Олег Михайлович Куваев - Кто-то должен курлыкать - Олег Михайлович Куваев
Скачано с сайта prochtu.ru

Олег КУВАЕВ
«Кто-то должен курлыкать» aka «Кругом русские люди», «Надо курлыкать»

Наверное, телеграммы «до востребования» сюда приходили редко. Поэтому её положили на подоконник на видное место, чтобы не забыть и сразу вручить. За месяц телеграмма выцвела, и потому гриф СРОЧНАЯ и текст воспринимались с неуместным и мрачным юмором. Г. П. Никитенко сообщал о перерасходе средств в целом по институту и предлагал незамедлительно свернуть экспедицию, как утратившую научную перспективу.
…Оба моих лаборанта, которых в Москве давно ждали девушки и вообще грохот истинной жизни, радостно забрались в вагон ближайшего по времени поезда. Несмотря на юный возраст они понимали, что после утраты научных перспектив нам вряд ли придётся в дальнейшем вместе работать. Поэтому прощание вышло не бодро-экспедиционным, как полагалось, а натянутым и даже фальшивым. Поезд, как мне показалось, тоже облегчённо дал сигнал отправления и радостно загромыхал на юг, подальше от сумрачных ельников и холодных дождей.
Я остался один на путях среди мокрых шпал и липнущего к сапогам песка. Рюкзак мой, сиротливо завалившись набок, лежал на дощатой платформе, куда дежурный по станции выходил встречать поезда. Дежурный тоже уже ушёл. Было тихо. Вечерело. Никаких дел на станции у меня не осталось. Я забрал рюкзак и прямиком удалился в лес, который тут же у насыпи и начинался.
Причина моей задержки выглядела никчёмной. Но сейчас уже было всё одно к одному, сейчас уж неважно. В здешних лесах имелась одна деревушка, о которой кроме районного начальства да родственников живущих, наверное, мало кто знал. Стояла она на реке, несудоходной и непригодной для сплава леса. Потому и рекой никто не интересовался. Но близ устья её имелось несколько островов. По слухам, на голом граните островов рос лес невиданной мощи и жизнестойкости. Вот на него я и хотел посмотреть.
Попасть на острова по осеннему времени можно было только из лесной деревушки. Взять у кого-нибудь карбас и сплавать. Ещё утром я мечтал осмотреть островной лес с сугубо научными целями. А сейчас, наверно, двигался по инерции или для фиксирования конечной точки научной карьеры, вроде как отметить командировку «прибыл-убыл».
В глазах Г. П. Никитенко, жены и своих собственных я давно уже превратился в унылого научного неудачника. Есть неудачники яростные. Для них мир делится на врагов и друзей. Враги их обходят, зажимают, «ставят им стенку». А они им «заделывают инфаркт» по телефону, «снимают скальп» на конференциях и «бросают через бедро» в коридорной беседе. Друзья им сочувствуют. Унылый же неудачник как бы специально существует для ведомственных кризисов, когда вдруг вспоминают его фамилию. Он безрогий козёл отпущения в науке. Существует определённый предел, после которого унылый неудачник как бы переходит черту и становится такой же привычной деталью, как вход в учреждение. В нём прорезаются месткомовские или иные таланты, и он спокойно живёт до пенсии, не обделяемый премиями в красные даты и благодарностями в приказах по случаю юбилеев. Я этого предела не достиг, и потому после телеграммы выход был только один — статья КЗОТа 46 «по собственному желанию».
В сорок лет всякие там порывы уже позади. Остаются мужчине работа и быт. Без работы с моей профессией я не останусь: в любой дыре государства меня ждут не дождутся, а быт, как я понял давно, удобнее всего предоставить собственному течению. И бог с ней, с наукой, чёрт с ней, с романтикой познания тайн природы.
Всего семь лет назад я спокойно копался в шокшинских лесах, восстанавливал рубки кедра военных лет и писал незамысловатые статейки о связи почвенных микроэлементов и продуктивности леса. Слова «хобби» тогда ещё не знали, но работа над статейками мне нравилась. Потом случилась Большая Научная Ревизия, косуля на вертеле, «сильный коньяк» — и Г. П. Никитенко пригласил меня в институт. Ни он, ни жена моя, мечтающая стать женой академика, ни сам я, обуреваемый честолюбием, сразу не заметили, что, наверное, свой научный потенциал я исчерпал в тех самых статейках. Семь бесплодных лет это с ясностью показали. И уж, во всяком случае, разъяснили смысл слов «проза жизни».
…Перебирая всё это, шёл я от станции вначале ягодными и грибными тропинками, потом просто лесом. Дождь здесь казался слабее. Стук прошедшего товарняка уже был далёким, и на душу сходило успокоение. Что бы там ни было, а лес я любил. Отец —плотник привил мне уважение к простодушной мудрости дерева.
Наверное, поэтому при своей профессии лесного инженера я не любил лесозаготовки с их атмосферой разгрома, перемолотого гусеницами и сапогами подростка, с их ненасытным планом, текучкой кадров — и всё это складывалось в великую иррациональность производства в лесной промышленности, наверное, большую, чем в другой. У меня сложилась концепция, что лес, являясь частью природы, мстит за своё уничтожение не только пагубными изменениями климата, обмелением рек, но и хаосом в действиях человека. Одной лишь неряшливостью отдельных лиц нельзя объяснить преступные рубки в охранных зонах, целые лесные области, уложенные на дно сплавных рек, и так далее. В таких фактах чудится чья-то злая и сильная воля, с размахом организованный беспорядок.
Дождь вдруг стал острее, впереди мелькнул просвет зелёного закатного неба, и я вышел в обширный прошлогодний горельник. Лес в здешних краях ещё не рубили. Он жил как положено, со свистом рябчиков вдоль малых речек, глухариными выводками, мхами, ягельниками. Но последние годы всё шли и шли пожары. Начинались они в небольшом отдалении от железной дороги. Наверное, стосковавшийся по первозданной природе горожанин приезжал, и…
Здесь пожар шёл верховой. Деревья-скелеты стояли неестественно прямо. Среди тишины и этой кошмарной чёткости мёртвого леса дождь казался ядовитым, точно, падал из радиоактивного облака. И тотчас в левой половине головы у меня запульсировала жилка, пошёл нехороший звон в теле — приступ беспричинного ужаса, особенно страшный, когда я один. И вдобавок сразу же в поясницу раз-другой стрельнул радикулит. Я наскоро натянул брезент, служивший вместо палатки, разостлал собачий спальный мешок. Радикулит — наша профессиональная болезнь, с ним я умел обращаться. В поясницу точно садили из автомата, и всё пульсировала, билась какая-то жилка. И этот звон, звон, точно я стал металлическим и по мне била боль.
Я много бывал один последние годы и потому завёл много самодельных теорий. Вот одна. Не помню уж где я прочёл переводную статью о биопотенциалах деревьев. Если установить достаточно точный датчик, то можно определить, как деревья «узнают» человека. Допустим, прошёл мимо кто-то и просто так тяпнул дерево топором. В следующий раз оно отметит проход именно этого человека вспышкой боли и ненависти. Звон и боль у меня появились недавно. Точно я всё чаще стал попадать в окружение изуродованных мною деревьев, и их слабый биопотенциал, объединившись, давил на мозг, рождая и звон, и беспричинное чувство страха. За что же мне мстили деревья?
Чтобы отвлечься, я стал думать об этих неизвестных мне поджигателях. Но получилось ещё хуже. То ли радикулит разыгрывался от злобы, то ли злоба усугублялась радикулитом. Я лежал, вцепившись в мешок, и разговаривал сам с собой. Аккуратисты! Пепел в своей проклятой машине на сиденье не стряхнут, газ в своей идиотской квартире выключить не забудут. Наверное, «Литературную газету» выписывают, над оскудением природы вздыхают, умиляются прелести травки и русских пейзажей, демонстрируя слайды на домашнем экране. Всё это замыкается на пугающий в своей простоте вопрос: почему мы столь легки на сочувствие, податливы на «ахи» и столь тяжелы на малое дело? Отчего большинству легче выступить на пяти собраниях с проповедью любви к природе, чем посадить или просто сберечь одно дерево? Затраты энергии ведь в том и другом случае несравнимы. Почему виноват всегда некто абстрактный и «бяка» живёт всегда в другом месте? И кто, в конце концов, я-то сам, как не тот же лесной инженер, который не любит смотреть, как щепки летят?
Чуть рассветало, я свернул лагерь. Поясница притихла, и хотелось скорее уйти из мёртвого леса. Никогда я не узнаю, где живёт, чем занимается тот, кто его поджёг в июне прошлого года. Куда он собирается в будущий отпуск? Ладно. Будь проклят и живи дальше! Сейчас надо всё завершить поскорее, уяснить, что научный работник я никакой, и пора возвращаться на производство. Где потише.
…Я всегда гордился своим умением через десятки километров тайги выйти точно на цель. Но из-за этого звона, жилки проклятой, которая не утихала, что-то во мне разладилось, я начал сомневаться, даже полез в рюкзак за компасом. Но тут вдалеке тенькнуло, вроде затрещал мотор, — деревня там.
Я знал, что увижу два-три десятка старых домов, половина из них заколочены и новых ни одного. Новые — в больших лесорубных посёлках, где кино, школа, магазины и телевизор по вечерам.
На опушке я точно запнулся. Деревня за неширокой кочковатой поймой открылась вся, сразу. Было ощущение, что когда-то давно дома её, точно испуганные девчонки, каждая в своём весёлом ужасе, вылетели из леса, не чуя ног, промчались по лугу к реке и там остановились, рассыпались по берегу . Так они и стояли, может быть, не одну сотню лет. Состарились и лес и дома. Но всё-таки помнили тот давний день и весёлый испуг, ужас и хохот. Сейчас деревня полыхала рябинами, отблёскивала чистыми окнами. Каждый дом стоял отдельно, каждый перекособочился по-своему, и в этом было своё лукавство. Где-то вверху на реке неторопливо постукивал лодочный слабый мотор. Он как бы излагал неторопливую повесть житейских осенних хлопот: «Ничего, дорогой товарищ, всё идёт-катится помаленьку, так уж заведено». Я не выдержал и улыбнулся.
На той стороне реки тоже был лес. Но уже малосильный, не настоящий. Сквозь него зыбко просвечивали пустоты и угадывалось движение обширных масс океана. Там были и мои острова с невиданным лесом. Стоило подумать про острова, как снова вернулась, запрыгала, защёлкала жилка.
Когда я подошёл к крайней избе, из-за перекособоченного, но в весёлой синей краске крыльца вышла рыжая собака и трижды гавкнула. Но не на меня, а в избу, вызывая хозяев. После этого собака подошла ко мне, обнюхала колени и, утешительно махнув хвостом, села в сторонке. В сенях тяжко заскрипели половицы. Казалось, кто-то нёс тяжёлый мешок и боялся в темноте оступиться. Распахнулась дверь, и на крыльцо вышла старуха столь могучего роста, что я даже усомнился в реальности происходящего. Она была в платье из тёмного ситца, а из-под платья торчали носки литых рыбацких сапог. И лицо у неё было как бы литое, с твёрдым мужским подбородком. Старуха укрепилась на крыльце, подняла к глазам тяжёлую ладонь и так разглядывала меня, точно она была постовой Илья-Муромец, а я хитрый и коварный татарин на горизонте. Собака поднялась и пересела точно в центр тропинки между старухой и мной, как бы уважая хозяйку, но и не нарушая обычай гостеприимства. Лодочный мотор на реке затих, рябины шумно стряхнули воду с огненных листьев.
— Дак пришёл, дак зачем под дождём мокнешь? — громко и ехидно спросила старуха. Мне показалось, что я уловил мгновенно мелькнувшую улыбку, и сквозь эту улыбку как бы со стороны увидел и собаку, соблюдавшую дистанцию, и самого себя в обтёртой лесной одежде, скрюченного под рюкзаком, но с щегольской офицерской сумкой, которая как бы удостоверяла моё непростое положение в этих самых лесах.
Старуха повернулась и так же тяжко ушла в избу. Я прошёл следом.
В избе пахло печкой, рыбой и сухим деревом. Я сел на лавку. У здешних деревень есть одна особенность, которую вряд ли где в мире встретишь. Они всегда строились в лесу, но на реке или вблизи моря. Поэтому повседневный обычай сплёл воедино плуг крестьянина, топор лесоруба, рыбацкое знание сетей, прижимных и отгонных ветров, а также разный морской обиход. Вот и сейчас в поле зрения я видел картошку, сваленную для просушки в углу, груду сетей, из-за которых торчал заговорщический глаз прошмыгнувшей за мной собаки, два топора: один с финским прямым, другой с плотницким топорищем, несколько стеклянных оплетённых шаров-поплавков и на стенке две раскрашенные увеличенные фотографии в рамках: бравые светлоглазые парни в морской форме, один в бескозырке, другой в офицерской фуражке с «крабом».
Собака затаилась в углу, лишь глаз её доброжелательно поглядывал на меня. Старуха поставила на плиту керосинку, на керосинку чайник. Она двигалась как монолит, с эдакой размашистой твёрдостью.
— Ты по делу пришёл или так? — стоя ко мне спиной, спросила она.
— На острова требуется попасть. Где карбас можно достать?
— А ведь я, старая, правильно догадалась, — помолчав, сказала старуха, — Вначале думала: ещё один за иконами рыщет. А икон-то нету. Уж самовары и то все увезли. Котелки старые, прости господи, забирают. Потом разглядела. Вид у тебя боевитой, глаз хмурой. Наверное, мыслю, на острова. Ведь иконы да острова — тем люди нашу деревню и знают. Тебя как зо-вут-то?
Я сказал.
— Карбаса-то сейчас все в Баб-губе. Пикша на яруса идёт. У Андрея, слышал, трещал. Я сбегаю.
— Да не беспокойтесь, я сам.
— Я этот вопрос на ноги поставлю, — хмуро погрозилась она кому-то. — Меня ведь Студенткой зовут. Поди, слышал, раз сразу ко мне стопы направил?
— Как Студенткой?
— А вот! — Она села на лавку, как бы приготовившись к долгой беседе, но сидела всё так же гвардейски прямо. — До войны-то я Евдокия была. В войну Патриоткой прозвали. В газете портрет мой был: женщина-патриотка. Так бабы и звали. А теперь повадились студенты ездить. Вначале один, потом двое, а теперь нагрянут, дак по полу негде ступить. Так и прозвали: Студентка. Я не спорю — обидного нет. Ты море-то знаешь? Сплаваешь?
— Я больше в лесу, — усмехнулся я.
— Прости, господи, старую Евдокию, — сердито сказала она.
Прошла в другую комнату, там зашуршал целлофан. Собака за сетями тихонечко взвизгнула.
— А то я не заметила, как ты прошмыгнул? А то меня, старую, кто омманет, — громко откликнулась Евдокия. Собака ещё взвизгнула и прижалась к дверям. Евдокия вышла в целлофановом мешке, в котором были прорезаны дырки для рук и для лица.
— Чисто буфетчица из окошка выглядываю, — объявила она. — Дождя не боюсь. Ты, милой, с керосинки глаз не своди. Я бегом. Если я пошла — всё! — и с этими словами исчезла в дверях.
Вернулась она неожиданно быстро.
— Поставила вопрос, приняла решение. Будем мой карбас слушать. Как я неопытного тебя одного в море отпущу? Ведь люди осудят!
Я промолчал.
— Ведь три дня как карбас-то вытащила. Теперь снова спущать. Трудов-то пропало сколько. Не знала, что ты придёшь, — по-бабьи пожаловалась она.
— Я заплачу.
— Дак ведь за порог взошёл, дак в доме гость. Каки теперь деньги? Опять люди осудят. Нельзя! Вот какое решение: соберу плотик-два на дрова, бензин оправдаю. Мы лес-то на дрова не рубим, плавник на островах собираем да за карбасом плавим.
— Я помогу. Вы одна, что ли, живёте?
— Без малого девять десятков, дак, конечно, одна. Мужа-то схоронила, сыновей в войну оплакала, внуков не успела нажить. Теперь вот студенты молодой голос дадут да табаком избу оживят — рада. Да ведь русски люди кругом, пропасть не дадут.
…Ночью радикулит мой, разогревшись в тепле, зверем вцепился в поясницу. Я ворочался в мешке и тихонько вздыхал, чтобы не разбудить Евдокию. Я и не заметил, когда зажёгся свет. Она вышла из горницы в длинной белой рубахе, массивная, точно оживший шкаф.
— У тебя, милой, не спина ли болит? — сонно спросила она.
— Спина-а.
— А чего молчишь? Я ведь днём увидала, что ты со спиной пришёл. Вылезай из мешка-то.
— Да вы спите, — сказал я. — Дело привычное.
— Дак я спать, ты стонать? Хорошо ли по-твоему получится? Я ведь тебя сейчас вылечу.
— Не поможет, — сказал я. — Меня уж на всех курортах лечили.
— Поясница-то — наша болезнь, лесная. Я всех русских людей лечу. Им помогает, а тебе нет?
Она больше не говорила. Поставила лампу на стол, сунула в плиту несколько смолистых полешков. Огонь загудел сразу тихо и грозно. Евдокия топала по избе, огромная тень её металась по стенам. Она вышла в сени и бухнула на плиту тяжёлый заполненный опилками таз. За окном была тишина, какая бывает только в спящей деревне, и темнота настолько чёрная, что, казалось, в окнах не было стёкол, был просто провал пространства.
Когда от опилок густо пошёл спиртовой и смолистый дух, Евдокия с маху грохнула таз на пол и придвинула стул.
— Садись! Суй ноги, — глухо приказала она. Я выбрался из мешка и сунул ноги в горячую древесную кашу. Их сразу охватило влагой и жаром.
— Не поможет, — сказал я.
— Молчи! Ты мыслей, мыслей болезнь гони. Из поясницы пойдёт в ноги, из ног в опилки. Взамен кверху смола, здоровье побежит.
— Мыслью гнать. По методу йогов? — пошутил я.
— Еги, поди, тоже русски люди. Дело знают, — не моргнув глазом, ответила Евдокия.
Я сидел так, наверное, с полчаса. Опилки внизу не остывали, и я слышал, как тепло их действительно поднимается вверх и греет спину.
Евдокия принесла мне длинные шерстяные носки. Вынула из шкапчика заткнутую бумажкой бутылку водки.
— Тебе выпить теперь надо, чтобы снутри согреть. Это уж мужики моё лечение дополнили. Да ведь помо-га-ат!
Она ушла в горницу, вернулась уже в платье, налила водку в стакан и с поклоном протянула мне.
— Выпей да выздоравливай, батюшка. — Монументальное лицо её вдруг расплылось в таких материнских морщинках, что что-то сжало мне рёбра, и я смог только через минуту сказать:
— Водки так водки. Помогло бы.
То ли от водки, то ли от нагретых ног жилка утихла, звон кончился, боль в пояснице лишь слабо поскуливала, было благостно, ясно. Евдокия, поскрипев в горнице кроватью, затихла. Я, лёжа в мешке, досадуя, злясь, не мог всё-таки отвязаться от того, что называл «интеллигентщиной». О доброте деревенских старух, о том, что вот спросить бы совет, как жить, и действительно это выполнить, — мысли такие и разговорчики и литературу о величии крестьянской души я не любил. Всё это стало нынешней модой и шло, по-моему, как отголосок давних переживаний русского барства, ничего общего с действительным уважением к народу не имело. Я это чувствовал по себе, потому что когда делил кров и хлеб с леспромхозовскими мужиками, всё было проще, по-человечески. И в мыслях ведь не было, что я могу нашей секретарше Леночке привезти в подарок лапти. А ведь привёз в позапрошлом году. Именно я. Последними мыслями были острова… диссертация… Никитенко…
…День выдался погожий и тихий. Наверное, он отстал где-то от бабьего лета и теперь нагонял своих. Мы спустили на воду ветхий карбас. С воды изба казалась совсем старенькой, покосившейся на один бок.
— Келья-то у меня худа, карбас-то старенький, — сказала Евдокия, погружая в лодку верёвки, костыли для плота и зачем-то тяжёлый таз — Доживу, и развалится.
…Вода в реке была чёрной, осенней и тихой. Океан находился рядом, и река исчерпала себя. Под неторопливый стук мотора мы тихонько плыли вниз. Собака свернулась калачиком на носу лодки, я сидел посредине, Евдокия держала руль. Солнце беспощадно просвечивало морщины, и в лице её было больше монументальной мужицкой твёрдости, чем даже тогда на крыльце. Она же как бы в противовес моим мыслям посмеялась, прикрыв рот ладонью.
— Маленько-то я тебя омманула. Как услышала, костром от тебя пахнет, сил нет, на острова захотелось. Ведь мы там рыбачим! Сколько лет, сколько вёсен… Летом-то лось с одного острова к другому плывёт. Ну плыви, плыви. Медведь плывет. Плыви-и. А он выйдет, да еще коло карбаса пройдёт туда-сюда. «Уходи!»— крикнешь. Слушается. Знает, если я скажу — всё!
Острова торчали над поверхностью моря, как подушечки пальцев гигантской гранитной ладони. Лес на некоторых из них действительно рос. Но человек, рассказавший мне об этих соснах среди моря, не был лесным инженером, и потому информация, его, пожалуй, больше отражала состояние души, чем действительные размеры сосен.
Всё это я понял ещё издали. Мы стали собирать плавник. Ободранные морем гладкие и тяжёлые стволы белой полосой тянулись по черте осенних штормов. Я носил деревья и сбрасывал их в воду, а Евдокия, подтянув голенища рыбацких сапог, подоткнув юбку, размашисто вгоняла в них костыли, крепила верёвкой. Работа как-то оживила её, и Евдокия, разогнувшись, кричала мне на берег:
— Молода-то я была здорова-а! Строевой лес носила. Веришь?
К ночи мы собрали два хороших плота. Евдокия умело счалила их и, устало загребая по мелководью, буксиром потянула в соседнюю бухточку — вдруг ночью сменится ветер. Странная была это картина: закат, белая, как жесть, равнина моря с красными отблесками на горизонте, согнувшаяся в буксирной лямке Евдокия, и за ней покорно тащились плоты.
Ночь была ясная. Мы сварили в котелке солёной трески — излюбленная здешняя пища, — и я, умаявшись с плавником, быстро заснул. Звон и биение жилки не возобновлялись, а может, и совсем оставили меня, когда я увидел на островах обычный лес, к которому незачем было ехать. Как-то пусто и обыденно думалось о конце научной карьеры.
Проснулся я неожиданно. Евдокия сидела у костра и молча раскачивалась. Лешачьи тени от огня прыгали по её лицу, огромна была фигура, огромны ладони на коленях и огромны ступни, которые почему-то она держала в тазу, который утром ещё положили в карбас. И, ещё полусонный, я вдруг понял, что всё-таки мне суждено услышать от этой странной старухи необходимую истину жизни (втайне я всё-таки этого ждал) и я услышу это сейчас.
— Ноги-то у меня болят, хоть отруби да на дерево повесь, — по-детски жалобно произнесла Евдокия. - Я ведь почему в море стремлюсь. В морской-то рассол поставишь, дак отпуска-ат. Врач говорит, мазь мне надо из пчелиного и змеиного яда. Иностранная мазь, где я, неграмотная, её возьму?
— Бывает в аптеках.
— А то! Студенты-то в город зовут. «Бабушка, поедем». А я им про мазь молчу. Зачем старостью да болестью ихнее веселье портить! Но ведь грешна! Люблю чай. Студенты-то чай привезут, дак спрячу. Им заварю, какой в нашем сельпо продают. Ну чисто жадина! Ведь пачки-то одинаковы, а мне городской слаще.
Море лежало совершенно беззвучно, луна заливала берег светом, и за спиной тихо-мирно пошумливали сосны. В каком-то диком приступе той самой «интеллигентщины» я вдруг сказал:
— Поставить бы здесь избу. И жить бы сто лет.
— А была, — равнодушно ответила Евдокия. — На том месте костер жжём. Неуж не заметил? Позапрошлом годе ещё стояла.
— Вывезли?
— Сожгли русски люди. Пьяны-напились да сожгли для потехи. Ничья была. Для всех. Летом-то ведь здесь большая дорога. И на лодках, и на байдарках, и всяко…
— Э-эх! — я ругнулся. — Забором, что ли, леса огородить? Охрану поставить с оружием?
— Лес-то один не может стоять, — ровным голосом произнесла Евдокия.
— Кто-нибудь должен по нему ходить, курлыкать, петь да перекликаться. Без голосу лес-то засохнет, умрёт.
Вот так. Всё-таки, как ни иронизировал я, как ни оберегался, но получил простодушный народный совет и мог в соответствующем случае произнести: «В одной дальней деревне девяностолетняя бабка сказала мне…» Но как бы там ни было, эти звоны, и жилки, и страх — всё это поблёкло перед простой истиной: кто-то должен курлыкать в лесу. Без этого лес не может стоять.
Но почему в принципе «курлыкать» должен не я, а другие?
…Ровно через пять дней после того, как уехали мои лаборанты, я тоже сел в поезд и помчался к югу.
…Обстановка в институте была нехорошая, но это уже не имело значения. Вдобавок ушла жена. Это тоже было уже всё равно, давно между нами стало ясно, что ей ни к чему неудачник. Я написал письмо в один дальний лесопитомник, где меня знали, написал заявление об уходе и в ожидании ответа спрятал его в ящик стола на работе. А пока стал приводить в порядок собранные за семь лет материалы. Зря, что ли, курлыкали мы в мокрых ельниках? Кому-нибудь пригодится.
Жил я очень размеренно, часов до девяти вечера сидел на работе, дома варил суп из пакетика и ложился спать. Иногда заходил в кино и с огромным, даже странным вниманием «смотрел любой фильм, какой подвернётся.
…Случилось это вечером, когда во всём здании института остались вахтёр да я. В кабинете было очень жарко - по вечерам всегда батареи раскалялись так, что обжигали руку. Я открыл форточку — ворвался свежий, холодный воздух, и я услышал, как снежная крупа бьёт по стеклу, услышал свист ветра по улице, испуганный клаксон автомашины за углом и вдруг осознал, что статья, которую я пишу, и есть та самая диссертация, которую ждали от меня семь лет. Честное слово, я испугался — всё это произошло помимо моей воли и моего разума, свершилось само собой. А если так, то столь же легко, без объяснения причин всё это может исчезнуть, растаять, превратиться в мечты, сигаретный дым.
Я аккуратно сложил свои бумаги, вытряхнул пепельницу, заправил авторучку и пошёл домой. В дежурном магазине по дороге купил десяток котлет и пачку масла. Решил держать себя в форме, не упускать удачу по какой-нибудь глупости.
…Утром я увидел на столе у себя конверт. Это был ответ из лесопитомника. Место мне обещали весной, именно ту должность, которую я хотел. Я достал из стола стыдливо сложенный лист бумаги — заявление. Пришлось переписать его, теперь я просил уволить меня в середине мая. Переписав, отнёс его в приемную Г. П. Никитенко. Леночка, та самая, которой я привозил лапти, сидела с марлевой повязкой и казалась похожей на врача из какого-то фильма.
— Что с вами? — изумился я.
— С луны? — ответила она сквозь маску. — Весь город гонконгским гриппом болеет.
Не отдав заявления, я выпятился в коридор. Грипп мне сейчас был совсем ни к чему. Вот она, опасность судьбы! Я буду валяться с температурой, а работа моя будет лежать. Только теперь я заметил, что в коридорах института как-то пустынно. Я решил сбегать в аптеку, предостеречься.
В аптеке у окошек, где брали рецепты, стояла длинная очередь. Действительно «весь город» болел. У стеллажей со штучными лекарствами было пусто, и я увидел вдруг сиротливые тюбики лекарства на пчелином и змеином яде. В постыдном раскаянии я схватил эти тюбики и уж дальше — больше, забежал в гастроном, накупил красивых коробок и банок с чаем и побежал на почту. Девушки на почте были также в марлевых масках. И лишь, запаковав посылку, я осознал, что фамилия Евдокии мне неизвестна. Только адрес. Так и написал: «бабушке Евдокии». Уговорил. Взяли.
Гриппом я не заболел и через десять дней в конце рабочего дня я снова пришёл к Леночке. Положил перед ней рукопись на сто страниц и пятьдесят рублей.
— Ну что вы! — сказала Леночка. — Это вдвое больше, чем следует за перепечатку.
Но утром я получил текст — экземпляры разобраны, и знаки препинания стоят на местах, — Леночка в своё время кончала филфак.
Утром я взял первый экземпляр, заявление и твёрдым шагом вошёл к Г. П. Никитенко.
Надо отдать ему должное — он не изумился, не стал произносить слова, положил рукопись и заявление на край стола, глянул на меня сквозь очки, точно сфотографировал, и зачем-то пожал мне руку мягкой ладонью.
Через некоторое время я узнал, что мне предстоит предварительная защита. Случай небывалый, так как существует длинная очередь жаждущих кандидатского звания.
Я спокойно изложил свои выводы о северной границе европейского леса. Учёный совет покашливал и молчал, видно, моя репутация унылого научного неудачника крепко шаталась. Тогда Г. П. Никитенко, не вставая с места, тонким своим голосом негромко сказал: «Мы имеем пример скрупулёзного сбора фактов без скороспелых, однако, выводов». После этого сорвалась лавина, и я узнал, что являю собой пример воспитания научных кадров: бывалый производственник, накопив опыт, идёт в науку, оформляет опыт в солидный труд и снова стремится к любимому производству.
В коридоре за спиной я услышал: «Попал в самую популярку».
…От Евдокии пришло письмо. «…Пролила слёзы. Ведь не забыл! Ведь не стала просить, думала, что забудешь. Ты не обижайся, я о тебе думаю много. Работа у тебя, конечно, почётистая, но глаз у тебя нехороший. Наверное, начал сердцем грубеть. Ты не грубей. Как сердце застынет, так тяжело жить. Я знаю. Кругом русски люди, перед кем возноситься?..»
В тот день я решил пораньше приехать в лесопитомник, пожить без оклада, войти в курс. Г. П. Никитенко препятствовать мне не будет, потому что после всех этих слов на учёном совете окончательная защита превращалась в формальность, и ВАК тут уже не может ничему помешать. Я составлял список действий: сдать комнату, в военкомат, упаковать вещи, выписаться. Зазвонил телефон. Звонила Леночка. В длинном и осторожном разговоре она сообщила мне о поездке в Австралию. Для изучения австралийского метода выращивания эвкалиптов. Поездка на год. Желательно с женой. Так заключила Леночка.
Я растерянно начал слоняться по комнате. Все эти годы… Жена… Потом я представил, как решила бы эту проблему бабушка Евдокия. «В Австралии, поди, тоже русски люди, эвкалипт тоже дерево, дак что не поехать?» Требовалось крепко подумать, уяснить, осознать. Но я уже попал в колесо событий, и оно крутилось помимо меня.
Снова звонок, теперь уже в дверь. Корреспондент ведомственной газеты. Задача написать очерк «Портрет учёного и инженера». Я хотел послать его к чёрту, но корреспондент, парень молодой, розовощёкий, с блестящей, здорового вида бородкой, оказался опытным человеком. Я сам не заметил, как рассказал про отца-плотника, о лесных пожарах и о кедрах, посаженных мной в прошлые годы. Лишь когда он ушёл, я осознал, понял, что действительно «попал в популярку» и разговор об Австралии неспроста. А как же лесопитомник? Я ринулся было искать телефон редакции, чтобы статьи не было. В дальних леспромхозах не любят газетной славы, она в тех краях осложняет жизнь. Но снова звонок в дверь. Телеграмма. Жена возвращается. Простила меня и скучает. Хотите верьте, хотите нет. С телеграммой в руках я сел на стул и понял, что с Австралией наверху уже решено. Такие вещи моя жена всегда знала точно и раньше меня.
И вот такая картинка: в трусах, с тряпкой я ползаю по полу — всё-таки жена возвращается. И я представляю снова тягостное примирение и этих её подружек — потёртых жизнью девиц с тревожными, ждущими чего-то глазами. На столе бутылка сухого вина, кофейные чашечки и разговор на странном языке. Я понять его не могу, всегда лишь улавливаю одно — речь идёт о том, как не быть олухом в середине XX века. И снова я услышу о легендарном Сене, которого я никогда не видал, но которого ненавижу. Он великий человек. По роду работы часто ездит «в загранку», имеет в центре Москвы четырёхкомнатную квартиру, в год разбивает по «Волге» и однажды после ссоры с Лидкой-женой бросил в унитаз все кольца, серёжки и камушки. Бросил и дёрнул ручку. Этот факт повторяется в священном трепете, с придыханием. Я всё знаю про эту Лидку, которая дура, но — это говорится с уважением — имеет на Сеню крючок. Во всяком случае, он раз пять хотел развестись и не может.
Елозю я с тряпкой по полу, и в голове суета ненаучных мыслей. Будут ли на меня давить своим биопотенциалом австралийские эвкалипты? Наверное, нет: для них я человек пришлый, чужой. Им на меня наплевать. А будут ли они давить на мою жену или, допустим, на подружек её? Секрет в том, что я считаю себя принадлежащим к той нации, к которой принадлежит Евдокия. Но к какой нации принадлежат моя жена и эти подружки с их тревожным ждущим чего-то взглядом, я иногда, честное слово, не знаю.
Но вот главная мысль: где-то в глубине души я уже чувствую безысходность событий — быть мне в Австралии, изучать эвкалипты. Это значит, что в питомник я не попаду года два, а если честно — не попаду уже никогда. Никогда не заниматься мне простым делом выращивания деревьев. И значит, никогда не достичь величия души, когда на старости лет тебе дают кличку Студента. Какой долг предъявит мне лес, так как в принципе я ответствен за каждое дерево от Балтики до Охотского моря? Вот он, тот самый случай, когда человек в течение часа решает свою судьбу. Через час или два прилетит жена, я должен встретить её с готовым решением.
Куда, чёрт возьми, смотрел мой отец-плотник, который завещал мне уважение к дереву, но почему-то не завещал уважения к собственной единственной и неповторимой жизни…

Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на prochtu.ru