь.
– У тебя есть сексуальный опыт? – Цыплёнок поглядел на Пантеру во все глаза, догадываясь, что ударом лапы ему вот-вот свернут шею. – Хочешь усовершенствовать? Я знаю много, от чего мужчины просто балдеют. Лишь немногие женщины способны на такое.
– Ты знаешь, от чего балдеют мужчины? Расскажи!
– Сначала ты. Что ты знаешь о женщинах? Что ты можешь знать?
– Что я знаю? – Коленька приступил к перечислению: – Женщины носят чулки и колготки и равнодушны к вопросам культуры. Сорок процентов из них идиотки, тридцать процентов – набитые дуры. Двадцать процентов, считай, психопатки. В сумме нам это даёт девяносто! Десять процентов имеем в остатке…
– Да и из этого выбрать не просто! – завершила Пантера.
– А ты откуда знаешь?
– Жизненный опыт, – многозначительно ответствовала она. – Ну, а теперь о мужчинах.
– Парни, что часы: их нужно постоянно заводить! – гордо произнёс вычитанную откуда-то фразу юный эротоман.
– Хм, а ведь мы подходим друг другу…
В каком месте они больше подходят друг другу, Роза Павловна не уточнила.
– Кирилл тебя Пантерой зовёт. Почему?
– Потому что Кирюша философ. Для него весь мир мерцает призрачным светом. Он живёт в уверенности, что без знания добродетель бессильна: работает так, будто деньги ему не нужны, удивляется, будто вчера родился, и любит, будто ему неизвестна боль. А ведь жизнь совсем не так безобидна, Нико, и без моей поддержки где бы он сейчас был?
Нельзя сказать, что Роза Павловна приписывала большее значение участию в делах Кирилла Палыча, чем было на самом деле. Вместе с тем упрямая безмятежность философа была только кажущейся. Всё, что действительно составляло жизнетворную энергию осмысливаемых им понятий, скрывалось за видимостью ровного существования.
– У тебя странное имя, как из «Книги Джунглей»…
«Вот он уже интересуется мной», – поставила галочку Роза Павловна.
– Цыпочка моя, скорее от Заратустры, чем от Маугли: ребёнок и дикие звери пришли к Учителю Вечного Возвращения. И мы с тобой тоже из его окружения.
– Тогда почему не медведь или курица?
– Какая курица? – оскорбилась обитательница городских джунглей. – И какой из меня медведь? Если раздамся совсем, тогда уж медведица…
– Бурая, – ляпнул ребёнок.
– Терпеть не могу! Дурацкий цвет! – вспыхнула Роза Павловна. – Я розовая! Розовая Пантера!
– Знаю! Видал такой мульт!
– А теперь увидел меня! И не разочаровался! – Ни тени сомнения не возникало в её правоте. – Пантера – единственное животное, чей запах приятен и привлекателен даже для других зверей. Но имей в виду: другие бесполезны и не нужны, ведь отныне ты Розовый Нарцисс! – торжественно, как посвящение, провозгласила она.
– Я? Розовый Нарцисс? – от недоумения Коленька забасил. – Что это?
– Нарцисс – прекрасный ребёнок. Ему никого не нужно, кроме него самого. Но главное, – тут Пантера в изящном арабеске запрокинула голову так, что позвонки захрустели, – главное: Нарцисса не придётся заводить, как других парней, – его возбуждает отражение в зеркале.
– У меня па-а-ално таких друзей! – отрезал Коленька. – У одного в блоге так и написано: «Красивыми мы были и остались, и что-то там красою своих тел, пусть облизнутся те, кому мы не достались, и сдохнут те, кто нас не захотел».
«Ещё говорит, что имя у меня странное, – подумала Пантера. – Я знаю только одну странность – вести дневник для всеобщего обозрения».
– А розовый почему? Это, как у Пикассо, розовый и голубой период?
– Совсем не потому. Я тебе скажу. Потом… если захочешь…
«Розовый, потому что принадлежишь мне», – знала она.
– А если я хочу сейчас? – вопрос был поставлен ребром, как если бы Коленька с его непокорными, вечно взлохмаченными вихрами и наивными глазами комсомольца первых советских пятилеток ратовал за ударные темпы строительства медеплавильной домны к годовщине социалистической революции.
– А если я не готова? – парировала Пантера, придавая беседе иное направление.
– Кто может да не хочет, не сможет, когда захочет! – нашёлся ребёнок.
– Это ко мне не относится: это для тех, у кого проблемы с эрекцией, – окончательно расправилась с ним Пантера.
– Мой дед говорил, – Коля авторитетно поднял палец: – «Все бабы – сволочи! Я это понял, когда умирать только пришлось».
– Разве? Обычно говорят, что бабы дуры, а мужики сволочи, – поправила Пантера.
– Хотя, может, я с ним не согласен, – промямлил Коля и отвернулся.
– Определённо! Не прав был твой дед. Так и не узнал главного.
Роза Павловна прикрыла пепельницу и нежно, едва-едва касаясь, поцеловала Коленьку в ушко. Ребёнок бесстрастно взирал в окно.


II

Гости прибывали один за другим.
Не успел философ удружить Пантере, как в прихожей появился её старый знакомый. На вид ему было все шестьдесят, хотя он утверждал, что едва перевалил за сорок. На улице его останавливали милицейские патрули, поскольку внешностью вполне соответствовал тому, что принято считать лицом кавказской национальности. Он объяснял, что араб, что живёт здесь больше десяти лет и вообще человек самодостаточный, при бизнесе и деньгах. Бизнес, правда, шёл ни шатко ни валко да и денег всегда не хватало, однако Мо, как ласково дразнила его Пантера, в любое время суток выглядел безукоризненно и держался подчёркнуто независимо. Розу Павловну он называл женой, не уточняя порядкового числительного, хотя было время, когда ей ничто не мешало претендовать на положение любимой. Ныне их страсть улеглась, и он проявлял почти отеческую заботу, объявляясь, если ей не с кем было отужинать в ресторане и некому рассказать о старых бедах и новых увлечениях.
«Ах, Розочка, душка моя, – утешал он Пантеру, – ты очень скоро это забудешь. Роди ребёнка, а лучше двух, и всё переменится в жизни…»
Одни и те же увещевания забавляли Пантеру настолько, что она начинала прикидывать, от какого ангелочка завести детей. И вот тут отеческая забота заканчивалась, и Мо с настоятельной необходимостью в качестве ангелочка предлагал себя.
«Спаси тебя Бог, Мо, – благодарила Роза Павловна. – Ты, конечно, добрый старик, но что же мы, два пенсионера, будем делать с ребёнком? Я знаю, какое у него будет имя. Если девочка, назовём Снегурочкой и отвезём к тебе в Иордан. Если мальчик, будет Джавдед, заведёт три жены и все три будут торговать на базаре. Ведь так?»
«Что ты, Розочка! Злоба беспредметная изнуряет так же, как и наслаждение в одиночестве. Поделись радостью, и мир станет ближе», – налегал Мо.
«Куда уж ближе? Во все поры проник!», – упиралась обеими лапками Пантера.
«Я не о том говорю, – обижался жених, – о мире в душе твоей, детонька».
«Какой же вы всё-таки навязчивый, мужчина! Спасу от вас нет. Ну да будет! Постарайся не разочаровать», – соглашалась женщина.
Казалось, Мо готов приступом взять любую крепость, а если не приступом, так осадой. И он осаждал, осаждал, осаждал некогда буйного скакуна в прохладных водах провинциальной России. Девизом на фронтоне его храма было написано: «Моё сердце из двух половинок – люблю как брюнеток, так и блондинок». Роза Павловна, несомненно, попадала в самое сердце, точно посередине.
На этот раз Мо коротко осведомился, здесь ли Розонька-детонька, и, мрачно взглянув на философа, сказал: «Этот её припадошный… каллиграф повесился… Так и нашли голым, болтающимся на крюке. А под ним суп из спермы, мандрагора почти проросла. Такие дела». Мо посоветовал детоньку не пугать, соврать, что несчастный в больнице лежит – так, мол, всегда поступают, и на укор, почему сам не пойдёшь да не соврёшь, напомнил, что не он здесь хозяин.
– Всем известно, какой я нехороший, – заключил Мо. – Всё потому, что ни с кем не хочу Розоньку делить. Заморочили её чистописанием, в словах красивых запутали. Снять весь этот налёт надобно. Одна она останется скоро. Ты даже не догадываешься, как скоро это случится. Ты ей не помощник. Потому что нет тебя: вот ты был, а вот уже и не был! Если только тебе повезёт, сам растворишься. Ведь чем ты занят? Ничем. Каким делом? Слова одни да и только. Семьи нет – никто не заметит отсутствия. Так что лучше Розоньку стороной обходи. Не мешай, не стой на метро.
– Не говорят так по-русски, – вступился за чистоту речи Кирилл. – Не стой на пути или не стой под стрелой, если на стройке да без каски.
– Я вот что обещаю тебе, умник: и стрела будет, и пути будут, и на стройке бетон муруют. Хватит девку портить. Времени у меня нету. Гляди, следующим окажешься.
– В петле что ли? Ты на что намекаешь, жених араратский?
– Сам думай, или думалка отсохла?
– Моя думалка твоей не чета.
– Посмотрим. В моих краях водятся жёлтые муравьи, прогрызающие бетон. Так вот, я упорен. Посмотрим ещё, кто есть кто.
Нетерпимость масс, и это знал ещё Фрейд, проявляется против малых различий больше, чем против существенных. Уходя Мо столкнулся с Щекоткой.
– Кхе! – сухо кашлянул Мо. – Что, секс без дивчины – признак дурачины? Подмытый уже? Клизму ставил? – и при виде Асеньки с Васенькой протяжно присвистнул. – Куда бежишь, красавиц моя, антилоп моя, верблюд моя? – нарочито коверкая слова прогоготал и ждал, пока не захлопнется дверь.
– Оран-путан какой! – возмущение девочек не знало предела.
– Жёлтый муравей, Вася, прогрызает бетон, поселяется в доме и никакими ядохимикатами его не вытравишь. А всё почему? Глобализация и деконструкция! – объяснил философ.
Компания, как всегда, была шумной. Грубость старика Мо вызвала ажиотаж, и разговор искал новые русла. Щекотку клинило. Чувствуя себя уязвлённым, он без конца повторял: «Подмытый… Надо же как сказал! Будто приходишь в гости и знаешь, что зад смазан. Желающим и готовым. Ништяк?»
– Ништяк! – утешала Васенька. – Ты из числа тех нетрадиционных андроидов, что расплодились ныне во множестве.
– А не кажется ли вам, – подал идею философ, – что все эти лысые и бородатые мужички, с насмешкой глядящие на подобную молодешь, вышли из того же пространства?
– Они просто завидуют! – подтвердил Витёк.
– Из какого пространства? Пространство там, где есть мыслящее тело! – блеснула Васенька. – Всё остальное – ирония судьбы.
– С лёгким паром! – вставила Асенька.
– Спасибо, вам того же и по тому же месту, – поздравил обеих Щекотка.
– Оно у нас не болит. Оно не рабочее, как у вас.
– Вот как раз оно у всех одно.
– Чё эт ты заокал? Вологодский, что ль? – насторожилась Асенька.
– А-а! Сама то откуда?
– Да всё оттуда же!
– Оно и видно!
– Чё те видно? Очки протри, братец.
– Ну так и быть, протру уж. Одно… очко…
– Смотри, чтоб ни пятнышка!
– Ага! Щас гляну.
– Ну не на людях же! – прыснула Васенька. – Иди в баню!
– Только оттуда.
– Я и говорю: «С лёгким паром!».
– Спасибо, и вам того же…
– Иди в жопу! – прекратила препинания Асенька.
– С этого и следовало начинать, – примирительно отозвался Щекотка. – А то «С лёгким паром! С лёгким паром…». Скипидаром!
Вот примерно такой дискурс философ и называл деконструкцией.


III

Тем временем, тая хищные намерения, Пантера усадила ребёнка поближе и, размеренно поглаживая по спинке, выслушивала топик о семье, друзьях и просто знакомых. Она больше не курила: редкие поцелуи в круглые щёчки с успехом вытесняли пагубную привычку.
– Кого ищу? Ещё любят спрашивать: «Что ищешь?». Меня это бесит. Сразу скажу: ничего особо я не ищу, сбудется всё, что положено, а потому и не напрягаюсь. Вот сижу сейчас здесь и не напрягаюсь совсем. Хочешь проверить?
Пантера не преминула воспользоваться позволением и убедиться, что напряжение отсутствует. Орган, отвечающий на каждое движение мальчишеской мысли, был совершенно спокоен. «Цепь не замкнули, потому и не напрягается», – решила она.
– А возраст? Возраст, как же, тебе безразличен?
– Ну-у, возраст вещь растяжимая. Я на внешности внимание акцентирую. В этом я руководствуюсь своим вкусом и уважаю людей, не изменяющих вкусу. У меня много знакомых девчонок, хотя больше интересуют парни лет до тридцати, интеллектуальные ребята опять же приветствуются, но если есть над чем расставить акценты. Вообще меня интересует идеальное. Это когда: «Люблю тебя!», а в ответ «А я тебя очень!». В силу того что я глубоко в душе идеалист, этому удивляться не стоит. Зато характер у меня радикальный, и он мне очень многого не позволяет. Варианта всего два: идеал или одиночество. Пообщаться, конечно, можно, но очень осторожно – я кусаюсь.
«Не боюсь я укусов, – подумала Роза Павловна, – сама кусаться умею, недаром Пантера!».
– При этом, – Коленька придавал огромное значение сказанному, – чьё-либо материальное положение мне абсолютно не интересно и попрошу ни на что такое не намекать.
– Однако всё же приятней валяться на розовом сексодроме, чем на полу в коммуналке.
– Нигде и ни с кем валяться я не собираюсь, – отрезал Коля. – Или идеал, или одиночество.
– А по жизни кого выбираешь? С кем общаешься?
– Мужчины выбирают тех, кто умеет поддержать разговор и держаться естественно.
– Конгениально! – саркастически выпалила она. – А я-то полагала, что мужчины выбирают тех, кто ценит их выше заслуг.
– И даже когда выбирают мальчиков?
– Этого я не знаю, – расписалась в своей некомпетентности женщина. – Никогда не понимала, как это юношеское тело может привлекать мужское внимание. Что это? Ностальгия? Психологическая незрелость?
– Но ведь тебя оно привлекает? Почему же мужчину не может?
– Да. Такова сэ ля ви, как говорят коряки и корячки. Это надо принять как факт и смириться: часть мужчин потеряна для женщин, а часть женщин потеряна для мужчин. Хотя в нашей стране значительно большее число людей потеряно друг для друга по причине заболеваний, а не сексуальной ориентации. Нужна хоть какая-то медицина…
Рука скользнула под маечку и легла на окольцованный белым металлом пупок.
– Что касается лично меня, – продолжала она, – то от меня не убудет. И по этому поводу я не гружусь: у меня богатая память, на мне висит три тысячи лет.
– Чего так много?
– Три тысячи лет человеческого понимания.
Она стиснула ребёнка и притянула для поцелуя. Коленька обмяк и доверчиво было подался вперёд, когда счастливая физия Щекотки просунулась в приоткрытую дверь и древние миры Розы Павловны рухнули, как стены Иерихона.
– Секретничаете? Третьего принимаете?
Сзади его уже подталкивал философ, который считал занудством составлять компанию Асеньке с Васенькой.
– Сколько вас там? – насторожилась Пантера.
– Двое! – загадочно интонировал Витёк. – И ещё двое в комнате.
– Расплодились!
Новые посетители ввалились в кухню, как экскурсанты в тесные залы частного музея.
– Ага, новая пассия! – Щекотка приобнял Коленьку и тот оказался меж двух огней. – Хорошенький! Ну-ну, надейся и жди. И тебя продинамят.
– О чём это ты?
– Видишь ли, мой дорогой, Кирилл любит красивых. Ему нравится окружать себя смазливыми штучками. Он восхищается, делает комплименты. Его речи возбуждают. Меня ж они трогают до слёз. Честно-честно! Так бывает всегда, но сильнее всего, когда появился здесь первый раз. Про себя я надеялся, что он позарится на мою красоту: я видел, как он смотрит на мальчиков. Я уселся поближе, да так, чтобы ноги наши невзначай соприкасались, ведь тот, кто положил руку тебе на колено, твой. Наивный, я думал, что он уступит желанию, и мы останемся наедине. Не тут то было. За долгими речами, чаепитием он как будто и не замечал моих взглядов. Со своей стороны, я сделал всё, что обычно делаю, если человек нравится. Не помню, о чём мы философствовали, только беседа была долгой, и я задержался до позднего вечера, когда транспорт не ходит, а на такси денег якобы нет. И бэхи у меня не было. Кирилл само собой предложил переночевать под роялем, потому что другого места в комнате не нашлось. Я забрался под инструмент. Ощущение было, как первый раз на свиданке. Всю ночь пролежал один, без сна, в ожидании, когда же меня осеменят. И ничего! Представляешь? Ни уснуть, ни, извините, спустить. Под утро я наплевал на девичью гордость, выполз из-под рояля, как паук, на всех конечностях сразу, подкрался к мирно спящему нашему философу и залез под одеяло. Я обнял, расцеловал волосатую грудь и дотянулся бы, знаешь куда, если бы он не перевернулся вверх дном, а дырявить трюмы, честно сказать, не моя специализация. Не царское это дело пальцем в попе ковыряться…
Здесь, как говорится, все посмотрели на библиотекаршу. Кириллу Палычу нужно было отвечать за жестокость.
– Конечно, ты прав, – начал он: – ты усмотрел во мне удивительную красоту, совершенно отличную от твоей миловидности. Но если бы ты был образованней, то сказал бы, чья это фраза. И всё-таки следует присмотреться внимательней, чтобы увидеть разницу между нами: моя привлекательность мнима, твоя – бросается в глаза. Ты думаешь, один из нас чем-то превосходит другого. Напрасно! Мы не всегда удачно дополняем друг друга, какое тут восполнение? Всего лишь языковая игра. Две бездны одинаково никчемны. Но одна прекрасна блистательной крутизной, другая утомительна долгим эхом.
– Ага! – Щекотка искал справедливости. – Примерно так он и обломал меня с утра и ещё сказал, что я принадлежу к тому типу людей, что гуляют с девочками, потому что так надо, а спят с мальчиками, потому что так хочется.
– Это Иванко сказал…
– Какой Иванко? – не понял Витёк. – У которого причёска от Иванушки-дурачка? Может быть. Всё равно. Большинству я просто не по зубам. Теперь мне известно, что такое интроекция, деконструкция и восполнение. Так вот, один мой знакомый в ясельном возрасте учил девочек писить стоя. Когда они учились, то идентифицировали себя с ним, а он себя с ними. Их поймали, его наказали, а девочкам разъяснили, почему им не следует писить стоя, и они это усвоили. Это – интроекция. Восполнение же…
Ему не дали договорить. Пантера рыкнула во всю глотку:
– Послушай, Чесотка, или как там тебя? Студент… Молодой, красивый, а выглядишь хреново. Езжал бы лучше домой, и без тебя тесно…
– Ага, что, значит, чавка, бумс, до пола?
– Бумс, – согласился философ.
Витёк потряс ключами от бэхи:
– Тогда баста, карапузики! Кончилися танцы. Любовь рождается в восхищении, живет в депрессии и умирает в истерике. Пока!
Неожиданно для присутствующих Коленька увязался следом. Оба они громко рассмеялись в коридоре, затем визги подружек заглушили их голоса.
– Упустила ребёнка? – философ сочувственно толкнул Пантеру плечом.
– А то! Понаехали из деревень, понаделали низких потолков!
– Не печалься! Щекотке нравятся поджарые футболисты в самом расцвете лет. К ним он знает подход. Кто не уступил бы его зелёным глазам и прикиду тинэйджера? А ведь ему двадцать один год.
– Двадцать один это уже не девятнадцать… – тоскливо постулировала Пантера и перешла на коньяк.



Полдень.
Инженер Человеческих Тел

I

На другой день болела голова и ныло тело.
– Коньяк самопальный! – Пантера отбросила зубную щётку и обвинила во всём хозяина дома. – Философ, что ты мне притащил?
– Спиртное из запасов.
– Из тех, что студенты пополняют? Так они траванут тебя в один прекрасный день и меня, грешную душу, с тобой заодно.
– Ну что же, останусь в памяти, как Кирилл Трава.
– На ирландский манер ты будешь Кирилл О’Трава. Был О’Генри, а ты будешь О’Трава! Кайф! Соседка Вера Васильевна произнесёт на панихиде проникновенную речь, почерпнутую из календаря памятных дат за 1980-й год:
«Таких, как О’Трава, легко потерять, но трудно найти, а забыть невозможно. Он не брал взяток, но принимал знаки благодарности. Если он не приходил на переэкзаменовку, то не потому что забывал, а потому что не засорял память лишней информацией. Он был Философ! Он не опаздывал, его задерживали важные думы, ну и былое, само собой. Он не ошибался, а принимал рискованные решения. Он не лгал, но был дипломатом. И даже этот злосчастный коньяк не пил, не халкал, как думают некоторые, а всего лишь дегустировал. Кто знал? Кто знал?! Его предупреждали, но ему было не интересно наше мнение, у него всегда был свой взгляд на вещи».
– Истинно! Ночью мышь мерцала так, что понятия перепутались.
– К чёрту понятия! Ох, как же мне плохо! Фило-о-о-о-ософ, – возопила она, – найди мне средство от смерти!
– Средство от смерти или для бессмертия? – полюбопытствовал отравитель. – Таблетка от смерти пока не изобретена. А вот зелье бессмертия растравляет раны. Сладкая трава! Пожалуй, лишней не будет: при мысли о высокогорных лугах и вечной растительности сердце моё останавливается.
– Смотри, не умри.
– Какая в том беда?
– Ты веришь в вечную жизнь? Тогда никакой.
– Я не то чтобы верю в жизнь вечную, но один главный секрет и одну окончательную разгадку знаю – жизнь не имеет конца. Во всяком случае, именно так говорит мой даймоний, а он меня никогда не обманывал.
– Ну, если не обманывал… Чем же он порадовал тебя на этот раз?
– Он рассказал о новом обитателе небесных равнин.
– Кто это? – Пантера скрылась в ванной: бессмертие бессмертием, но от ежедневной гигиены полости рта отказываться не красиво.
– Человек тяжелой судьбы и лёгкого поведения, – философ мечтательно приютился в коридорчике у двери. – Родиться ему пришлось в понедельник в тайне от родителей на острове невезения, мышью по гороскопу. В прошлой жизни он был любимой лошадью любимого коня Будённого. В детстве упал с дерева и повредил себе смекалку. Верил в смерть после жизни, любовь после секса и крем после бритья. Одевался исключительно в дорогих продуктовых магазинах, обедал за рабочим столом. Регулярно делал две вещи: засыпал на унитазе и кормил розовых слоников. Ныне его любимые занятия – игра в снежки на раздевание, прогулки по облакам и чистописание гусиным пером. Плохо разбирается в музыке и астрономии: любимый певец – Джугашвили, путеводная звезда – Роза. В общем, и на небе он белая ворона среди тёмных лошадок.
– Я догадываюсь, о ком ты.
Полдневная жара сочилась со стен, проникала в краны, дышала из умывальника. Пантера ожесточилась на зубоочистительный инструмент, головка которого, если верить рекламному ролику, совершала до двадцати тысяч звуковых колебаний в минуту.
– Всё так неопределённо, – философ зажал в ладонях виски. Голос его стал слаб и болезнен. – Образцов много, безумно много. Екатерина хотела жить как во Франции, Павел – как в Германии, Пушкин к Англии снизошёл. И ни одно правило не работает, потому что хотим сразу, как на небесах. В результате чуть лучше, чем в преисподней. И всё почему? Потому что ищем свой путь, но ищем не там, где остальные. Ведь образцов как умирать ещё больше и уж им-то мы следуем с завидным постоянством. Так что не останется нас скоро, как предрекают злопыхатели, – ни философов, ни каллиграфов.
– Опять! Начал рисовать своей серой краской по серому! Пессимизм! – Ленивая вода ринулась в сток. Философ поднялся, Пантера воинственно вышла навстречу. Розовые волосы её были всклокочены, на подбородке осталась зубная паста. – Да боже ж ты мой! Что нам делать с нами самими? Все эти пророчества вилами на воде писены!
– Маня, он повесился. Как и обещал. Третьего дня.


II

Солнце достигло зенита и остановилось.
В парке играл духовой оркестр, прерываемый фальшивым пением под караоке. Девочки с бой-френдами и забулдыжные союзы молодёжи разбрелись по лавочкам, некоторые валялись на газонах. Царило настроение опьянения и хвастовства. Незадачливым мамашам с колясками и бабулькам с убегающими ребятишками досталась большая песочница, предназначенная специально для удержания в замкнутом пространстве неблагонадёжных малолеток. Песочницу окружали скамейки со спинками, если и не оснащённые винтовками с оптическими прицелами, то лишь по причине недостатка бюджетных средств.
Среди всего этого многообразного бдения, с одной стороны, и расслабления, с другой, фигура Анатолия Леонидовича Кононенко приобретала двойное значение. Вокруг него крутился пятилетний непоседа, чьи вопли: «Деда, скажи…», – основательно поднадоели молчаливым пионеркам послевоенной поры. Сам деда отчаянно молодился и, стараясь сбить с толку местное население, называл его «сыной». Кроме непоседы, в ногах у Анатолия Леонидовича путалась такса – нагловатая, суетная и, судя по манере тявканья, примерно одного с дедой возраста. Версия о том, что собаки столько не живут, была поправима: на своём веку такса сменила столько хозяев, что напрочь забыла их лица и клички, на какие отзывалась прежде. Это была крохотная, в три вершка, копия Агасфера. Собачка не раз обмочилась на глазах у десятков свидетелей, что, впрочем, нисколько не умаляло прелесть её породы – породы карликового крокодила, изведшего пятьдесят тысяч долларов на пластические операции и готового заплатить ещё пятьдесят, чтоб только никто об этом не вспоминал.
Пекло. Солнце, казалось, не тронется с места до той поры, пока муниципальное хозяйство растерянно не обнаружит, что внезапно наступила зима.
Атлетические этюды, вытворяемые малышнёй, уже давно стали недоступны людям старшего возраста. Анатолий Леонидович заправски подыгрывал «сыне», буйно радуясь жизни и едко отвечая на все его выпады смысложизненными загадками. Крохотного Агасфера, однако, обмануть было нельзя – снизу под его когнитивным углом зрения ясно читалось, какой спам будоражит деду в его самых слабых, пятьдесят лет не знакомых с апгрейдом частях! Хотя и сверху было очевидно, что жару деда переносит с трудом: промокшая рубашка липла к тяжелой волосатой спине. В погоне за внуком одышка окончательно сражала его, и он был вынужден прекращать беготню и хватать непоседу в охапку. Посидев некоторое время, «сына» выбивался, кричал и всё опять шло по кругу: они срывались со скамейки и бойко, в полуприсяде затевали чехарду. Глядя на эту забаву, невозможно было определить, кого выгуливал деда – малыша или собаку.
В разгар празднества усталому и едва передвигающемуся Анатолию Леонидовичу живописная парочка бывших учеников пришлась не совсем кстати: с визгом и лаем взахлёб в ногах у Виданы и Нико запуталась бессмертная когнитивная порода.
– Смотрите, паршивцы, не наступите! – вяло, но строго прикрикнул деда.
– Стараемся, – отозвалась Видана.
– Ишь ты, стараетесь… В уборной стараются, чтобы чихать безопасно было. Или вы и пописить ходите вместе? – В веселье Анилин вёл себя шебутно, как таксист, везущий в объезд, но пригазовывающий на поворотах: так, для порядка, лишь бы показать, что не на счётчик работает. – Сичас у вас уни-секс. Штаны одни носите, стричься одинаково норовите… Кольца в пупки закатываете. Вон у обоих торчат. Ведь так?
– Так! – твёрдо сказал Нико. – Пирсинг – это круто!
– Кто бы сомневался?! А уж если подёргать, потеребить… То-то кайф словите. Зверинец натуральный. – Физрук всё более потешался над ними: подобно Карабасу-Барабасу, Анатолий Леонидович становился добрее после кассового представления и сытного ужина. – Видишь, Видана, я в курсе, чем молодёжь занимается. А ты говоришь: стараетесь. Кепочки эти зачем набок напялили? Дяденек на пару привлекаете? Или ещё для чего?
– Теперь так носят.
– А штанишки ниже попы спущены для чего? Не стыдно? Все премудрости наружу видны.
– Мода такая.
– Знаю моду эту… Видел, в каком виде на экзамен приходите. – «Сына» молча уставился на дядю с тётей, за разговором с которыми деда взял его, как малыша, на руки. – Маечки просвечивают, попки выпирают…
– Ну зачем вы, Анатолий Леонидович! Лето, жарко, закипаешь, – обозначила обстоятельства Видана.
– Потому и из одежды ничего? Ладно! – отбиваясь от «сыны», сующего пальцы ему в рот, смирился Анилин. – Поймите правильно. Я ведь против ничего не имею. Но коли взялся за гуж, не говори, что не дюж. А так что получается? Человек безо всякого понятия. Понятно?
Видана согласно кивнула головой. Нико сделал страшные дебильные глаза «сыне». Такса разразилась потоком машинной информации, не поддающейся расшифровке. «Сына» расплакался.
– Дурачишься? – укоризненно пробормотал Анилин и выдохнул: – Уф, пить как хочется! Закыпаишь… Чего-й эт там у тебя? Водичка?
– Cola! – английским ударением Нико вонзил слово в старую рану солдатского сердца.
– Чтоб вас этой колой! Ничего человеческого не осталось! Вот я соки пью, – старый вурдалак готов был поделиться опытом, – минералочку в этакую жару.
– Кола это сокращение от имени, – оправдалась Видана. – Да и от фамилии тоже. Коленька Ланкин. По любому, два первых слога – кола получается. Это его напиток.
Напиток… Движение по тонкой грани смысла, называемое жизнью, не обошло Анатолия Леонидовича стороной. Вклады его в самом народном и надёжном банке страны обесценились, а правительство было занято разрезанием ленточек на грунтовых дорогах и прочих постиндустриальных достижениях. Кононенко метался, искал, куда приложить чудом сохранённые после действительной службы силы и некая, лёгкая или нелёгкая, занесла его в школу. Ему на самом деле было чему научить подрастающее поколение: в его арсенале были лазание по канату, прыжки через коня, кувыркание на брусьях. Один узкоплечий, правда, так и упал с брусьев головой вниз, но шею не сломал, и Анилин пообещал, что теперь в его жизни ничего страшного не случится. Обещаниям физрука можно было вполне верить – их давал человек, прошедший школу жизни и не однажды смотревший смерти не только в лицо, но и в самый затылок.
– Ну, давай твою колу, – лениво потянулся Анилин. – Гадость несусветная, как её партийные пьют? – хлебнул, поморщился и вернул триумфально, как кубок. – И куда же вас мама с папой пристраивают? В экономический, наверное?
– Не, мы работать пойдём! – важно возразил Нико. Работать – было заветной мечтой: карманные деньги тяжестью мелочи оттягивали штаны, хотелось кое-что посерьёзней. Между тем в ближайшие годы работы ему было не видать, и он это знал: тёмные двери университета ожидали его с экзаменационным листом и мудрой думой о Юстиниане.
– Работать?! Посудомойкой пойдёшь? – Анилин отпустил непоседу, но тот не убежал, а схватил Нико за штаны и принялся тащить их к себе. – Долг сначала родине отдать надо. Знаешь, такое короткое и страшное слово «Родина»? Узнаешь…
– Да вы не пугайте, Анатолий Леонидович! – разволновалась Видана. – Нико обязательно в университет поступит.
– Поступит… при содействии…
– Он в математике, знаете, как шарит?
– Шарит, говоришь? А ну-ка, сколько будет семь ю девять?
– Много будет! – Нико уже раскачивал на ноге «сыну». – Это детский вопрос.
– А что в головах у вас взрослого? Гормоны? Кепочки?
«Сдались ему наши кепочки», – с досадой подумал Нико.
– Ладно, нас дела ждут… Некогда нам препираться.
– Ишь ты… препираться… – передразнил Анилин. – Сына! Сына! – громко позвал он, подцепил непоседу, встряхнул, как тазик с золотоносным песком, боясь расплескать драгоценное содержимое, и тоном победителя, снисходительного к узникам освобождённых концлагерей, бросил: – свободны, работнички…


III

Прагматичная и восторженная, Вера Васильевна сочетала в себе разные качества. На работе она не могла не поддаваться очарованию юности, и потому её ученики были отличники или, по крайней мере, хорошисты. Их оценки росли пропорционально стадиям созревания и, если кто плохо успевал в средних классах, к старшим навёрстывал упущенное. В личной жизни Вера Васильевна сама из года в год находилась в таком же положении вечно догоняющей литерный поезд пассажирки. Станциями на пути его следования стали поздний брак, скорый развод, комната в коммуналке, первая и такая настоящая розовая подруга и, наконец, шорт лист любовников, который не стыдно было бы перечитать долгими зимними вечерами на пенсии. А вот до любви всё как-то не доходило. Если б только она знала, чего не хватает! Она хотела влюбиться страстно, пусть не так, как это безумно вершится в классической литературе, но хотя бы в некоторой степени.
В мастерской у Иванки Вера Васильевна оказалась под впечатлением от рассказов подруги. Роза Павловна поверяла ей большую часть интимных тайн, которые, и в этом она могла быть уверена, в нарушении привычного порядка вещей оставались тайной для всех остальных. Вера Васильевна действительно ни с кем не делилась услышанными за бокалом откровениями: она их держала при себе и при случае умело использовала в собственных целях, стараясь, насколько возможно, не навредить первоисточнику. Впрочем, её слабости были отлично известны Розе Павловне, и она делилась с подругой только тем, что желала уступить по сходной цене или беспошлинно передать как пришедшее в негодность для потребления.
Иванко, однако, выбивался из общего правила. Так вышло, что этот тонкий артистический мальчик в свои двадцать шесть повзрослел исключительно в профессиональном отношении, не более того. На вид его можно было принять за абитуриента какого-нибудь творческого заведения, что и происходило с ним регулярно в середине лета, стоило только ему показаться вблизи приёмной комиссии или просто у академических стен. «А тебя как зовут?», – интересовались девочки и предлагали найти его имя в списках по результатам экзамена. Парни хлопали по плечу и заливали стресс пивом. Иванко не отказывался: две недели в состоянии неопределённости молодые люди старались быть благожелательны ко всем и даже к незнакомым им лицам. Его смешную фамилию – Кукаркин – долго искали и, не найдя, чесали в затылке и давали дельные советы, к кому обратиться. Следуя им, даже если бы Иванко был напрочь лишён способностей, он всё равно поступил бы куда вознамерился. Доступность высшего образования радовала, хотя и не окрыляла.
О нём, хрупком и субтильном с виду, говорили: «Весь в корень ушёл». Но не по причине одного только мужского достоинства была без ума от него Роза Павловна: Иванко был инженером человеческих тел. Хотя она совсем и не представляла себе, как это он с младенческой улыбкою на лице, обеими глазами в бинокуляре, вот этими своими изящными пальчиками из шприца впрыскивает в яйцеклетку сперматозоид. Процедура зачатия в пробирке не вязалась со всем его обликом, скорее подростковым, чем мужеским. Она выслушивала длинные рассказы о том, как полгода у него получались исключительно мальчики, в конце концов сменились девочками, и ему самому непонятно, есть ли в этом некая закономерность, но окончательно убедить её не могли ни эти рассказы, ни фундаментальные кукаркинские познания в генетике и молекулярной биологии. Гораздо приятнее было считать Иванко мастером глиняных изделий, чем гением репродуктивного производства. Ей хотелось гладить его по голове, голубить, хлопать по попке, быть рядом, как с мальчиком, и всю эту нежность она не стеснялась выплёскивать повсеместно. Купаясь в объятиях и утопая в нерастраченных свидетельствах чувств, Иванко целовал ей ладошки и великодушно принимал знаки внимания и любви. Она покупала горшки, амфоры и сосуды, вылепленные им на досуге, раздавала их направо и налево, так что все близкие были уже оснащены полным набором глиняной утвари, какой мог бы стать предметом гордости в семье мелкого рабовладельца после реформ Солона. Нецелевое расходование средств Роза Павловна оправдывала тем, что потратила на него менее процента годового дохода, но душу-то отдала всю. Бездушная, она наведывалась к нему каждую пятницу, чтобы вернуть то, что принадлежало ей по праву рождения. А пятниц на неделе в лучшие времена у неё бывало не менее семи.
– Мне о вас много рассказывали, – как бы вскользь, хотя и не без кокетства заметила Вера Васильевна. – Вот так вот, господин инженер: мне известны ваши слабости и привычки.
Иванко хмуро огляделся по сторонам: они были одни.
– Скажете, что из того? А знаете, о каких слабостях идёт речь? – Вера Васильевна выразительно заглянула ему в глаза. – Они у нас общие.
Полусонное состояние, в каком пребывал её собеседник, не смущало её. Наоборот, Вера Васильевна ощутила прилив сил.
– Нахожу здесь много интересного, – сказала она и приложила ладонь к пифосу. – Не бойся, я осторожно. С художником следует обращаться осторожно, как с вазой, не так ли?
«Вот в чём дело! Молоденьких любишь, тётка?» – прочёл бы в ясных глазах Иванки пришлый ротозей. Хотя для чтения мало видеть, нужно ещё знать язык и понимать смысл прочитанного. Ничем из вышеозначенного Вера Васильевна обладать не желала: в страстных порывах души она теряла и сердце и голову. И несло её, безбашенную, по-над пропастью так, что гибельный поэтический восторг с хрипом вырывался из некогда мелодичных голосовых связок.
– Не надо, не отвечай! Я ведь всё о тебе знаю! И люблю тебя очень! Да-да, вот так заочно уже и люблю! Сколько раз я наблюдала за тобой с улицы. Бывало, прохаживаешься по мастерской, а мне хорошо. Приятно на тебя смотреть. И потом вспоминать, думать о тебе. Скажешь, странно, ведь не знакомы мы совсем, может, совсем другой ты на самом деле, фильмов, мол, насмотрелась…
Вера Васильевна сделала отчаянный шаг навстречу.
– А мне всё равно! Хочу рядом быть! Просто рядом! Есть женщины кошки: те гуляют сами по себе, как бы тебя не любили. А я собака. Если привязалась, значит, навсегда у ног твоих буду. Ты мой роман, единственный и любимый. Перечитаю от корки до корки, замусолю.
Стянутая рубаха упала на пол. Вера Васильевна горячо целовала его гладкую грудь, от неожиданной доступности сокровища прикусывая до розовато-алых следов. Оторопелый Иванко не сопротивлялся. Череда происшествий замыкалась в силу неведомых причин в один и тот же круг: каждый год он сходил за абитуриента, каждый год некая безумная раздевала его донага и выжимала все соки под здоровенным красноглиняным пифосом. И всякий раз чей-нибудь муж искал у него за витриной свою половину и, если не разбивал оконных стёкол, то с посудой расправлялся беспощадно. Есть ли выход из этого беличьего колеса, Иванко не знал. Но с упрямой периодичностью крестил углы мастерской церковной свечкой и подумывал о приглашении батюшки.
К числу достоинств Иванки принадлежало также и то, что в делах интимного характера он был стойким бойцом и занимался ими решительно и самоуглублённо, закрыв глаза и не выпуская возлюбленной. Вере Васильевне пришлось немало потрудиться, прежде чем он слабо простонал и ошеломлённо запрокинул голову. Вкус молодого спелого плода ещё более раззадорил женщину: теперь у неё были все страницы, включая титул и шмуцтитулы, суперобложка за ненадобностью валялась отброшенной.
– На земле не так много занятий, позволяющих душу спасти, – снова заговорила она. – Ты уж поверь мне, как филологу. Я же литературу преподаю. Вот писатель. Что он делает? Творит великую загадку любви. Ведь тот, кто рождает тексты, любит своих героев, а иначе нельзя, – и недругов, и негодяев, и ангелов. Любое творение, всякую тварь. Он порождает тексты, устные и письменные, поэтические и не очень… А что такое текст? Текст это тоже человек. Так что писатель порождает человеческие души…
– А женщина – детёнышей, – встрепенулся Иванко. – Тебя как звать?
– У меня имя христианской добродетели – Вера. – И она пытливо уставилась на него. Чувство самоиронии, и прежде малознакомое, окончательно оставило её после развода. – Предлагаю искупление посредством знакомства с максимально возможным многообразием человеческих существ. Ведь в чём смысл чтения многих и разных книг? Узнать множество целей и смыслов жизни. Эта жажда подлинности – залог автономности личности. Только ради этого и следует читать книги.
– А я горшки леплю и в этом залог моей автономности.
– Да, это твоя искупительная истина. Моя – несколько в ином плане. Я оставила упования на истину! Её нет не только на земле, но и выше. Это признал Сальери в трагедии Пушкина. А если не в шутку попытаться стать инженером человеческих душ? Если достигнуть пределов воображения, тогда можно создавать воображаемые миры. Настоящие миры, населённые такими же чудесами, как ты и я.
– А если понюхать кокаин, тоже будет хорошо.
– Ну, а как ты меня знаешь? Как я пребываю в твоём сознании?
– Пока ты пребываешь в моих руках.
Иванко попытался выбраться из-под пифоса, она удержала его.
– Текст и не более. Немного эмоциональный, немного разнузданный, надеюсь, приятный для прочтения, и всё-таки текст – набор знаков со смыслом.
– Дай оденусь, – Иванко выпростался из объятий.
– Бывают знаки без содержания – низенькие, рыскающие, без мысли, роговые наросты на совести. Копыта от носорога. – Вера Васильевна флегматично взирала на поиски нижнего белья. – Это прах недолговечный и катастрофический. Когда развеется, никто и не вспомнит. Даже самый дотошный историк не отыщет и следа их пребывания на земле.
Не успел Иванко облачиться в уютные боксеры, как невесть откуда, джином из бутылки возник старик Мо. С непритворным изумлением он измерил взглядом хозяина мастерской.
– Ты что, – прошипел он драматически, – бреешь там?
– Во-первых, здравствуйте! – Иванко развёл руками и попытался найти выход из затруднительного положения. Что-то подсказывало ему, что этот джин не имеет отношения к Вере, иначе туго бы им пришлось.
– А во-вторых? – невозмутимо поинтересовался Мо.
– А во-вторых, садитесь. У нас нечто вроде презентации.
– У тебя каждый день такая презентация? – буркнул гость. – И что, только парни? Женщины будут?
– Будут, но не сегодня.
– Вот почему я здесь. По следу иду! Поговорить надо.
Мо мрачно повернулся и неодобрительно пригляделся к Вере Васильевне.
– Мне пора… – она поднялась и собралась было уходить, как вдруг обняла Иванку, укрыв своим телом так, как будто хотела оберечь от беды. – Задная классница, – прошептала ему на ухо.
– Как? – не понял Иванко, ощутив прикосновение к ягодицам.
– У тебя классная задница, – снова прошептала она. – Дай кусочек на память!
– Хочешь серединку? – предложил молодой человек.
– Вот что, голуби сизые, – вмешался Мо. – Сам я знаков не знаю, читать не умею. Научен деньги считать, знаки то есть денежные… Но когда иду по тротуару, асфальт проваливается и плитка трещит.
– Отстань, следопыт! Не до тебя! – теперь уже Иванко не отпускал Веру, поцелуями уговаривая не принимать скоропалительных решений.
– Ах, вот оно что! А известно ли тебе, Кукаркин сын, что если тебе лижут зад, не расслабляйся – смазка это, – сказал старик Мо и схватил его за плечо. Железным рывком он швырнул Иванку на пол и тяжёлой ногой в тёплом ботинке придавил грудь.
– Видишь этот кулак, умник? – Мо ткнул в лицо волосатыми костяшками пальцев. – Молот мой! А вот это, – он стукнул его затылком о бетонный пол, – наковальня! Никогда не думал, каково это между молотом и наковальней?



Ночь.
Между Молотом и Наковальней

I

Всё гениальное имеет сходство с природой: вокализ – с плеском прибоя, стих – с пропорциями человеческого тела. Вместе с тем всё негениальное тоже имеет сходство с природой и пуповиной связано с её лоном: маразм – со старением, глупость – с забвением, а сколько атавизмов приходится искусственно отсекать в процессе роста! Сознание феноменально. Чтобы не наступать на одни и те же грабли, человек вынужден постоянно совершать усилие над своей биологией и восстанавливать цепь воспоминаний о событиях из истории рода. Несчастный, он оказывается между молотом и наковальней – молот общественных запретов обрушивается на горячую от вожделений бессознательную наковальню и оглоушивает индивида. Силы, безумствующие в его сознании, подобны морским валам на картинах Айвазовского – порождение природы, они принадлежат искусству, естественны и живописны одновременно.
По вечерам Никита садился на велосипед и устремлялся по двадцать восьмому маршруту, самому протяжённому и наименее асфальтированному в академической деревне. Его узнавали водители таксомоторов и сигналили, стоило ему лихо проскочить мимо. Его обгоняли; он, в свою очередь, делал ручкой, пока высаживались пассажиры. Молодеческие забавы не выходили за пределы правил и потому не были самым страшным из того, что могло произойти на дороге. Гораздо серьёзней было другое. С недавних пор раскатывать на двух колёсах стало небезопасно даже на окраинах: красивые глаза и легко преодолимые тарифные ставки служили для новых модниц и модников пропуском в мир тюнинга и стритрейсинга. Оказаться под колёсами фартового автомобиля Никите не хотелось: совсем не то, что получить мячом в лоб. Он находил час, достаточно ранний для ночных тусовок, но лишь после как схлынет поток из города в спальный, экономически депрессивный район.
Если удавалось, друзья собирались вместе – Никита, Коленька и Видана. Между собой они давно решили, что если Никита не катит, то либо спит, либо умер. Не катить Никита не мог и, бывало, укатывал байкеров повзрослее. Но самым удовольствием для него было на трёх байках разом в одно мгновение перепрыгнуть через лежачего полицейского и потом лететь с ветром наперегонки, смеясь друг другу в лицо.
– Каким ты был, таким ты и остался, а я всё это время развивался! – кричал он, опережая друзей.
– Я… у меня… – задыхался Коленька, – у меня всё получится!
– Получалка не доросла! – отзывался Никита и налегал на педали.
По причине двухколёсной одержимости гардероб Никиты сплошь состоял из амуниции байкера: в нём числились куртки и брюки велосипедные, шорты, тоже велосипедные, и, что более всего привлекало Коленьку, велосипедные майки. Универсальные майки для спортсменов. Они приятно облегали и предназначались специально для фрирайдинга в любом подходящем или неподходящем для этого месте – от склонов гор до пандусов городских скверов и площадей. Коленьке вообще нравилось наблюдать за приятелем-экстремалом; тот был крепким малым под стать своему ригиду – байку классической формы с рамой из двух треугольников. Ожидать, что рама сложится на какой-нибудь кочке, не приходилось. И всё-таки мысль о микротрещинах и старых частях, которые хоть и обкатаны, но могут быть на пределе износа, придавала наблюдениям дополнительную остроту.
Бывало, приятели засиживались до полуночи, перебирая гайки и шайбочки и оттирая замызганные после путешествий велосипеды. «Хоть не полировать», – радовался Коленька. Тряпкой он мягко проводил по рулевой трубе и всматривался в неожиданно предъявляемые ракурсы симметричных округлостей одноклассника. Никита замечал искоса бросаемые, сдержанно восхищённые взгляды и, хотя не придавал им особого значения, частенько подтрунивал над рассеянностью друга.
– Мы сами созданы из сновидений, и эту нашу маленькую жизнь сон окружает. Так то! – похвастал мудростью из маминого словаря Никита. Этим вечером первой уснула Видана, предоставив приятелям полное право технического обслуживания, а Нико был рассеян как никогда. – Смотри внимательно! Иначе пропустишь всё, чему тебя учит мастер.
Нико вытер щёку и, глядя на очертания плотной мальчишеской груди, подумал, что этот люфт желаний и поползновений ему не выправить во веки веков.
– Надо было воспользоваться гарантией, – рассудил он.
– Как бы не так! Запомни: гарантия на байк не распространяется, если туда залезли и всего лишь поменяли смазку. А мы много больше деталей перебрали.
– Тайваньская бяка! – махнул рукой Нико. – Когда-нить куплю настоящий американский байк ручной сборки с оборудованием Shimano.
– Зачем? По горам хочешь кататься?
– А то! Это будет классный горный велосипед для кросс-кантри, спроектированный специально с учётом особенностей мужской анатомии, – на полном серьёзе заявил Нико. – Мы сами проведём полный техосмотр и зальём смазку для втулок.
– И что потом? – заговорщический тон настраивал на весёлый лад.
– Потом нужно проверить, насколько упругая пружина встроена в переключатели.
– Гематома! Как это делается?
– Для этого необходимо аккуратно сжать задний переключатель и отогнуть передний. Тогда мы увидим состояние и упругость пружины.
– Ну, ты фантазёр.
Потуги друга подвинуть Никиту на что-нибудь эдакое возобновлялись с каждым разом настойчивей. Любительница аббревиатур и сокращений, Видана даже придумала ему прозвище – Ни-Ни – от Никиты Ничаева, и для них обоих от Никиты и Николая – Ни-и-Ни. Потуги были напрасны.
– Ничего у вас не получится, – улыбалась она, видя как один пытается растормошить другого.
– Почему? – удивлялся Нико.
– Потому что один Ни-Ни, а другой недостаточно опытен.
И, пожалуй, была права: более бесполезных ухищрений придумать было нельзя. Временами Коленька терял последнюю надежду и отказывался от каких-либо посягательств на обладание недоступным. Всё о нём знала Видана: их солнечные утра детства и пасмурные деньки отрочества прошли на глазах друг у друга. Они часами гуляли по окрестным лесам, забывая о байках, школе и общих друзьях и не исключено, что могли сойти за влюблённую парочку, хоть и не целовались.
– Ну, ты фантазёр, Нико. Я ж совсем не такой, как ты.
– А какой я?
– Такой, что и с девочками и с мальчиками. Я так не умею.
– Я тоже. Попробуем?
Никита напрягся. Округлые мышцы проступили под майкой. Нико не отрывал взгляд.
– Давай массаж сделаю, – вдруг предложил он.
– Хорошо, массаж, – согласился товарищ, – и споки ноки. Поздно уже! Вместо головы – терморезина с крошкой и пылью.
Преимущества дачного образа жизни были очевидны. Пока домочадцы гоняли чаи на природе, Нико не без умысла собирал честную компанию на квартире. Никита не остался бы ночевать без Виданы, а сам Нико опасался проводить ночь с Виданой наедине, не зная, насколько далеко они могут зайти. «Я даже не знаю, кто мне нравится больше, – пытался обмануть самого себя он. – Люблю их обоих». И гнал от себя мысли о том, какая перспектива сильнее привлекает его. Да и не рано ли ему было окончательно определять свои наклонности? В мире столько всего неиспробованного. Нерешительность граничила с малодушием. Сам себе он напоминал двухлепестковую трещотку, смонтированную на байке продавцом спорттоваров, лопотанье которой усиливалось при разгоне и торможении и ослабевало, если колесо вращалось равномерно.
В мире, и правда, столько всего неиспробованного. То, что Коленька делал с приятелем, назвать массажем было нельзя. Ладошки влажно растирали спину, пальцы то щипали кожу, то нещадно давили в самые уязвимые точки, а самому ему хотелось лечь сверху и обнять друга так, чтобы вожделенный торс оказался в руках.
– Всё, хватит! – прекратил издевательства Никита и проворно перевернулся. – Не приходи, не мучай меня, – напел он излюбленный мамин мотивчик.
– А теперь ты мне, – попросил Нико.
– Начинается! Вечерние огоньки… гитара по кругу…
– Хоть немного! – это была мольба отвергнутого любовника.
Друзья поменялись местами. Одним движением Коленька скинул трусы и улёгся на живот. Никита сел рядом.
– Забирайся на меня. Будет удобней.
– Ничего, мне и тут не дует, – Никита усмехнулся и сыграл арпеджио от лопаток до поясницы. – А вот этого не надо. – Он дотронулся до ягодиц. В глазах Коленьки забрезжил рассвет. Он лежал, спрятав руки под бёдра, ощущая, как клокочет кракатау его желания. Приятель легонько размял ему ноги, затем не сказал, скомандовал:
– Достаточно.
Коленька соскочил. Кракатау топорщился.
– Ложимся спать? – спросил дрожащий от волнения соблазнитель.
Товарищ странно посмотрел на него.
– Я на кушетку лягу, – известил и нагловато шлёпнулся в пуфики.
Ох, чего бы он только не отдал сейчас за радость прижать Никиту к себе! Этот его торс! Архаический торс Аполлона! Соски – оленьи глаза, пупок – улыбка младенца. Прижать и чувствовать, как бьётся сердце, как подёргиваются от изнеможения мускулы… Он взял его за локоть.
– Не надо, – Никита поднялся. – Постели мне вон там.
Легли рядом. Коленька слышал дыхание. Всего шаг отделял его от предмета желаний. Он мог проделать его или просто положить руку. Отчего же не получалось? Не оттого ли, что получалка не доросла? Чувство стыда всё крепче овладевало им. Разве о такой любви он мечтал? Быть голубым, дрожать от прикосновения к мальчикам… Нет, он желал друга, такого, чтоб однажды и навсегда. Любовь с первого взгляда – улыбка, взгляд, закат, как обещанье. Предчувствие любви никогда не покидало его. И когда он слушал музыку один, в тишине ночной комнаты, и когда невзначай разглядывал ровесников на плавательных дорожках спортивного общества.
Год назад класс сдавал нормативы. В душевой не было ни души. Прав философ: все они родом из яслей, проще с девочками пописить сходить. Однако и без того у парней выпирало всё, что могло выпирать. Коленьку пугало, как предательски напрягается его ясноокий дружок, готовый вот-вот выпрыгнуть из-под резинки. Столпотворение! Дикая обнажёнщина, прикрытая для большего соблазна кусочком материи… Бабушка, божий одуванчик, требующая пользоваться мылом… Тренер, которому приспичило поговорить за спорт именно здесь и сейчас… Шуточки, шлепки, поиски плавок… Всё это кончилось, когда увеличенные его размеры стали заметны глазастым и жадным до зрелища одноклассникам. Один сдёрнул с него полотенце, другие заржали…
И вот теперь этот же непокорный орган требовал невозможного.
Коленька быстро вышел из комнаты. В ванной над умывальником он ожесточённо зажал его в двойном ободе кулака и включил двадцать седьмую передачу. Рычаг сцепления работал превосходно и, удерживаемый в нажатом состоянии, позволил дать полную выжимку из цепи. Открыв воду, Коленька посмотрелся в зеркало. «Разве я не красив? Почему он не хочет со мной?» Безупречная линия плеч, ноги отточены Поликтетом, и вообще парень на славу. Привлекательность не вызывала сомнений. «Почему же он не хочет со мной? Неужели это так трудно?» Слёзы набегали на глаза. «Глупость какая. Хочу целовать его всего-всего, даже там. Там в первую очередь». Следующая мысль сразила наповал: «Педик! Набор шестигранников Pedros!» Он снова взглянул на плоский живот, узкую полоску волос, гладкие загорелые бёдра. «Неужели я такой? А как же Видана?» Маленькая солнечная девочка, видящая насквозь и признающая руководство только с его стороны. Сложно ей было найти общий язык с людьми, лишь в присутствии Коленьки её гибкий ум свободно переходил от фактов к обобщениям и невидимые барьеры боязней и опасений ниспадали перед уверенностью в правильном выборе.
Воистину, любят не за что не про что, а вопреки.
– Моешься?
От неожиданности Коленка вздрогнул.
– Да вытерся вот, – схватился за полотенце, хотя счёл своё поведение неубедительным. Впрочем, разве это имело значение?
– Голый спишь?
– Ага.
Никита засунул руку в трусы, якобы поправляя причиндалы, демонстративно взирая на друга.
– А я вот не пойму, как это голым можно уснуть? Болтается, спать не даёт.
Нико хлюпнул носом.
– Тебе тоже не спится.
– Душно! – это был факт, но товарищ лукавил.
– Ну, точно. Душно. – Грустно согласился Коленька. – Гулять пойдём?
– Пойдём, что ли, – хитро покосился приятель. – Почему бы нет? Сна ни в одном глазу.
– Переживаешь?
– Зачем? – высокомерно провозгласил Никита.
А Коленька переживал. Беспокойство имело причину – свербила прежняя мысль: «А как же Видана?».
– Видана пусть спит, – ответил он самому себе. – У неё послезавтра экзамен.
– Знаю, вместе документы подавали, – так же невозмутимо сообщил приятель.
Сколь ни был подавлен Коленька, всё равно удивился, почему Видана умолчала об этом их совместном решении.
– А я ещё не решил куда…
– Тормозишь, голопопенький. – Никита обхватил его, скользнул пальцами вдоль поясницы и устремился промеж ягодиц. – Трусы надень, – прогудел прямо в лицо: – за попу уволокут!


II

Прикорнув на кожаном канапе в гостиной Пантеры, философ обдумывал практический выход. Три степени художественности повергали его в состояние неопределённости. Первая, когда текст ложится на черновую и требует ещё много работы, однако хорош спонтанностью и вдохновением, с которым появился на свет. Вторая, на его взгляд, состояла в том, что текст можно было вынести на суждение публики, а, значит, разглядеть под другим углом зрения. Такой текст можно было бы считать окончательным вариантом произведения, если бы не заметки на полях, возникающие по мере прочтения: правка была неизбежной. Наконец, если текст прошёл проверку временем и впитал в себя все его соки, насыщенный раствор смысла, это была третья степень. Изменился, конечно, не текст, а сам автор, увидевший его другими глазами. Он находит новые значения прежних сентенций, принимается отшлифовывать текст снова и снова и таким образом может уйти на бесконечность, ведь совершенство не знает предела. Между тем философ чувствовал, что упускает некоторую высшую степень художественности, удел гениев и профессуры, когда сам не понимаешь, как это сделано. Гениев, потому как им вообще не положено что-либо понимать, но лишь творить. Профессуры, оттого что в гуманитарии иллюзия абсолютного понимания запретна вдвойне.
Философ ничего не писал: текст невидимым образом складывался у него в голове. И вот тут, спутница хищной и властной птицы времени, неопределённость простирала тёмные крылья. «Каким образом, – размышлял он, – то, что я с очевидностью отношу к своей субъективности – мысль, память, желание, – воплощается, как бы проходя сквозь меня, во внешнем, вполне осязаемом действии?» Проблема была в языке, точнее, в понимании языка – формы, в которую душа заключала беседу с самой собой. Был ли это художественный язык или сухая логика метафизического трактата, а может возвышенный пафос религиозной проповеди, философ не знал. Но именно через язык, посредством его ускоряющего и созидающего действия, творилось пространство внешнего и внутреннего, наполняясь культурными смыслами и высвобождаясь от чёрного инстинктивного страха кафкианского крота. «Как, – удивлялся философ, – как силой одного только желания можно представить что-либо? Не есть ли потому желание и представление суть одно и то же? Как по своему хотению достигают фантастических высот в спорте и ремесле? Не знаю, а всё, что знаю по этому поводу, так это только то, что это возможно».
По мерцающим переходам винтовой лестницы Кирилл Палыч взобрался на террасу. Звёзд не было; город подсвечивался нелепым грязно-оранжевым заревом. «Что это? Огни фонарей? – обнаружил он. – Или цвет безлунной безрадужной пашни?» Прежде он особо не заморачивался окружающим, но вот напротив висело несуразное безобидное существо, что, к своему конфузу, попутало явь и сон. «Попробую полагать, что его не существует, – решил Кирилл Палыч. – Иллюзия зрения. Что из этого выйдет? Такая же иллюзорность людей вокруг. И снова мышь начинает мерцать». Ответ озадачил его. «Экзистенциальное одиночество! Некому и слово сказать. А значит, молчание… небытие… Этот путь неизвестен. Потом, мне кажется, что продумывать до конца подобные вопросы не совсем безопасно, хотя и очень хочется. Сознание изначально диалогично, другой – гарантия существования меня самого».
Облик на облаке не скрывал интерес к человеку. Мягкий розоватый свет сквозил от дрожания краёв просторного одеяния. Кириллу Палычу даже почудилось, как некие сверхтонкие волны сканируют его разум.
– Ну что, чудо ты несусветное, хочешь поговорить? – мысленно обратился философ.
– Мы уже давно беседуем вместе, – прозвучало в сознании. Существо развернулось вполоборота и уселось поудобней. – Ты это только заметил…
– Разве? – пробормотал философ. – Я всего лишь рассуждаю наедине.
– Не имеет значения. Рассуждаешь, значит, вызываешь духов.
– И ты… всё слышал?
– Да, – признался облик. – И я пришёл.
Философ вздохнул: «Этого мне ещё не хватало!»
– Ничего не изобретая, писатель творит новые души, – снова заговорило видение. – Он не переделывает их, не перековывает на нужный лад, как инженер. Силой воли и воображения он вызывает к жизни новые существа. Лишь тогда герои бессмертны. Такие же идеи, как и любой из живущих среди людей, но более реальные, с большей степенью экзистенции.
– Неужели? – вряд ли бы ему поверили просто так.
– Кто не знает Анны Карениной? – встрепенулось видение.
– Ныне много кто чего не знает, – усмехнулся философ. По совести, он считал скепсис здоровым человеческим чувством, органом понимания. – Анна всего лишь персонаж.
– Не только: смотри, сколько людей знает её лучше, чем своих подруг!
– Конгениально! – завёлся философ. – Кто же её сотворил? Я не имею в виду Толстого. Бог или дьявол?
– Бог, – примирительно сказал облик. – Все души сотворены в тёмной материи Бога. Иначе и быть не может, а третьего не дано.
– А ты говорил писатель…
– Позволь, а кто стучал ему в темечко? – чудо подпрыгнуло. – Что нимбом озаряет святых? Дьявол расщепляет пространство. Тёмная материя опекает мир от дурной энергетики.
– Погоди, ты совсем запутал меня своими тёмными и дурными. – Философ вгляделся, пытаясь уловить в его чертах сходство с именитыми знаменитостями. – Кто из них святой?
– Всякий святой – поэт!
– Даже так?! Но не все поэты отличаются святостью…
Облик зарделся ледяным сиянием.
– Поэты не умеют стареть и потому умирают молодыми, – пролепетал он и слетел с облака на террасу. – Когда друг защищает спину друга, гибнут оба и всё тёмное уходит в основание. Создатель сталкивает людей, чтобы души их вместе воскресли.
«Навернёт меня с шестого этажа и уйду в основание», – подумал философ. Затем развеселился: «Он же бесплотный – дух и никаких сил…».
– Не сами мы обрели тела, об этом позаботились предки, – сказал Кирилл Палыч менторским тоном. – И не нам их воскрешать. Это за нас сделают другие – единый Адам человеческого рода. Надо, чтобы у него возникло желание воскресить нас такими, какие мы есть.
– Означает ли это, что ты берёшься утверждать, какие мы есть? – полюбопытствовало видение.
– Кто мы? О ком ты?! – философ рассёк мглу рукой.
Заиграли широкие складки убранства небесного жителя. Очертания утратили ясность, облака сели одно над другим, кирпичные стены потекли блёклой цементной массой и голос, не принадлежащий кому-либо, а только самому себе, возвестил:
– Всё равно, во плоти или бесплотные, мы тексты. Не просто знаки, числа и символы божественной криптографии, чей подлинный смысл неведом, но ещё и говорящие знаки, способные ширить грани бытия и принимать огни за пожары.
Своды загромыхали величественными аккордами, обнаружив тот самый тон в говорении языка, какой не мог не разрешиться констелляцией человека и бытия. «Обретая единомышленников, отвергайте злословие», – запечатлелось в сознании. Кирилл дёрнулся, тревожно заворочался с боку на бок и снова попал в полосу высокой вибрации, противиться которой не было воли. В этом сне все – и живые и мёртвые – находились в одном гигантском бушующем единстве. Нельзя было представить, чтобы покойники превратились в пепел и прах. Они были недосягаемы для общения и только. Быть может, в этом была и его вина, однако останки… Какое отношение кости имели к тем, кого он помнил живыми, кого непрестанно воскрешал в памяти?
Прибой ужасал. Шторм надвигался на прибрежный посёлок.
В темноте июльской ночи Кирилл шёл вдоль утлых рыбацких лачуг с наличниками на окнах и незапертыми дверьми. Он заходил в каждую: везде царили мрак и запустение. В серых, прибранных комнатах не было ни души. Он слышал, как волны бьются о кладку. «Надо найти людей. Люди ведь здесь, в одном из домов, спрятались в погреб». В тщетном стремлении оградить невидимых поселенцев от катастрофы он ступал внутрь, гукал в пустоту и возвращался назад к свежим, несносным порывам стихии.
На берегу подыхала рыба, крупная и отчаянная, как самоубийца. Её было много; она не уплывала в море, фосфоресцируя на песке, пока мутная вода перехлёстывала через пляж. «Надо, чтобы рыба вернулась на берег». Чиновничья нескладушка теперь не звучала забавно: рыба вернулась, а люди ушли. Хотелось кричать, звать на помощь, бежать. Он уже видел себя шаркающим по воде, безобразно разбрызгивающим клочья пены, как вдруг всё оборвалось.
Кирилл проснулся.
Тишина необычайно поразила его.
В аквариуме шмыгали розово-цветные обитатели, часы отмерили два пополуночи. «Рыба вернулась, а люди ушли», – повторил он и бестолково уставился на стайку антиасов. Подле них в партере танцевали обнажённо-прозрачные каракатицы. «Одори гуи!» – гласила пара японских иероглифов на задней стенке искусственного водоёма.


III

В эту ночь гости и завсегдатаи бара «Бродячая собака» вкушали радости от кафе-трио «Трепанация». Накал бил за тысячу вольт: конкурс «Золотой кобель» перевалил кульминацию. Жарче всех зажигали полуголые мужики с обвисшими животами. Прямо у эстрады они собрали узкий круг силачей, не ведающих, что в жизни есть печаль, и от народа страшно далёких. Песни и танцы неслись по нарастающей, ритмы ускорялись, пиво расплескивалось. В центре латиноамериканского безумия отбивал старый добрый рок-н-ролл Анатолий Леонидович Кононенко, самый бесшабашный и подтянутый из всех толстяков. Бамболео, а-яй, Бамболео! Искры сыпались с подошв туфлей-лодочек, а напор тазом был, чёрт возьми, эротичен. И надо же такому случиться: какой-то бугай толкнул его в спину, не нарочно, а так, походя, как привык упражняться в тугом возрасте быка-производителя. Зато сильно – обиженный грохнулся на пол, успев сгруппироваться благодаря доведённому до автоматизма навыку. Завязалась драка, и Анатолия Леонидовича выдворили, наградив на память десятком зычных ругательств и кровоподтёком на верхней губе. В смятении он примостился на лавочке неподалёку, приложил к ране утерянный было батничек, и лишь воспитанная армией выдержка перед явной несправедливостью обеспечила «Бродячей собаке» дальнейшее существование. Какая-то пьянь тут же пристала к нему, пытаясь заключить в свои пышнотелые формы и облизать разбитые дёсны.
– Отстань от меня, женщина! – сказал Анатолий Леонидович, проявляя ангельское терпение и заботу. – Я толст, лыс и злопамятен!
– А мне по х… – выразилось божье создание и полезло в ширинку.
– Господи, – пробормотал мужчина, – зачем-то же ты дал нам все эти танцы? Бэнго! Поэзию, литературу?
– Так ты… ты мне не дашь? – амёбище запуталось в трёх пуговицах.
– Не дам!
– Ну и кто ты после этого? – дохнуло оно закисшими щами. – Тьфу на тебя!
Знак был понятен.
Анатолий Леонидович поддал по мягкой попке шестьдесят восьмого размера и освободился от невыносимого тела. Тело не огорчилось и побрело в клуб обратно в поисках приключений. «Что мы имеем? – встряхнулся обитатель одинокой скамейки. – В сухом остатке муж – хозяйственный, как мыло, и контактный, как линзы!» Он огляделся: плевки и окурки устилали окрестный пейзаж. «Эх, народец: где жрут, там и срут», – с досадой пробубнил Анатолий Леонидович и уткнулся в рукав. Батничек развернулся, размашистые красные буквы «С.С.С.Р.» с серпом и молотом на конце и звездой наверху замаячили в мутном свете энергосберегающих технологий.
– Нехило! – заценил Коленька и, для наглядности присев на корточки, провёл пальцем по надписи.
– Ну и что?! – без энтузиазма отреагировал Никита. – Пойдём.
Покрывало Майи опустилось, перекошенная физия воззрилась усталыми глазами.
– Анатолий Леонидович, здравствуйте! – первым нашёлся Ничаев.
От неожиданности Коленька опрокинулся, быстро вскочил на ноги и, не зная, как себя вести, ошарашено воззрился на Анилина.
– Опять вы! – обречённо понурился работник сферы образовательных услуг. – Нету от вас спасения.
– От нас? – не понял Никита.
– От кого же ещё? От вас, голубчики… В аду вот так же в гости пожалуете.
– В аду голые все… – ляпнул Коленька.
– Ишь ты, можно подумать, голыми вас не видел. – Анатолий Леонидович притянул воспитанника к себе. – Помню, Ланкин, как на медосмотре за стаканом бегал: не знал, куда яйца девать.
Юноша слабо повёл плечами.
– Я тоже помню! – обрадовался Никита. – Ты ещё первый раз воду всю выдул, вместо того чтобы обмакнуть.
Даже в потёмках нельзя было утаить, что Коленька покраснел.
– Раньше всё с девочками гулял, – продолжал тренер, – теперь вот с Ничаевым. Значит, нашёл дружка. Я знал, что у вас всё получится, мальчики. В каждом возрасте свои прелести, но в молодости ещё и чужие.
Наставник расцвёл в блаженной улыбке, словно счастье наперсников было давнишней его мечтой. Мальчики смутились оба. Один ещё больше залился краской, ощущая себя подвешенным вниз головой, другой онемел то ли от возмущения, то ли отказываясь верить своим ушам.
– Красивы вы очень, – раздосадовано признал Анатолий Леонидович. – Вижу это. Нравитесь мне. Но и раздражаете безумно опять-таки своей красотой! Какой от неё прок? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать… И придёт будущее – светлое, как безлунная ночь, и большое, как помёт колибри.
Последнее замечание Кононенко отнёс скорее на свой счёт, поскольку снова уткнулся кровоточащим ртом в батничек, чья претензия на винтаж и послужила завязкой беседы. Он припомнил две маленькие звёздочки на погонах, надежды на блестящую карьеру военного, роту, шеренги голых солдат, построенных для телесного осмотра, – зрелище, не многим отличное от детской порнографии, – и как прежде задиристое поползновение шалашиком приподняло брюки. В тот же момент чёрное, кошмарное помешательство разожгло все обиды и оскорбления, какие жизнь упрямо наносила ему.
– Что ж, гуляйте, гуляйте пока, любовнички, – сплюнул он и сжал в брючном кармане кулак.
Поникшие, друзья тихо побрели прочь.
– Чего это с ним? Перепел, что ли? – робко предположил Коля.
– Нет, виагры объелся, непонятки разводит! – в сердцах бросил Никита. – Колупается по любому поводу. Да он уже двадцать лет как импотент! А, Нико?
Нико не слушал, размышляя о том, что Анилин всего лишь выдаёт желаемое за действительное. Почуяв недоброе, Ничаев остановился:
– Это всё из-за тебя!
– Что из-за меня?
– Из-за тебя нас за педиков принимают.
Друг потупился, но оправдываться не стал: «Ладно, хоть извращенцем не обозвал, и то хорошо».
– А ты кого хочешь? – как-то совсем просто, по-детски спросил он.
– А никого! Кого хочу, не знаю, а кого знаю, того не хочу.
– Ну вот видишь…
– Что «видишь»? – озлобился Никита. – Ты извини, я на кушетку не лягу. У окна буду, рядом с Виданой.
Нико не отвечал.
Он считал звёзды.



Утро.
Жизнь – Игра

I

Тому, кто однажды ступил на тропу охотников за тенями, на попятную не пойти. Он попадёт в царство подобий любви, красоты и добра. Его захватит широкая перспектива жизненных целей и устремлений. И какие бы препятствия свободному выбору не чинили обстоятельства, он всё равно найдёт силы и средства, а главное, место для реализации возможного. Тогда временное уступит вечному, а изменчивое останется верным хотя бы своему течению. Появится надежда. Она, конечно, тоже будет тенью, однако с ней вполне можно жить, хотя бы просто потому что этот образ не имеет подобия.
Коленька проснулся от шумного шороха. В утренней тишине эта тупая бестолковая возня была непонятна. Спросонья он старался разобраться, что происходит. Большое горбатое чудовище шевелилось под одеялом на диванчике у окна. Оно тяжко дышало, ухало и заходилось приступами неумолимого торжества. Кусочек за кусочком чудовище пожирало его спокойствие. Мальчик всмотрелся – безотчётный порыв оторвал его от подушки. Сердце забилось учащённо, болезненно, язык провалился куда-то вниз, так глубоко, что, казалось, больше не скажет ни слова. Смутная догадка поразила, внушила страх, беспричинный, как в детском сне, страх перед ничем. Его затрясло мелкой, противной дрожью унижения. Неизъяснимая горечь потери наполнила всё существо. Теперь он знал, что навсегда потерял друга. Он потерял всё, чем не обладал и кого любил. Его колотило: волны холодного возбуждения начинались с пальчиков ног, бежали по животу, сотрясали плечи. Они разбивались где-то у подбородка, и зубы клацали кандалами трусливого еретика. Больше всего, он боялся, что слабость его будет обнаружена. Коленьке слышалось, как это клацанье разносится по всему дому, и ничего он поделать не мог: воля оставила его. Он с ужасом смотрел на громадное, неизвестное ему чудовище.
Оно вырастало. Сначала появилась рука, упёртая в край дивана, обожаемая им рука, и плечо, формы которого непрестанно заполоняли его воображение. Пальцы крепко сжимали подлокотник, их хватка была чужой, враждебной всему, что было привычно ему при рукопожатии и дружеском хлопанье после удачной распасовки и удара. Вряд ли это был его друг. Чудовище было опасной копией друга. Оно откинулось, и весь его влажный торс, склонённый в зверином соитии, мгновенно сверкнул осклабленным хищным взором. Затем остались видны одни лопатки и спрятанная под покровом, ожесточённо работающая машина бёдер. Прикованный, Коленька не мог ни пошевельнуться, ни вымолвить слова. Что-то натянулось внутри него и никак не отпускало, пустыми приступами тошноты подкатывая к горлу. Ничем нельзя было умалить лютого зверя, держащего в кулаке пересохший язык, выворачивающего наизнанку желудок. Принуждая старчески открывать рот, чудовище встряхивало его и кормило глотками воздуха: «Ешь! Ты это хотел получить?!». «Нет!» – читалось по губам. «Разве? Именно этого ты хотел! Смотри, какой убийственно красивый мальчик!». Единственная мысль щедро и неотвязно включала сознание: «А как же Видана?». Очевидный ответ пронизывал болью: «Без Виданы не обошлось». И как будто в насмешку над этой болью восставали безличные фразы: «Видана домоседка и предпочитает проводить время за чтением и рукоделием». Ну что ж! Жизнь – игра: задумана хреново, зато графика обалденная!
Вдруг всё кончилось. Неистовство унялось. Чудовище подрагивало, была видна только тёмная копна волос, больше ничего. Потом оно отстранилось и поднялось на колени. Превозмогая горечь и затаённый маленький стыд, Коленька вгляделся. В груди ходуном раскачивалось сердце, их глаза встретились. Он не мог не узнать Никиту, однако вряд ли это был его друг. Черты его лица были сильно искажены, какая-то надменность появилась в них и придала выражение, написанное на узеньких лобиках мордоворотов «С пидорами не пьём!». И всё-таки сквозь это забрало проступало замешательство и напряжённое ожидание диалога.
Говорить было не о чем. Ещё мгновение и Никита, желая забыть обо всём, спрыгнул с дивана и быстро, насколько получалось, стал одеваться. Коленька следил за ним ревностно, как сержант за солдатом, жадно и пристально оценивая мельчайшие детали амуниции. Жадность эта была двоякого рода: жадность до обнажённого тела, ещё в лёгком возбуждении от сделанного, и от переизбытка гнева, упрёка, страдания. В эту минуту он готов был возненавидеть самого себя – себя, любимого перманентно и самоотверженно.
– Ну, а мне что прикажете делать? – проскрипел сдавленным, перекошенным от обиды голосом. – Онанизмом заниматься?
Пара слов и голос раскололся бы окончательно. Насилу он справился со слезливыми нотками.
– Нико, я тебе краси-и-ивую девочку найду, – потянулась Видана.
«Да? А кто мне теперь найдёт Никиту?», – чуть не выпалил он, но опомнился. Он был беспомощен против вызывающей независимости этой своей подруги. Дрожь улеглась, сознание возвращалось. Вместе с ним не было ничего: одна пустота.
Через минуту хлопнула дверь: Никита ретировался, не прощаясь и не комментируя происшедшее.
– Ты как? – Нико подошёл к дивану.
Прикрытая простынёй, Вида была похожа на огромную личинку с торчащими из-под пелёнок растерянными глазками.
– Чаю хочется.
«Мало ли чего тебе хочется! Жопою огурцы собирать не хочется?» – без всякого на то права пронеслось в голове. В глубине души он надеялся, что у неё хватит здравого смысла извиниться. Хотя с чего? С каких хлебов, как говорил Кирилл Палыч. Ведь если по-хорошему разрулить ситуацию, она будет несчастной жертвой.
– Больше ничего? – только и спросил он.
– Нет! – жалко отвечала она.
«Видане свойственно чувство собственного достоинства, – пришли на ум слова гороскопа. – Она верна слову и тяжело переживает измену или нечестный поступок. В выражении чувств сдержана, что вовсе не исключает порыва чувственности, если ей удастся встретить идеального партнера».
По всей видимости, так. Игры, в которые мы играем, не обязательно должны иметь апокалипсические последствия. Нико задышал часто, порывисто: «Э, да разве можно её винить? Если она что-то задумает, бесполезно заставлять передумать. Взгляды её однобоки, и полагается она только на них».
– Я всего лишь хочу, чтобы у тебя всё было хорошо, – как можно мягче сказал он.
– А разве я этого не хочу?! – воскликнула она и пошутила: – Слишком много поклонников! А тут ещё завтра экзамен!
– Да, проблема… С поклонниками у тебя нет недостатка, – пробормотал он и поковылял заваривать чай.


II

Элегантно-интеллектуальная, с системой полного привода, бэха шла мягко, шурша орнаментальным рисунком протектора по горячему от укладки асфальту. Летнее оживление улиц врывалось в открытые окна, будоражило, заставляло сознаваться, кто чего хочет.
– Хочу, чтобы меня нашли! – твердил Щекотка. – Случайно, так вдруг и сразу! «Привет, парень!» А я оборачиваюсь: «Привет!» «Хочешь быть счастливым?» А я: «Да!» И совсем мало слов: я в них теряюсь. И без поучений! Чтобы было и просто и как в сказке. И чтобы музыка и улыбки…
– Где-то это я уже слышала, – с подозрением покосилась Васенька.
– А, сочиняет! – отмахнулась подруга.
– Слышь, Щекотка, – осведомилась Васенька, – читал новые правила? Жи и Ши пиши с буквой И, а Жы, Шы с буквой Ы.
– Ну не было этого у меня! Что ж теперь и помечтать нельзя?
– Чего не было? Жы и Шы не было? По-моему, к тебе в аську каждый день долбятся какие-нить Жы и Шы… – засвидетельствовала Васенька.
– Сама ты в Аську долбишься! – проказливо бросил Щекотка.
– А вот это уже грубость! – Васенька строго посмотрела на него.
– Фу, как неприлично! – Асенька сморщила личико и превратилась в обиженную мультяшную старушку, которой, если и не надо собирать прошлогодний снег, то кикимору лесную кормить приходится поневоле.
– Если я кого и любил, то это всегда были люди достойные, – сказал Щекотка и вдарил по тормозам.
– Ты чего? Пукнуть захотелось? – вскрикнула Асенька.
– Хуже! – Васенька спрятала лицо в платок. – Уже… Разве не чуешь?
И обе сделали вид, что дышать нечем.
– Вон, поглядите, кто стоит! – показал Витёк.
– Где? – подруги высунулись в окно.
– Да вон там, на остановке…
– Быть того не может! – ахнули разом. – Ну и чего ты тормозишь? – головы повернулись к нему. – Бери за задницу и волоки к себе, я тя умоляю.
Важная и серьёзная, как экзаменатор, бэха подкатила к очереди на маршрутку.
– Эй, молодой, – приказным тоном окликнула Асенька. Очередь оглянулась. – Да-да, ты, пацан. Чё смотришь? Быстро садись, – и вальяжно отворив дверцу, объяснила: – ты нам понравился.
Опешивший поначалу Нико, а это был именно он, почти проскользнул в салон, когда его крепко схватили и внушительно надоумили:
– Куда вы, молодой человек? Кто их знает?!
– Да знаю я их! – вырвался Нико. – С детского садика ещё знаю…
– Два года вместе морковки считали! – добавила Асенька.
– Одна компания, по всему видать… – сказал кто-то вслед, и компания, пыхнув мощностью в полторы сотни лошадиных сил, отправилась восвояси.
– Ну что, девочки, как ваша деконструкция поживает? – заговорил Нико.
– Опять слова матерные пошли! – ужаснулась Асенька. – Где ты их набрался?
– Известно где – в… – нечто неприличное должно было вот-вот осквернить девственные когда-то уста, но Щекотка поменял тактику. – Уточнять? – спросил он.
– Блин! Здесь же ребёнок!
– Жеребёнок? Где жеребёнок? – Витёк завертел головой.
– Знаешь, что? – отрезала Асенька. – У тебя позвонил телефон! Кто говорит? Правильно, Хрюндель, – слон!
Асенька торжествовала, Васенька не могла удержаться и по-приятельски поддала Щекотке в затылок.
– Э, полегче! Я всё-таки за рулём…
– Не могу! – упрямо сказала Васенька. – Я бью и от этого у меня встаёт.
– Хорошо, делай, как тебе хочется, – с покорностью восточной красавицы, только что обретшей замужество и миллионный депозит, согласился Витёк.
– Вы куда едете? – встрял в перепалку Нико.
– В самом деле, куда? – переспросила Васенька.
– Тебе куда надо? – как ни в чём не бывало, предложил услуги Витёк.
– В город! – Нико заёрзал. – Пантера, знаешь, где живёт?
– Зачем тебе Пантера? Коготков захотелось? – Васенька впилась ногтями ему в плечо.
– Да я не к ней… – Нико не подал виду, что ему может быть больно.
– Понятно, философ у неё зависает, – мрачно догадался Витёк.
Васенька выпустила жертву, вытерла руки платком и столь же мрачно изрекла:
– Лучше быть молодым и зелёным, чем старым и голубым.
Асенька хмыкнула. Щекотка неопределённо посмотрел в зеркало. Густой сосновый лес вдоль дороги иголками упирался в надвигающуюся перспективу.
– А вы откель этова с утра поране? – на слезливый лад богомольного странника заплакал Нико. Такими ему представлялись старые и голубые, отчего странник у него получился несколько манерный и чересчур озабоченный.
– Отстань, убогий! – Васенька разом осадила неуёмную прыть.
Однако Асенька считала нужным проявлять снисходительность к убогим и приступила к рассказу:
– Оперу в «Бродячей собаке» слушали. Такая драка была! Сначала мужика одного выставили, задницей больше всех вилял…
– Не, который вилял, сам ушёл, – перебила Васенька. – Выставили двоих, что его пинали.
– Потом была «Трепанация», ну, группа так называется, – пояснила Асенька, – а вот потом началось… Трата-тата-тата-та! Одному в дых, другому в пах!
– А вы как же?
– Нам повезло: нас не поймала стая злобных суррикат.
– Да! – подчеркнула Асенька. – Мы были недосягаемы. Зато когда нагрянули опера, вот это была Аида! Треугольник любви в тени пирамид!
И Асенька принялась насвистывать триумфальный марш. Она была великолепна. Что там дуэт Рамфиса и Радамеса? Ни в какое сравнение. Стало понятно, что эфиопы до сих пор угрожают Египту войной.
– Немного пофлиртовав, – продолжала Васенька, – суррикаты увели всех в высокую траву. Там у них глубокие-глубокие ямы. Вот… Насилу выбрались. Щекотка вызвался нас подвезти.
– Ага, вызвался! Новый компактный беспроводной электрический веник. Метёт одновременно во всех направлениях! Вызвался! Как бы не так!
Щекотка достал сотовый и воспроизвёл реалтон: «Гутен блин хренов такт, Хрюндель, – запищала Масяня, – ты куда в шоу-бизнес с такой жопой?».
– Или вот ещё: «Кругом война, смерть, глупость – а мы тут пьём». Всю ночь! Задолбали! Приступ культуры, взятие крепости на слонах. Трусы едва натянул, снова звонят: «Щекотка, забери нас отсюда!», – прогнусавил Витёк. – И сопли…
– Если женщина не стонет ночью, она ворчит днём, – всё, что сказала на это Асенька.
– Щекотка сегодня мало заметен, а ведь может резко перейти в атаку, если надо. – Васенька многозначительно подмигнула Нико. – Хотя что ему надо, знает только философ…
– Это кто? Дедушка Ленин? – обрадовалась Асенька.
– Ты, подруга, зарапортовалась! При чём тут Ленин? Этот вощщщь обрёк народ на нищету и с южных гор до северных морей залил всю страну кровью.
– При том… Для чего-то же он лежит в мавзолее? Уж совсем не за былые заслуги.
– Ну как? Были у него заслуги, – предположил Щекотка.
– Ты, конечно же, помнишь, старый и голубой! – съязвила Васенька.
– Глупо! Скажи ещё, что у меня очко древнее, – надулся Щекотка.
– Не древнее, а натруженное! – последовала примирительная формулировка.
– Макака с красной какой?! Так что ли?
– Да не о тебе речь! Посмотри, что он сделал с Россией, – помрачнела Васенька. – Всё дерьмо с гор стекает на нашу бедную землю. Люди молчат – положение вещей говорит само за себя.
Окрестные леса смотрели на нескончаемый железный поток хищным зелёным глазом. Они смыкались за поворотом и резко распахивались, когда Щекотка прибавлял скорости по прямой. Его донимала мысль о малодушии стадного поголовья: ни один уважающий себя бык не осмелится признаться, о чём фантазирует, когда снимает мускулатуру. Не исключено, что под ней с испугом прячется маленькая неопытная девочка. Да и что можно ожидать, если приходишь в мир, в котором лучший способ доказать свою состоятельность, это сказать «Я отвечаю!», а понятия чести нет совсем.
– Но поработал-то он на славу, пожизненную и посмертную! – исключительно для собственного успокоения пробормотал Щекотка.
– Йес, Витёк! Вот тут я согласна, – улыбнулась подруга и, как заправский ритор, задала азимут рукой. – Как говорил дедушка Ленин, если я знаю, что зарабатываю мало, я добьюсь того, чтобы зарабатывать больше. – И выдержав паузу, подвела черту: – И теперь голодранцы усих краёв в погоне за кэшем. Вот так кончается мир.
Не взрыв, но всхлип послышался из угла. Прижатый к дверце, Нико шумно переводил дыхание, едва справляясь с собой, чтобы не зарыдать. Васенька осеклась.
– Ты почему грустный такой? Обидел кто?
– Да нет…
– Взбодрись, что ли! А то как прилипала – рыба такая – катается задаром и питается паразитами.
– У нас вообще публика замороженная, – вздохнула Асенька. – Если кто-то что-нибудь из себя представляет, спасается бегством. Проще в столицу на электричках умотать, чем разморозить этот балаган-сарай!
– Да ну! – откликнулся Щекотка.
– Думаешь, я не права?
– Разве можно так не любить свою страну? – пристыдили её.
– Свою? А что в ней своего? – уныло постулировала Асенька. – Газопровод? Так это собственность акционеров, черномординых… Они живут за границей, а здесь владельцы заводов, газет, пароходов. Хозяева, в общем. Плюс двойное гражданство, и нет проблем с законом. Глобализация! Одним – виллы и пляжи, другим – серые стены и холодный песок.
– Ты прям как Кирилл Палыч, – обернулся Щекотка.
– На дорогу смотри. – Асенька положила руки ему на голову. – Боишься увидеть, что в этой стране нам ничего не принадлежит? Мы рабочая сила с молотом и серпом и скоро придём к победе коммунистического труда. Это когда всё для дела партии, всё на благо народа… какого народа уточнять не буду. Но тот, который считаем своим, вымирает.
– С татаро-монгол не вымерли и дальше как-нибудь проживём, – серьёзно, как никогда, ответил Витёк.
– Вот именно – «как-нибудь»! – не унималась Асенька.
– Мы вполне конкурентоспособны.
– И на этом спасибо.
– Зато армия у нас о-го-го! – обобщила Васенька.
– Армия как раз для того, чтобы такие дурни с голой задницей ей прикрывались.
– Ладно тебе! – притопнула ногой Васенька. – Остынь! От тебя экстремизмом веет, а этим не балуются.
Замелькали пригородные пустыри. В тени тополей, спиленных наполовину и расцветших широкими, как у пальмы, листьями, Нико мерещились бронированные патрули и агенты в штатском. От жара африканского солнца их лица были темны, а головы окутаны в саваны, совсем не по уставу. Ещё минуту и строгие каменные ворота на въезде в Армагеддон должны были перекрыть дорогу. Бэха замедлила ход.
– Витёк, извини! – покаялась Асенька. – Мы тебя любим!
– Любим! – повторила Васенька.
– Я и не сомневался, – тихо отозвался Витёк. – А ты, Нико, любишь меня?
– Я всех люблю!
– С чего бы это?
Воды Нила прибывали с каждым днём, всё более принимая огненный оттенок светила. Они залили уже всю долину, и там, где с утра было ещё сухо, к вечеру бились волны. То бушуя в водоворотах, то немного проясняясь гладью, река наполняла поля и каналы, воскрешала жизнь и одаряла плодородием. Из самой глубины континента могучее течение стремилось к берегу моря и, смывая преграды, затопляло в прах сожжённые солнцем травы и отчаянные, окружённые пустыней селенья.
Нико набрал воздуха и размеренно, как будто воспроизводя заученный с пелёнок отрывок, продекламировал:
– Потому что я бесконечно доброе, феноменально умное, чертовски привлекательное, божественно красивое, необычайно работоспособное, кристально честное, экстраординарное, гиперсексуальное, – здесь он споткнулся, – э-э, не по годам развитое, сказочно щедрое, беззаветно любящее, конечно же, непостижимо оптимистичное, идеально сложенное – и что там ещё? – да, крайне интеллигентное, неописуемо чувственное, архинадёжное и фантастически скромное создание!
Зелёный коридор улиц оборвался, как сон. Они встали на светофоре, и экзотичные крикуны пустынных оазисов уступили место томным стражам среднерусской равнины.
– Во, лечит молодой! – усмехнулась Васенька.
– Прикалывается! – отмахнулась подруга.
«Было бы кого лечить…», – с сожалением подумал Нико. Мыслями он уже тонул в мягких объятиях старшего друга.


III

Тёплый мальчишеский поцелуй запечатлелся на губах философа к полной его неожиданности. Цепкие руки обхватили шею, ноги – поясницу и ребёнок повис, как большая угловатая коробка на коробейнике. Раздумывать было некогда. Философ склонился, ощущая в руках всю упругость его спины и дрожание крови в капиллярах. Тёмная завязь надежды смотрела из глубины детских глаз. Голова закружилась, и он поник у него на плече. В ответ ребёнок прижался ещё сильнее и горячо дохнул в ухо.
– И жили они долго и часто… – сказала, глядя на них, Пантера.
Ребёнок вскинулся, широко улыбнулся и, не сводя с неё влажных, как морской ветер, глаз, устремился навстречу.
– Нет, нет, только не меня, – она деланно попятилась, но тотчас остановилась и радостно просветлела: – Ну так и быть уж… Цалуй!
Юноша подался всем телом и, быстро чмокнув подставленную щёчку, нервно хихикнул.
– Вот так всегда, – погрустнела она, – всегда, как только я кого-то полюблю! Ищешь принца на белом коне, а попадаются одни кони.
Из приватно-розовой, несколько затенённой прихожей Пантера выпроводила парочку в яркую, щедро залитую солнцем кремово-розовую гостиную и, подтолкнув, заставила плюхнуться на диван.
– А известно ли тебе, о, Розовое Достояние, что существует четыре глагола любви?! – Время от времени философ удосуживал мирян проповедью, реже увещеваниями, из чего явствовало, что идеалы греческого просвещения были у него в фаворе.
– Влечение души порождает дружбу – сторге. Это спокойное и непрерывное чувство, подобное любви родителей к детям, гражданина к отечеству. Домашнее ощущение очага. Так муж любит жену, когда страсть улеглась, а узы Гименея скрепили добрых по своей природе людей.
При упоминании о «природе людей» философ вообразил зигзаги всевозможных толкований вкривь, вкось, продольно и поперёк, так что на мгновение ему даже стало муторно. На коленях елозил ребёнок, Пантера закурила в ожидании речи, сопровождаемой действием. Если верить философу, этот фокус назывался языковой игрой. Игра эта, по определению, не могла выходить за горизонты владеющего нами языка, хотя в ней, собственно, и заключалась вся наша сознательная жизнь.
– То же самое и влечение разума, – философ сделал усилие, чтобы придать мыслям нужное направление, – агапос, уважение, любовь рассудочная, находящая радость в общении. Так друг ищет встречи с другом: юноша радует юношу, а старик – старика. И лишь только влечение тела порождает желание, связанное с эросом, чувством пафосным и неудобным… столько в нём безумия, одержимости и ещё неизвестно чего…
Говорить об эросе Кириллу Палычу и в самом деле было неудобно. «Будто читаю публичную лекцию сразу после семяизвержения, – сравнивал он. – Признак непрофессионализма. Вот тебе и “Эрос у Платона”, “Столп и утверждение истины”…». Он бы и дальше поминал выдающиеся произведения, если бы ребёнок у него на коленях не заёрзал бойчее и не спрятал лицо куда-то подмышку. «А я так и не принял с утра душ», – смекнул он и ему опять стало неловко.
– Ну, не ерунда ли всё это? – возмутилась Пантера. – Когда я хочу, я не строю классификации. Я хочу и точка. Точка! – подтвердила она. – Ну, скажи мне, какой любовный глагол можно подобрать для поцелуя?
– Зачем подбирать? Не надо ничего подбирать. Кому надо, всё уже подобрали.
– Ну и…
– Скажем так, дружба с зажмуренными глазами.
– Нет, будь добр по-гречески, – заартачилось кошачье создание.
– Так и быть! – Философ приготовился выдать очередную порцию энциклопедических знаний. – Для внешнего выражения близости древние придумали глагол филеис, что значит целовать. Филема – поцелуй. Это состояние удовлетворённости, самонасыщенности, наиболее близкое к тому, что имеется в виду, когда говорят о любви. Вот именно! Не крути головой! О ней самой, родимой, о любви, или, по словам Уайльда, стремлении к неразлучности…
– Стремлении ничего более не искать?
– Или не искать ничего более близости и общности с дорогим тебе человеком.
Игра слов настолько заняла его, что он не замечал ни промокшей сорочки, ни убитого горем ребёнка. Тихо и как-то застенчиво плакал тот: слёзы капали, как вода из потекшего крана, – не из глаз, но больше из носа.
– Ведь что такое душа? – спросил философ, спросил и заулыбался. Вдохновение наконец явило к нему свою милость. – Что такое душа? Конкретно-всеобщая природа мыслящего эго. Трудновато? Сейчас поясню. Вот смотри. – Пантера уже не слушала и озабоченно поглядывала на ребёнка. – О чём бы мы не говорили с тобой, в любом слове, взгляде, жесте содержится наше представление о том, что говорим, отношение к этому предмету, принятие или непринятие его, сочувствие или равнодушие, а вот я и упомянул – рав-но-ду-шие, – повторил он с расстановкой, – душа, стало быть. Но слова-то нам не принадлежат – это всеобщее, а отношение конкретное – моё, твоё или даже наше общее, когда мы совпадаем. Вот и получается – к чему не прикоснись, там уже и душа.
Душа! В наше время, не размениваясь по мелочам, философ, как и большинство людей рефлексивной породы, рисковал показаться не оригинальным. Когда-то душеспасительные беседы внушали уважение пастве, вознамерившейся покорно перебраться на небеса, или вызывали колкости и нападки легионеров, кому поутру в едином приступе воинского духа предстояло штурмовать каменные стены верхнего града. Позднее они наводили уныние на поэтов, когда мысль не шла и ничего, кроме банального «хороша» или не менее банального, но к тому же и особенно бестолкового «ни шиша», не рифмовалось. Душа! Разве было что-нибудь более знакомое и наименее познанное в истории духа? Рассуждения о невинности, грехопадении, замысле и бессмертии переполняли учёные головы и воображение пылких сердец, но всё, чему могли научить, так это только вере. Ибо какие могут быть знания о том, что возникло из ничего и неизвестно куда уходит? Свет глаз, первая любовь, искренняя молитва, слёзы радости – вечные свидетельства того, что не мы сами её выдумали. Тогда что же? Из какого заклада выкуплена она, обременённая обязательством плоти из белка и сиропа? Вопросов больше, чем разумных ответов. Не значит ли это, что само слово «душа» связано с чем-то, что никогда не ложится в руки, а разбегается, подобно ветру в пустыне, легко одолевая просторы и закручивая в ревности воронки песчаного урагана?
– Что у тебя с коленом? Всё в крови… – не выдержала Пантера.
– Споткнулся и упал.
– Всего-о-о лишь? – недоверчиво протянула она. – И где же это упал?
– Во дворе! – взметнулся ребёнок. – Понаставили штырей – зашиби себе ногу.
– Вот оно как! Выходит, спешил так…
«Если бы не спешил, не был бы здесь: передумал, – памятуя о ребячьей переменчивости, прикинул в уме философ. – Действительно, зачем-то же он пришёл? Не о душе ведь поговорить? А может, по душам?»
– А мы тут занудством занимаемся! – молвил он вслух и выжидающе посмотрел на Пантеру.
– Ну, кто занудством, а кто делом практическим, – ответила та и перешла к рекогносцировке. – Ну-ка, дай-ка рану-то смажу…
На минуту она отлучилась и, когда вернулась с ватой и баночкой йода, застала ту же картину: ребёнок плакал на руках у философа и что-то едва уловимо шептал ему прямо в лицо. Если бы Пантера тотчас не перешла к боевым действиям, то смогла бы расслышать:
– Влечение, лечение, отупение, невезение… – произносилось в разных вариациях с присвистом и пришмыгиваньем.
– Что, рыдает? – спросила она скованного оторопью Кирилла Палыча. – Доверь это мне.
Ничтоже сумняшеся, она усадила подранка отдельно и отёрла ему слёзы. Затем нежно, насколько позволяли навыки и привычки, провела по глубоким фиолетово-алым царапинам благоуханной лапкой, убирая коготки куда-то вбок, ибо втянуть их не получалось, и оставляя пониже колен до нелепости смешные, цвета детской неожиданности следы.
– Вот так – раз, два и готово, – оценила выполненную её кошачьим величеством работу.
Ребёнок немного поморщился и всхлипывать перестал.
– Рассказывай, кто это тебя раздраконил? Что за кадавры такие?
– Я же сказал, штыри…
– Да не в штырях тут дело. Когда в воздухе есть кислород, чтобы согреться, от холода не умирают.
– Напрасно.
– Что ты?! Хватит нам одного суицидного… Только жить начинаешь.
Пантера осеклась, заметив, что её потуги быть нравоучительной бесполезны. В такой ситуации, да ещё в глазах ребёнка, что не внушай, всё будет банальным. Морализаторство да и только.
– Когда я была девочкой, – всё-таки заговорила она, – а уж поверь мне, когда-то я была девочкой, для школьных линеек и, чёрт его знает каких, пионерских мероприятий у меня, как и у всех девочек, была парадная форма. Я постоянно из неё вырастала, мама перешивала, а я снова вырастала и надеялась, что когда-нибудь вырасту из неё навсегда. И вот, когда этот день настал и я поняла, что мне больше никогда её не одеть, я разревелась. Натурально! Разревелась! Как будто нужно было скидывать кожу! Глядела на белые бантики и рыдала. Жизнь прошла стороной! Представляешь, девочка-припевочка сидит и плачет над тем, чего не вернуть, над потерянным временем. Сказка ещё такая была о потерянном времени… Но это другое, совсем другое…
Часы тикали громче, чем позволяла её речь. Ребёнок больше не плакал и не прятал глаза. Плотоядный аппетит Пантеры распалялся с каждым взглядом и прикосновением: «Как хочу я, чтобы он был моим!». Раззадоренная, она подбадривала себя: «Так ешь же, пока танцует!». Из аквариума, выверено шевеля плавниками, важно поглядывали своими непроницаемыми рыбьими мордами каракатицы. Будто подстрекая к действию, они обиженно разевали рты и выдыхали: «Одори-гуи».
– Только не думай, что я была слабой. Ни в жизнь! Учителя меня недолюбливали: я выводила их из себя и вгоняла в истерику, а физкультурник, мелкое тощее волосатое чудовище, тот меня боялся.
– Почему?
– Потому что добросовестно обкладывала козла матами.
– А он?
– А он невзначай показывал мне средний палец или что-то вроде того. Да что там?! – Пантера воодушевилась. – Кошка, которая гуляет сама по себе, вот на чём зиждется моё воспитание. Что ни делали со мной, я никогда не была управляемой. Оголтелые Павлики Морозовы не для меня! Вам рассказывали про таких?
– Угу.
– Комсомол – это было, – она немного задумалась, – серьёзно. В коммунизм вела бетонка для лесовозов, и мне пришлось свернуть на свою маленькую, уютную, выложенную празднично-розовой плиточкой дорожку и собирать морошку далеко на даче в лесу.
– Представляю себе.
«Где любят человека и где он может любить, там его дом», – замечталось философу и он было залюбовался редкими берёзками, речкой-гавнотечкой и ягодой-морошкой по берегам, когда стихи, освобождающие душу строки, обожгли внезапной, плотной и навязчивой скорбью:

Меж крон дерев оконце
Открыл мне старый лес,
И я увидел солнце
И высоту небес.

Попробовал подняться,
Но силы нет без крыл,
И мне пришлось остаться
В краю, в котором был.

Однажды в день морозный,
Когда наверняка
Вот так тоской острожной
Лилась песнь ямщика,

Мочёную морошку
Одну просил поэт.
Подали – а в окошке
Последний гаснул свет.

Перед смертью Пушкин просил морошки, отмоченной в бутыли с водой, – это обстоятельство неведомым образом омрачало настроение философа, заметая пышные июльские пейзажи хлопьями долгого, долгого снега. Умирая, поэт был твёрд и спокоен. Жене, на коленях поднесшей ему ложечку царской ягоды, он сказал: «Слава Богу, всё хорошо! Поди!».
Решение созрело мгновенно.
– Идём, фотокарточки покажу, – Пантера не успела опомниться, как потащила ребёнка в святую святых жилища – отделанную розовым туфом спальню.
Достопримечательности розовой пещеры одна за одной попадались ему на глаза и столь же стремительно исчезали. Слепые, нищие, алкоголики и проститутки голубого периода Пикассо сменялись акробатами и комедиантами розового, мальчики – девочками, страдания – физическим совершенством. Всё это были подделки, изящные дорогие копии. Наконец с одинокой вершины своей тупо и бессмысленно уставился на него портрет неимоверно угловатой дамы депрессивного вида в утлой лодчонке, носимой по розовато-серым волнам. Дама была огромная, лицо перекошенное, лодка малюсенькая – вопиющее нарушение закона Архимеда обнаруживало условность картины, искусственность замысла. Впрочем, художник этого и добивался, чтобы сказать, потрясая у сердца щепотью пальцев: «А я с этим живу!». В нижнем правом углу значился автограф – не то «Шурин», не то «Шурик» – и год: 1994-й. Да, воображение современника, опьянённое кошмарами катастроф местного и мирового масштаба, не сулило зрителю ничего доброго. Ребёнок не успел разглядеть детали, ибо оказался поверженным на огромный томных шелков сексодром, с коего соскользнул прямо с золотисто-розовым покрывалом на пол, и, недоумённый, обратил в потолок ясные, как небо, голубые глаза.
– Сейчас, сейчас, – лихорадочно повторяла Пантера, – покажу тебе фотографии. Да где же этот альбом? Куда запропастился…
«Ты чего, мать? Ополоумела совсем? – внезапно остановилась она. – Фотокарточки, что ли, прибежала смотреть? Вон он уже лежит, уставился на тебя, ждёт, а ты его хроникой собралась потчевать. Ну, дура! Совсем плохой стала».
Ветер из открытого от пола окна колыхал шторы, немилосердно возил ими и переплетал на них, как на экране сельского кинопроектора, тени тополей. Сказка становилась явью. Именно такое назначение предначертала себе Пантера – источать аромат, привлекая души людей. Здесь из свирепого чудища дикая кошка превращалась в суровую и страстную подругу. Прельщая словом и отдаваясь самозабвенно, Пантера ощущала настоящее торжество и считала его победой над силами зла, изгнанием дракона. «Ныне здравствует мир видимый и невидимый», – провозгласила она и выпрыгнула из засады.
Ребёнок не сопротивлялся, лишь открыл руки ладонями вверх и распластался, напряжённо ожидая действия. Сквозь смежённые веки скатилась одна большая, дрожащая полнотою слеза. Что было делать? Щекой Пантера призрела его ладонь:
– Ну, заяц, всё прошло… И это пройдёт.
От неё исходило магнетическое тепло умиротворённости, чарующее и зайцев и оленят, и козочек с барсиками, и прочую живность. Хищной сущностью своей Пантера вбирала страдание, боль и отчаянье мира, бездонное в юном его возрасте, и взамен жизни, полагала, дарует спасение.
– А когда беседуешь с Богом, – открылась она, – то понимаешь, что вся жизнь только ещё один сон, исполинский танец.
И не в силах справиться разумом с совершенством зачерпнутых ею чувств к вящему удивлению потекла в три ручья.
– Всё… там… там… Мы дети. Нам никогда не дорасти до Него. Но можно прийти, – щедро делилась она. – Каждому Он даст свою Вселенную, каждому игроку – свой всамделишный мир. И будешь играть с ним, как с чувственной красотой сочетаний слов, наблюдая, преображая и будучи недоступным. Одна незадача – в какой-то момент игра потребует самопожертвования. Да, да! Тебе придётся вернуться в тело, посетить мир как простому смертному и проиграть окончательно и бесповоротно, зная, что тем самым – ведь никак иначе нельзя! – спасаешь сотворённое от забвения.
Если бы можно было всё пережить, и даже смерть, любовь не наносила бы таких поражений. Это сомнение, лихое, несказанное, угадываемое на уровне подозрений, было непроницаемо для мысли ребёнка и потому, наверное, могло бы считаться не существенным, но избавиться от гнетущего убеждения в своей обворованности он не мог. Не успевая утирать слёзы, Пантера жадно приникала к его губам, векам, вискам. Она сняла с него маечку, и блюдце живота обильно оросили поцелуи. Всё, что пряталось в шортиках, было выставлено напоказ. Скинуты оказались и шёлковые розовые брючки из атласной материи, одинаково растягивающейся по сторонам. Минуту Пантера наслаждалась его красотой: он представлялся ей до невозможности, до самой прелести оснований и кончиков своих розовым цветком. Голодными глазами она изучала его. Ребёнок замер: возбуждённый от прикосновений, загипнотизированный до самого кобчика пронизывающим взглядом, он находился в безмолвном, электрическом отрубе спиленных тополей. «Теперь, наконец-то, ты мой!» – жертва была в полном её распоряжении. Слегка подав лапкой, Пантера затем уже смелее начала поигрывать с тем, что, как шарики, принуждено было перекатываться в кулачке.
– Не хочу делиться тобой ни с кем, – объявила решение. – Не хочу, чтобы кто-то любил тебя больше, чем я.
В благодарность он слегка тронул её за локоть и поднялся, что было понято как приглашение перебраться на подушки. Она увидела его снизу, от самых ног. Он наклонился, подавая руку. Спокойствие в его глазах внушало: «Смотри… я не краснею…». Пантера дрогнула и распрямилась, резко и подчёркнуто, как после ветра распрямляется мыслящий тростник. Ребёнок не шелохнулся, лишь где-то на уровне пояса бьющими жилками проступал пульс. По стене, трепеща парашютом крылышек, ползла божья коровка, однако ни бедное насекомое, ни бешеная пляска широкошумных теней, ни вид обнажённого юноши – ничто не могло поразить безразличие одинокой дамы на портрете вверху. «Чуток сдвинуть реальность и дать каждому по собственному миру. Разве это не в Его силах? – снова привиделось ей. – Дать каждому, кто что хочет. Всем понемногу… Только вот для того чтобы узнать, кто что хочет, и затеяна вся эта ненасытная катавасия с жизнью на земле». Ещё мгновение и Пантера повалила жертву навзничь. По шелкам побежала рябь. Она впилась в ребёнка коготками, царапая его зад и чувствуя, что ему это нравится. Одна боль вытесняла другую, более жгучую и невыносимую – душевную. Ему было легче от того, как эти шаловливые лапки лезли всё глубже, осваиваясь с хозяйской осмотрительностью, проникая и массируя его изнутри.
– Отдайся мне, цветик! Будешь мой единственный. Мы хорошо смотримся вместе. Ведь мы почти ровесники…
Но ребёнок совсем не думал об этом. Вся злость, вся тоска, казалось, вздыбилась в неукротимой эрекции – безудержной, нежеланной, предательской. Он больше не помнил унижение и обиду. Загадка была разгадана. Он хотел одного. Он не любил – он просто сходил с ума из-за точёной стати ровесника. Он мечтал о рабстве, лишь бы прикасаться к нему. Он готов был отдаться на его милость и произвол, довольствуясь осознанием полной своей беспомощности и доступности. Он был готов… Но всё это ровным счётом ничего не значило для его друга. То приближая, то отталкивая, тот играл с ним в хитрую, неподатливую игру. Отныне ребёнок знал, что выходит из игры: он больше не мог ограничивать свой кругозор её тревожным пределом. Он был готов… Теперь уже он был готов принять ласки из рук воспалённой женщины. О, как он её понимал! И что ему эта жуткая, необъяснимая эрекция, неугомонная на сутки вперёд?! Он снова с маленьким стыдом ощутил себя и вправду ребёнком, что сколько не треплет запретное, добиться разгадки не может. И тогда медленно, уверенный в своём праве, шагнул в неведомый мир.



После полудня.
Уходя Гасите Всех

I

Каким бывает взгляд? Пристальным и упорным. Быстрым, настойчивым или враждебным. Важен не один только предмет – многое зависит от точки зрения. Один взгляд на море с берега, другой – с прибрежного пляжа, но вот если вы в Александрии смотрите, как валы Белого моря переплёскивают через парапет цитадели, зная, что там на севере Греция, возникает совсем другой угол зрения. А ещё бывает просто взгляд, когда говорят: «Посмотрите! Посмотрите, вот он какой!»
Такими – незаинтересованными – глазами смотрел на ребёнка в мраморной комнате с ванной и подиумом философ. Былинка, находясь в зоне распространения волны, сама становится её частью: за водопадом в кабине с гидромассажем и парогенератором ребёнок принимал душ. Его часовое отсутствие, а затем быстрый кросс мимо босиком и в испарине подсказали философу, что являлось искомым. Запустив ребёнка в душевую, он взял управление на себя. Прежде всего он обдал его каскадом тропических широт и спрыснул неимоверное количество шампуня из диспенсера. Он заставил его прыгать на паре тугих, бьющих в самые пятки струй. Лунная подсветка придавала сцене колорит некоторого надуманного, в духе Индианы Джонса, ритуала воздаяния юному богу то ли смерти, то ли любви. В конце концов, не одно ли это и то же? Ведь любя мы умираем для самих себя, а умирая воскресаем для любви. Затем в ход пошли форсунки поясничного и вертикального массажа. Ребёнок фыркал, подставлял ладони, хотя особо и не увёртывался от нового испытания. Украдкой он успевал ещё подсматривать за собой в декоративное зеркало, с опаской догадываясь о назначении розовой игрушки формы сочного плода с утолщённым цветоложем и длинной, как скалка, цветоножкой, гордо помещённой тут же на стеклянной полочке. Едва напор ослаб, ребёнок поспешил открыть шторки, что не получилось, и он яростно замахал руками философу.
– Эге, – откликнулся тот. – Секс не предлагать – могу согласиться.
– Кирилл, Кирилл, – возгласы глухо доносились из кабины. – А сауна здесь есть?
– Есть. Щас поддам…
И поддал. Дробь оборвалась, по телу сопя пополз пар, вода захлюпала на поддоне. В воздухе заблистал ирреальный мир тем для декламаций. Ребёнок шумно и тяжело выдохнул. Недавняя боль, столь жгучая и невыносимая, что, казалось, разорвёт душу, как тузик грелку, в клочья, осталась далеко – там, откуда он отправился в путешествие. Целая и невредимая, грелка набиралась тепла, а нарицательный пёсик путался под ногами и вилял хвостиком. Кирилл подбавлял жару. Удобная вещь – электроника! Достаточно дистанционного пульта, чтобы ощущать себя если не богом, то демоном. Выбрав точку обзора, он умостился на ступеньках подиума гламурной розовато-пепельной ванны: отсюда ему были хорошо видны все телодвижения и процедуры.
– Что ты там делаешь? – Собрав гриву волос на затылке, Нико дико заулыбался ему. – Залазь сюда.
– Сижу – тружу. Тоскую по Греции – погреться бы, да на солнышке, а не в парной.
– А меня, значит, в игнор?
– Да разве это возможно? Ты какая-то сладкая песнь, ласкающая уши даже без явной мелодии.
Что это было? Метафора? Шутка просто? Чем он мог усладить его слух? Не вдаваясь в домыслы насчёт ушей, Нико предпочитал услаждать взор. Под искусственным небом луны, усердно разминая чресла и мускулатуру, хотя про мускулатуру это громко сказано, он непрестанно крутился, наклонялся, изгибался, приноравливался, обхватывая и массируя себя руками. Его движения были хаотичны, как давешняя пляска теней на занавесках; ему явно не хватало единой организации.
– А может здесь ещё и музыка есть? – остановился он.
– Есть.
– Тогда включи! – капризно попросил следом.
– Бушь париться с музыкой?
– А что?
– Да, конечно, ты прав. Если тебе так заблагорассудилось, я только за, – покорно согласился товарищ. – Ваши права надёжно защищены.
– Чьи права?
– Ваши – детей…
– А я разве ребёнок?
– Во всяком случае, был им. Пока не воспользовался ключом.
– Ладно, заводи шарманку.
По отношению ко всему, из чего Нико мог извлечь звук, «шарманка» было любимым словечком его родителя. К словечку обычно прилагалась заговорщическая всепозволительная улыбка, какую всякий раз при упоминании музыкальной тележки долговязого папы Карло невольно копировал ребёнок. Шарманка, впрочем, тоже входила в комплектацию волшебной кабины, и Кириллу не стоило труда её завести. Скрипками и трубами грянули Балканы, застучали барабаны Горана Бреговича; засвистели свистульками, затикали часиками свободолюбивые дети гор. Песня мчалась с ними по кругу, обрывалась в пропасти, откуда, задрав голову вверх, можно было не понарошку подслушать у музыки что-то и выдать шутя за своё. Осторожно, на тремоло мандолины вторили размышленью философа.
«Щедрый парень! Дружелюбен, открыт. Хотя почему бы и нет? Быть может, для того чтобы искренне узнать друг друга, стоит совершить хождение за три моря по круглой, как бессмертие, планете? – Ночное видение захлопало крыльями. – И что же? Не так ли лёгкое дыхание юности, жизни, весны заставляет забыть о смерти? Купленное спасение! Поэзия!»
– Скажи, что за ключ? – всполошился Нико.
– Эх, ты! – Кирилл ослабил давление. Пар начал оседать. – Не догадался сразу. Сравнение это такое от Бродского: «Ключ, подходящий к множеству дверей, ошеломлённый первым поворотом…»
Ошеломлённый или нет, ключ вёл себя угрожающе. Сегодня он явно не был послушен владельцу и требовал всё новых и новых – врезных и висячих, мебельных и гаражных, стальных и латунных, хромированных и не очень – замков, замочков, защёлочек. Должна же была на что-то годиться вся эта многотысячная продукция чебоксарских, калининградских и усть-илимских агрегатных заводов? «Какой, на фиг, ключ? – подумал Нико. – Отмычка». «Универсальный солдат», – решил, глядя на это дело, Кирилл.
– Ну ладно! – засмущался ребёнок. – Сделай воду похолоднее…
– У тебя под рукой трёхрежимный ручной душ, точечная подсветка и вентиляция, – перечислили его преимущества. – Полный набор Дарт Вейдера! Выбирай, что удобней.
– Ни за что! Энакин Скайуокер мне нравится больше.
– Мне тоже, – согласился Кирилл. – Признаю ошибку: нельзя сравнивать людей с различным гормональным статусом.
– Дарт Вейдер не человек, – нахмурился Коленька.
– А кто же?
– Олицетворение зла, – его тон не допускал возражений. – И вообще с ним много миндальничают. Иногда можно было бы потолще и погрубее.
С этими словами ребёнок вылил на себя бочку воды и вылез к опешившему философу.
– Ну ты даёшь! Грубее, это как?
– Не знаю… Комментарий такой, когда наши в футбол проигрывают.
– Понятно. А я вот так не умею. Если уж захотел мыслить, то и вести себя будешь соответственно. Противно будет насилие. Станешь книжником, а не хавбеком или дзюдоистом.
– Самооборона великое дело. Так мой папа говорит, – сослался Коленька.
– А что он ещё говорит?
– Что женщины это кайф! Без них никогда не станешь мужчиной!
В кабине заработала вытяжка. Её надсадное гудение резко контрастировало с полнозвучной палитрой Балкан. Коленька метнулся к электронному пульту и без промедления вырубил тяжёлый, как пояс целомудрия, нагнетающий уныние шум.
– Ты хочешь стать мужчиной, отдаваясь женщине? Тебе, конечно, виднее. Но не поменял ли ты местами следствие и причину?
– Поменял, – засмеялся он, – поменял…
– Хотя что это я? – извинился философ. – В век квантовой механики в доме Облонских всё не только смешалось, но и стало задом наперёд. Следствие предшествует причине или совпадает по времени. Физический факт! Всё зависит от наблюдателя! А наблюдатель кто? К свободной жизни их вражда…
– Ага, знаю! – обрадовался Коленька. – Грибоедов!
– Обычно за весь российский бардак отвечал Пушкин.
Пушкин или Грибоедов, но и тот и другой ушли из жизни безвременно. Видимо, фатально это отвечать за весь бардак да ещё и перед теми, кто жив архаикой крепостного права и людоедства.
– Ты стоишь передо мной, какой есть, – Кирилл подал полотенце. – Во всей первобытной прелести юности. Да ты же юный Аристодем! Совсем юный, который ещё не ходит босиком подобно Сократу.
– Но и ты не Сократ.
– Да, и не хожу босиком. Зато хожу голым на пляже. – Коленька никак не отреагировал на признание. Кого ныне удивишь нудизмом? – Я не настолько безобразен, как Сократ, хотя возможно его внешность и не заслуживала столь яростного уничижения. Но и не настолько силён в диалектике, как величайший из мужей древности. Потом ведь Сократа казнили… Его осудили афиняне. А разве есть такие, кто хочет стать врагом народа? Пожалуй, от Сократа у меня одно только знание, что не имею ничего, кроме даймония, да и тот не мне принадлежит.
– Дай… мой… – запутался Коленька. Избавляясь от затекшей воды, он тряс головой и ковырялся в ухе.
– Даймония. Это просвет, вступление в бытие. Даже не представляю, если этот гений оставит меня. Зачем тогда жить?
«Опять мрачные мысли, – отметил про себя философ. – Эх, надо бы что-нить повеселее».
– А как же семья? – ребёнок вытерся и теперь обматывался полотенцем.
– В золотых небесах за окошком моим… – философ отвернулся. – Семья, что это значит? – Проблематизировать, как всегда, было его любимым занятием. – Из-за ненависти, выпестованной в семье, разгорелась пара мировых войн и не счесть сколько гражданских. Представь, за пределами этого дома бегут барашки облаков. Они сливаются, меняют формы, безропотно переходят одно в другое… Нам же известен только один род семьи – там где мужчина и женщина. И всё! Но, попробуй, найди хотя бы одну абсолютно счастливую деревню без неверных мужей, без разбитых сердец! Человеческая натура много богаче. Безликое счастье – выдумка екатерининских вельмож и истых партийцев. И что стало с нами двести лет спустя? Разложение национального характера – агрессия и злоба, зависть и снова злоба и агрессия по отношению к любому, кто кажется не таким… Неужели всё это время мы натурально копили хищный инстинкт? Где святоотеческая широта русской души? Сказка, преданье старины глубокой? Семья?! Многострадальная «ячейка общества». Когда-нибудь совесть имперской культуры проснётся и станет ясно, сколько лицемерия и двурушничества прячется под этой маской.
Философ умолк: беспрепятственный, его взор проникал всюду и теперь витал в золотых небесах. Там над ярким пятном палисадника проплывали облака. Здесь на грани робости и откровения Коленька переминался с ноги на ногу.
– Поэтому ты один живёшь?
– Да нет, пожалуй. Скорее, даже совсем не поэтому. – Философ несколько растерялся. – Как в песенке: «А ныне, а ныне попрятались суки в окошках отдельных квартир»… Знакомо?
Коленька отрицательно мотнул головой.
– Ну да не важно. Никто из нас по отдельности не заслуживает, в общем-то, снисхождения или какого-то там романического сострадания. Однако, взятые сообща, мы стоим сожаления. Не найдётся такого количества слёз, чтобы оплакать нашу судьбу.
Преданный миру, смысл не может быть не распят традицией понимания. Философ был покорен непрестанной рефлексии, ведь на его совести лежала серьёзная ответственность – общее развитие человека. Самому себе он напоминал дирижёра, дотошного, под лупой изучающего партитуру сотню раз венчанной на кончиках пальцев симфонии. А вдруг не доглядел? А вдруг что-то упустил беглый взгляд в стане нотного воинства? Ощущение недосказанности, несоразмерности произведения своему выражению заставляло работать, искать невидимые точки в паузах и крючочки у знаков.
И тем не менее возможно другое – стремительное и всесильное – движение, когда мысль отрывается от запятых и смысл воспаряет над текстом. Книга, как и симфония, жива звучанием внутри существ, способных выполнить её смысл. Ему, этому смыслу, необходима человеческая свобода, без которого, как цыплёнок из яйца, он не может появиться на свет. Но едва пробив скорлупу, он кричит, заявляя о себе всем своим естеством, будто бы без усилия со стороны исполнителя. Смысл растёт, множатся его грани, и, обретая собственную волну в царстве эфира, теперь уже он захватывает и окрыляет души.
Решительно и определённо, не вдруг, но одним касанием Коленька разгладил высокий его лоб, скользнул по вискам и, притянув мощно и повелительно, поцеловал не по-ребячьи. От такой фамильярности Кирилл Палыч почувствовал укол самолюбия, хотя и не был задет за живое. Ему было приятно…
– Знаешь, – снова обратился к юному другу аскет, – я создаю тексты. Таково моё предназначение. Ты не иначе ещё один мой текст.
И попытался высвободиться из цепких рук. Не тут то было. Ладони бесповоротно сомкнулись у него на затылке, и поцелуи один за другим падали на лицо. «В таком огромном мире неужели не найдётся место для нашей души?» – взмолился он и ответил тем же.
Была ли это любовь? Вряд ли так скоро можно судить об этом.
– А вообще, как это в первый раз? Ну, когда парень с парнем…
– Как мы с тобой? Ты как будто получаешь энергетический заряд. Не столько в зад, сколько в мысль свою, что ли. И видишь, что ничего не изменилось – мир остался на прежних местах. Люди говорят, собаки лают, коровы мычат, а рыбы молчат, потому что знают всё. А ты… ты прошёл по кромке мира и стал другим, изменил угол зрения…
Слова рассыпались, их приходилось собирать в охапку и размазывать по щекам.
– Э, всё не то! Ты обретаешь новую реальность, принимаешь в себя и жизнь и смерть. И понимаешь, что именно ты, парень, пришёл, чтобы познать и, познав, покорить. Отдаёшься миру таким, какой есть… Но в то же время, хм, овладеваешь им, что ли. И тогда через покорение, через «не могу» узнаёшь настоящую силу.
Если одежда оружие падших, оба были безоружны.
Пронзительный аккордеон взваливал тяжёлый цыганский регги на мужественно аккомпанирующие басы. Вариации скакали по кочкам.
– Правда, что один раз не… страшно?
– Страшного нет ничего.
Перед ним нарисовалась дурацкая картина откляченной задницы с вопросом «Кто следующий?». Вопрос превратился в петлю, под петлёй повис мешок костей, и тут же забилось, затрепетало оперением видение не за грош пропащего каллиграфа. Недобрые изменения произошли в его облике. Он был тёмен и волосат. Перья почернели; угольная пыль на них, облетая, не иссякала. Нос заострился и крючком торчал вверх; в глазах маячили огоньки пламени. «Что за обличье такое? Дьявол да и только!» – испугался философ. Пара чёртовых рожек целилась в разные стороны. «Твои дырки должны быть в постоянной готовности», – предупредило обличье, испустив из трещины рта фиолетовый дымок. «Боже мой! Розовый слоник, что с тобой стало?» – тихий стон проколол горло и с шипением ударил наружу. «Так вот чего я боялся! Рабочее трудовое очко. Сон наяву. Яркий пример тёмного бессознательного: незащищённость – и фобии напирают».
– Правда? – переспросили его.
Только сейчас он заметил, что ребёнок больше не безобразит и стыдливо прикрывается пятернёй.
– Да, – встряхнулся философ. – Нужно пройти через столько всего, чтобы понять, кто ты. Что есть мужчина и что есть женщина. И, быть может, таким образом наконец-то узнать, что такое человек.
– Это больно?
– Если решился, боль не имеет значения. – Кирилл взял его на руки. Страхи младенца были памятны и ему, однако ему было невдомёк, что всё уже решено. – Залог быть мужчиной – осознать мужское отличие. Вот и взвешивай, пробовать или нет. С медицинской точки зрения, обыкновенная гигиеническая процедура, ничего особенного, хотя в наше насквозь буржуазное время и в нашей насквозь феодальной стране… с коммунистическим недоумием, когда «Да здравствует то благодаря чему мы несмотря ни на что!»… В общем, с тех самых пор, по уголовным понятиям кремлёвского горца, происшествие это отягощают социальным значением.
Он перенёс ребёнка на подиум и, уложив сразу на целый набор полотенец с длинным и густым, как у газона, ворсом, принялся разминать ступни. Рядом с малышом ему было спокойно.
– Ты даришь неизбывное ощущение счастья… – Голова выглянула откуда-то из-под лодыжек и тотчас нырнула обратно. – Спасибо тебе.
– Пожалуйста! Не жалко.
Служа, как грелка больным зубам, подбородником, чудные арки стоп окаймили ему лицо и укололись небритостью.
– Ой! – Коленька дёрнулся, растопырив коленки. Кирилл прижал голени и медленно, наслаждаясь производимым эффектом, приласкал их щетиной. Щекотно было ужасно.
– Что ты делаешь? – ребёнок визжал, извивался и судорожно отбрыкивался. Кое-что ему удалось: философу прилетела пара гостинцев.
«Не очень-то с развлечениями», – сообразил он и прекратил домогательства.
– Ага… Получил?!
– Это что! Ночью меня посетило привидение, – поглаживая ушиб, поведал философ. – Мы беседовали о смысле жизни… Чем не сумасшествие?
Его взгляд сосредоточился далеко за порогом, как будто проникал сквозь стены и время, и там, в средневековом университете Кордовы или Багдада, исходил с лица арабского суфия. Свет огибает препятствия. Душа, исполненная чувства, величайшее совершенство. А ведь это знали, задолго до Канта, поэты – по-над пропастью, по самому по краю мятежно обнажающие душу. И тысячелетия тайна, венчанная с лирой, скрыта от непосвящённых глаз и ушей под узорным покровом вымыслов, который люди жизнью называют.
– Скажи своему привидению, – повелел ребёнок: – «Уходя на тот свет, не забудьте выключить этот».
Нащупав выключатель, он погасил свет, и только лунная дорожка по-прежнему бежала из высокотехнологичной кабины. Теперь в целом мире они были одни, но не в том романтическом смысле, что набил оскомину за пять столетий рыцарских излияний. Это был феноменологический выверт: мир погрузился в мерцание. В нём не было мужчин, женщин, греха и страдания. Не осталось вещей и понятий. Что это? Результат деструкции? Любовь, чей исход сомнителен? Философ не хотел никаких определений, да и не нужны они вовсе. Мышь металась по камню, переворачивая пакостные мышеловки заскорузлых предубеждений. Однако и ей было невдомёк, что человек абсолютно свободен.
Юноша лёг на бок, подобрал ноги и обернулся.
– Ну, чего ждёшь? Начинай…


II

Каким бывает ощущение взгляда? Тревожным, гипнотическим, любовным. Дуновением бриза или пригоршней холодной воды на лицо. Как описать то, что не приемлет понятия, а если бы заговорило, вряд ли бы на понятном наречии? Почему последний аккорд держится на фермато – долго, как только возможно? Не оттого ли, что разрешил всю полноту переживания и насыщенность звука? Иногда речь претерпевает вынужденную остановку перед величием и всевластием языка, в котором все существованья и народы хранят нетленное бытие. Наступает испытание немотой – той, что мы обычно принимаем за тишину. Ведь столько любви, что зачем о ней говорить? Любить… И меньше говорить об этом: в разговорах – кто, кого, с кем – гибнет самая тайна – любовь. А мир без тайны пуст, бессмыслен. Это, если не искать грабли, больного века пройденный урок. У каждого – сердце и котелок, а значит, варить в нём не одну только картошку…
Открытое школярам, слово светилось в знании. Полонив улицы, свет взвинчивался на метёлки пальм, пробегал по кустам гибискуса, лучиками протыкал воду и выскакивал на севере, вместе с порывом тёплого ветра стуча форточкой и пробуждая спящих. Жмурясь от зайчиков, Вера Васильевна задёрнула тюль. Скромная спаленка её была сымпровизирована в углу давно не знавшей ремонта просторной комнаты, у окна, глядящего унылым зрачком с торца пятиэтажной хрущёвки. От прочей обстановки кровать отгораживал книжный шкаф с налепленными на обратной стороне газетными вырезками времён перестройки: с них сходили в обнимку диссиденты, кинозвёзды и просто красивые люди. Множество книг теснилось на полках вдоль стен, было стопками собрано на столе, позабыто на антресолях. Положение спасали высокие потолки, иначе книгочей, не прозревая опасность, захлебнулась бы в океане света и пыли.
Противоположности сходятся. Мостиком им служит частная жизнь, единственная и неповторимая.
Всего одна из многих сотен историй могла произойти в Греции или Египте, но случилась в России. Случившись, обрела универсальность, как свет, чьи оттенки различны на экваторе, в тропиках и за полярным кругом, но свет оттого не перестаёт быть белым. Укутанный его вязью, Иванко безмятежно улыбался во сне. Простынка – из тех, чем хозяйка тщательно укрывала его всё утро – валялась, сброшенная, на полу.
«От края и до края, как страна на карте, широко же ты раскинулся: видать, что не женат», – посчитала Вера Васильевна и оторопела, чувствуя, как внешнее ослепляет, подталкивает к безумству. Хорошая крыша летает сама. Осчастливленная младенческой улыбкой, она готова была расстаться с естественным светом разума, съехать с катушек, спрыгнуть с маковых семечек да с парашютом, и всё – ради настоящего момента, когда: «Остановись мгновенье – ты прекрасно».
Скомкав простынку, Вера Васильевна стала у изголовья.
«Бабы оглупели совсем – разучились сходить с ума от любви. – Глядя на него, подумала она и это был не первый оксюморон из тех, что играли с воображением словесника за истекшие сутки. – Что случилось? Женщины удовольствие не хотят получать… Только не я! На земле нет радиостанции, которая передавала бы жаркий ночной шёпот, вопросы, обращённые к мирозданию во мрак за окном, надежды и страхи бессонной ночи… Нет радиостанции. Увы! Но я не останусь без ответа. И тебе, Ванюшке, дурачку моему, сторожилкой заделаюсь…»
Голова легла ему на грудь, и лёгкое дуновение тронуло рёбра. С такой же лёгкостью её руки простёрлись вдоль бёдер, и необыкновенное магнетическое напряжение объяло коленки.
«Привет, красивый такой! Красивых много, а красота одна и вообразить её невозможно. Хотя о красоте… Не похожа одна красота на другую. Кто сказал, что мир без начала и конца и потому всё в какой-то мере сходно между собой? Как раз наоборот. Множество начал и что-то оказывается сходным, как исключение! Любовь между разными началами это исключение! А как же Бог? Я забыла о Боге. Не хорошо. А что это меняет? Бог есть и этого достаточно. Взять собачек – гуляют на поводке, их кормят; для них люди – боги. И если бы Господь водил нас на поводке, мы бы тоже вились у ног и не сомневались в Его присутствии. А так – свобода… Предложение свободно поверить в смысл преходящего».
Огромные искусственные озёра, славящиеся своими розами и лотосами, заполнялись прибывающими водами Нила. Дома и сады, разбросанные по склонам холмов, сообщались теперь по водным артериям. Разноцветные плоты и лодчонки сновали между куполами островов, где косили клевер, собирали хлопок, оливы и тамаринды. По берегам в полой коричневой речной воде с визгом и смехом резвились дети. Брызги сверкали на солнце. Мимо по течению, устроив наблюдательный пост на груде сучьев и обломанных веток, проплывали белые, только что с небес, птицы. А ведь Нил достиг только половины своей высоты и всё ещё собирался с силой, чтобы дать окончательный бой пустыне…
Каким бывает ощущение взгляда? Шероховатым, праздничным, феерическим, как вечерние огни в недальних краях, куда ушло детство.
В студенчестве ей полюбилась песенка об ожидании небывалых чудес. Боже, как пела эстрадная дива, имя которой Зеркало Души! Сначала фальцетом, почти мальчишеским голосом. Затем резко со всей мощью лужёной глотки брала самый верх и возвращалась на тонику.
И когда этот звук возносился ввысь, становилось ясно как день – нет, не умрёт страна, у которой есть такой голос.
И не важно, что декорации были дешёвыми, а бюджет мизерным: свет, белый свет, будто по ступенькам, всё выше и вперёд, уводил их в одно большое космическое путешествие. И этого было достаточно, чтобы понять, что чудеса существуют.


III

Вот и настало время выйти на кровлю, склониться по сторонам света с открытой ладонью и разъятым умом пред солнцем, водой, воздухом и огнём – в мире прекрасными, в слоге возвышенными стихиями.
«Посвящённый успел уже свой грубый ум, прикованный к внешним чувствам, приучить к высшим и отвлечённым понятиям и, стало быть, уже в состоянии различать духовные лики, свободные от телесной оболочки, в сумерках, где благодаря слабому свету метафизики становится видимым царство теней». Этот фрагмент тайной философии вышел из-под пера не мистика вроде Якоба Бёме или Майстера Экхарта. Это творение духовидца Канта – учёного и рационалиста, верноподданнейшего Её Императорского Величества Елизаветы Петровны. Было и такое в жизни великого кёнигсберца. И ещё много чего, но из всего курса академической философии самое сильное впечатление на Розу Павловну произвела его привязанность к родному городу.
– Давно мечтаю о сказочной кровле Хундертвассера! – Торжествуя Роза Павловна потрясла кулаками в воздухе. – Чтобы солнце бродило меж райских цветов и тенистых деревьев. Если получится, это будет наше общее рекреационное пространство – соберу здесь художников и поэтов, – забираясь в плетённое из ротанга кресло, барски прихотливо пообещала она.
– Что мешает?
– Климат не тот.
– А я думал, уклон крыши, – подтрунил философ.
– Уклон, сам видишь, какой. Тут дело в другом. Загрязнение – вот проблема: дым, газы, пыль. Мой садик буквально превращается в пылесборник. И это ещё не всё! С окрестных крыш мусор швыряют. Свиньи!
– Швыряет один кто-нибудь, от широты русской души и космополитизма ресентимента, а думаешь на всех. Наплюй! Оазис на славу! – Философ вкушал кофе, сваренный тут же посреди зоны интенсивного озеленения. – Удивила, ничего не скажешь. Властелина!
Доброе слово и кошке приятно, и она довольно расплылась на обитых нежно-розовой замшей подушках.
– А, вот вы где! – появление Нико сопровождалось зеркальными бликами по стенам противостоящих зданий. – Обо мне сплетничаете?
– О тебе, дорогой. О ком же ещё? – Роза Павловна пододвинула плюшки и налила кофе. – Как тебе мой сад? – горделивые нотки в голосе подсказывали, как двоечнику у доски, искомый ответ. – Поведай трезво и обстоятельно!
– Жесть! – жуя оценил он. – А вон то что за чудо такое? – Нико указал на подстриженный под ёжика бордюр из самшита.
– Буксус! – буркнула Роза Павловна. – Нравится?
– Буксус – да, изгородь – нет.
– А ты бы хотел, чтоб одни перила?
– Я б хотел вообще без перил. Зачем парапет?
– Чтобы спьяну не навернуться.
– Ну, тогда кактусы поставь.
– Обязательно так и сделаю, цветик.
«Цветик»! Это было забавно! Кирилл коротко хохотнул.
– Меня Нико зовут, – насупился имярек.
– Ну вот и обиделся ни с чего. Кофе пей! Ты со своей анатомией – главное украшение дома. Скажи, Кирилл Палыч?
– Бесспорно! – встрепенулся философ. – А ведь мне с самого начала было известно, что юношу Нико зовут.
– От кого же?
– Я спрашивал, – обидчиво надулось украшение. – Не сознаётся.
– Теперь сознаюсь! – Кирилл Палыч подготовился: его лицо стало масляным, благолепие потекло по устам, губки надулись, щёчки округлились – ни дать ни взять душка Тартюф – и затянул. – Какая-то жуткая пелена между людьми, не пробиться сквозь, не пасть со слезами на грудь, не прийти к батюшке на исповедь, потому как и батюшек не осталось, да и мирян исповедующихся тоже.
– Издеваешься? – не выдержала Роза Павловна. – Тебя спросили, откуда ты его знаешь?
– Знаю, сестра моя, знаю… – Кирилл Палыч позировал, прямо или косвенно. Он иногда грешил этим. – Удивителен мне этот отрок. Я ведь год за ним уже наблюдаю. Всё на самокатах гоняет. А други его так и кричат: «Нико! Нико-о-о…»
– Конгениально! Хватает, значит, времени на молодёжь заглядываться?
– Хватает, сестра моя. Мы то, философы, в основном дома корпим. На работу так ходим – чтобы с голоду не умереть, ну и любовь свою к мудрости народу донести.
– Ломоносовы, блин…
– Ещё какие! Вот щас мозаику с Петром выложу и за «Риторику» возьмусь. А потом оду Катьке писать надо.
– Тусуйся мимо! Можно подумать, не проживёт она без твоей оды. Рыбок моих видал? Правило простое, японцы придумали: ешь, пока танцует! – Роза Павловна разломила сладкую булочку. – Одори-гуи – мои любимые танцующие розовитянки. С ними могут происходить самые удивительные вещи: если самец погибает или скрывается от алиментов, его место занимает одна из самок, и тогда у неё меняется пол и окраска! Слабо?
– Этим нас не удивишь. – Кирилл Палыч заглатывал плюшки, не пренебрегая беседой. – Как говорится, во время войны и не такие чудеса бывали. Кстати, об алиментах. – Тут он снова обратился к Коленьке. – Друг твой где? Вы такие с ним кенты – куда он, туда и ты.
– Друг курит бамбук. Теперь вы у меня есть.
Пантера и философ переглянулись. «Трон твой всюду, где ты пожелаешь», – подумал философ. На его глазах из водяной бездны собственною волею вышло солнце Ра, непостижимое для ума, и, присвоив облик ребёнка, пожелало творить. Его слово давало жизнь, истина была его телом.
– Мы только хотим, чтобы у тебя всё было хорошо.
Ребёнок благодарно улыбнулся. Пантера положила лапки ему на грудь. Не столь важно, что происходит, сколь важно, что принимается за происходящее. Лик бесконечно возрождающегося из своего естества Амона-Ра улыбался прекрасными голубыми глазами. «Все люди произошли от взора очей Твоих, а боги от слова уст Твоих», – легло на сердце. Философ посмотрел на часы.
– До затмения четверть часа, – сообщил он.
– Сегодня полное затмение, – пояснила Пантера. – Total eclipse. Лунный диск закроет его, как виноградина окуляр объектива.
– Знаменательно даже не это, – присовокупил философ. – Только один город в стране увидит солнечную корону. И это будем мы. Событие космического масштаба прямо здесь на террасе. Каково?
Нико молчал. Этот день и без того был наполнен событиями самого разного значения и порядка.
– Гаснут во времени, тонут в пространстве мысли, событья, мечты, корабли… – процитировали ему. – Закат солнца вручную. Космос – украшение человека. И если для такого малого существа создано такое величественное украшение, наверное, это о чём-нибудь говорит!
– Охрустеть, как ты изъясняешься! – ребёнок смазал шанечку маслом и аппетитно уплёл за обе щеки. – Буду твои фразы переписывать и складывать, а потом ими пользоваться.
– Как настоящий ритор, Рюша как бы насильно покоряет рассуждениями! – согласилась Роза Павловна.
– Заметь, кошечка, ты сама это признала, – покровительственно кивнул Рюша. – Мы – боги-числа, мыслящие машины, способные к воспроизводству. Сущность машины предзадана её механизму и ей не принадлежит. Совесть – сущность мышления, свобода – его механизм. По сути своей мы бессмертны, по деталям взаимозаменяемы. Инженерия!
Друзья ожидали.
Ничто не предвещало скорого наступления тьмы. Отче отцов всех богов утвердил над землёю небесный свод. Это знали жрецы древних Фив и втайне воздавали молитвы Духу, единственно сотворившему мир. Если что и могло затмить Его лик, так это божественный мрак – тот неприступный свет, в котором, по Писанию, обитает Он Сам. «Свет же оный незрим по причине чрезмерной ясности, – помнил философ, – и недосягаем по причине преизбытка сверхсущностного светолития. Во мрак сей вступает каждый, кто сподобится познать и лицезреть Бога именно через не-видение и не-познавание».
– Почему дети одни? – очнулся Кирилл Палыч. – Мальчики общаются с девочками и становятся как девочки, а девочки – не пойми кем. Это неправильно. Мальчиков должен вести мужчина, педагог. Именно мужчина должен объяснить им, что есть доблесть, достоинство и любовь. Ведь без любви ничему научить нельзя. Это само собой.
– Был у нас Анатолий Леонидович… – начал было Нико.
– И только? – зная фабулу, перебили его.
– В нашей деревне всё по-другому, – Роза Павловна вызвалась определить специфику: – вялый мужской спрос дико завален женским предложением…
– Ну нет в мире счастья, – присоединился Кирилл Палыч. – Куда смотрит правительство? Где они, мужчины, легендарные как Фетисов?
– Проблема не в правительстве, а в том, что на одного Фетисова у нас сотня дебилов, – рубанула да по живому сестра-хозяйка. – И даже если дебилов будет меньше, всё равно работу ста фетисовых одна мизулина насмарку сведёт. И это не только у нас – весь мир так живёт… – Роза Павловна раскладывала на столике фильтры: затмению суждено было предстать во всём ванильно-розовом великолепии небесной равнины. – Как ты там говоришь? Советская интеллигенция! Взять, к примеру, соседку твою. Ай, да Вера Васильевна! Ай, молодец! Как это она Иванку зацапала?! Да ещё и покалечила старика Мо… Съездила по темечку напольной вазой.
– А ведь могла и на гончарный круг посадить с электрическим приводом, – рассудил Кирилл Палыч. – Ох, страшна она в гневе! Что поделаешь? Таков мир – игрушка в руках правителя душ, отчуждённый от себя дух, который в нём лишь резвится, но резвится по всем правилам игры и последние две тысячи лет играет ва-банк. Всё или ничего! Что делать?
– Снять штаны и бегать, – посоветовал Нико.
– Пожалуй, на пляже в самый раз, – нашёл общую точку Кирилл Палыч.
При необыкновенных обстоятельствах психические действия бывают изолированы и безличны. Исполненные тайной, сомнамбулические картины, проплывая, теряются в памяти и не возвращаются до нового рецидива. Возвращаясь, они звучат и покоряют мощнее. «Мальчик-кондуктор – Харон, проводник в иной мир, в гиблый мир проклятых королей», – различал в потёмках философ. «Мир спасённых душ, тогда автобус катится в рай. Держись, Кирюша. Ещё немного и тебя подхватят крылья… ангельская рать за спиной… Что делать? Идти дальше, не останавливаться. Эти герои, которые живые теперь. Что они скажут?» И затем пробуждающим трубным рогом: «Я ж уношу в своё странствие странствий лучшее из наваждений земли… Возможность сотворения! Поэзия!»
– Пора бы тебе остепениться, философ, – услышал он издалека.
– Я пытался, – ещё в полусне отвечал он.
– Плохо, значит, пытался… не настаивал…
– Не мог я настаивать…
– Но чем-то же ты занимался?
Он увидел трезвую физию Розы Павловны и милую Коленькину мордашку.
– Чем-то же ты занимался?
– Да, – тяжело сообразил он, – соскабливал человеческий образ с бесконечности. Двенадцать лет осваивал теорию социалистических эстафет.
– Это что ещё за хрень?
– Эстафеты стяжательства и подставы, искусство благородного софистического вымогательства, – медленно сформулировал Кирилл Палыч. – И хоть я и не одолел всех диалектических тонкостей, общаясь с такими виртуозами своего дела, кое-чему всё-таки научился…
– Уж лучше толковому чему-нибудь.
– В конце концов я и оставил это бестолковое занятие… Всё походило на игру в кошки-мышки: то мне обещали золотые горы, то трепали нервы с дальним прицелом. Всякий раз, когда речь заходила о моём исследовании, бронзовая патронесса жаловалась мне на своё трудное финансовое и семейное положение. А оно действительно было непростым: настоящего её мужа посетил маразматический старичок по прозвищу Альцгеймер, предшествующий вырос из аспирантских штанишек и отправился в леса к Виссариону. Там он умер от воспаления среднего уха. Ну а самый первый, звезда почти государственного масштаба, бежал от неё с аспиранткой ещё в советское время.
– Просто победец какой-то! Вдова профессора Мориарти! Миледи Винтер! Бросила того, кого уже погубила, ради того, когда должна погубить…
– Ну что ты. Обыкновенная Мурена Сергеевна…
– Муренка – в почке гренка! Ты лучше скажи, смалодушничал – форму изменить побоялся, перекраситься. Не знаешь, сколько людей прогибается под возможности?
– Я не из них. Я другой. У меня пущенная стрела остаётся на месте.
– Кто бы сомневался: другой. Пессимист в каждой возможности видит трудность, оптимист в каждой трудности – возможность. А ты вообще ничего не видишь. Только и способен за весь мир страдать. Поднял кверху лапки, а нужно было бороться.
– Бороться за науку? Увольте. Такая наука нам не нужна.
– Бороться за самого себя, за место под солнцем.
– Вот я и вышел из игры, чтобы оставаться самим собой. А солнце, оно большое – его на всех хватит.
– Солнца хватит, а вот землицы может не остаться даже на могилку: до сих пор кости в окопах лежат.
– Ну, Манечка, не прикидывайся бездушной!
– Это что! У меня ещё есть безбашенная подруга.
– Очень приятно со всеми вами познакомиться, – оживился ребёнок. – Фамилию можно узнать?
– Жениться, что ли, надумал? – ощерилась Пантера. – Роз-Мари Шульц – таково моё полное имя!
– Какая же ты Пантера? Ты Маша, Машенька… – загорелся ребёнок.
– Ты наша, нашенька, – философ прижал подругу к себе.
– Иди ты… – чертыхнулась та.
– Она просто Маня, Манечка. – Философ закутался в треугольник розового платка и невзначай подмигнул Коле.
– Я Money, ваши грёбанные Money, мужчины. Дети вы подземелья, когда только научитесь зарабатывать?
– Теперь никогда! Прошлая жизнь растрачена на это, – радуясь, словно освобождению, раскинул руки философ.
– Ещё бы! Ты ведь уже был богат, сладенький мой. В те времена, когда жил с Диотимой… Слышишь, Нико, ради тебя я изобрела рифму!
– К чему бы это? – изумился сожитель Диотимы. – К затмению, наверное.
– Нет, философ, завтра ты переспишь с Женщиной! – сурово пообещала Пантера. – И никакая диалектика тебе не поможет.
– Уж кому не поможет, так это ей, – хихикнул Коленька.
– Переспать? – воодушевился философ. – С удовольствием! Мне хорошо спится в тепле…
Маня–Манечка–Пантера критически смерила взглядом обоих и задержалась на младшем.
– Береги свет очей своих, детонька. Больше от тебя ничего и не требуется.
Нико шумно вздохнул. Где-то внизу гоняли на байках его ровесники, Щекотка Витёк со спутницами в тёмных очках непроницаемо уставились в небо. Озадаченный Анилин ловил замысловатую когнитивную породу, сгинувшую с мохнатым кобелем во дворах. Ругался с соседом по больничной койке старик Мо, и стерегла своё счастье Вера Васильевна. А вверху беспечный каллиграф и мириады обликов математически стойко обороняли дневное светило, затмеваемое геометрически верной дугой, и бродил по террасе весёлый ребёнок. Он-то знал, что, блистательный, непременно воссияет лик Амона-Ра над северной, как льдина, страной и подарит на радость золотые, спелые плоды одиноким, как горе, детям подземелья.
В сумерках терраса простиралась до самого горизонта. И чудилось, что восторженные парочки сидят на траве, влюблённые – возлегают. «Симпосий какой, – улыбался Коля. – А вот если бы на деревьях! Назло Дарвину! Отрастили бы крылья и вили гнёзда на утёсах да на дубах». Коля посмотрел в вышину и увидел густую листву середины самого тёплого месяца года. С макушек сочилась роса.
Было то время суток, когда небеса опускаются на землю.
Ему пришлось снять обувь и идти босиком. Трава покалывала ступни, брошенные кроссовки осиротело провожали разворочанной шнуровкой.
«Розовые ножки бежали по дорожке», – мерещилось Пантере.
И только страшненький, с шишковидным лбом, философ опустил ладонь на глаза. Вопреки самоиронии он сентименталил, как обыкновенный софист: «Так уходит за горизонт босоногое детство моё».

9 июля 2008 г.

Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на prochtu.ru