Александр Николаевич Романов - Парашютный клуб - Александр Николаевич Романов
Скачано с сайта prochtu.ru
роман из жизни парашютистов. Время действия -- лето 1995 года. Обычно те, кто не прыгал, обращаю внимание на два момента. 1) убиться. 2) парашютисты -- какие-то особенные люди, у которых мозги другие и все чувства другие. Чепуха. Во-первых, убиться -- не самое интересное в прыжках. Там есть множество более интересных вещей. Во-вторых, "не боятся только дураки", с этого начинается обучение в любом клубе. И у людей, приезжающих на прыжки, не это самое главное в жизни. И девяностые годы характерны не только перекошенными от жадности и злости рожами, как нас пытаются убедить через телевидение. И прочее.
Парашютный клуб

Первый день

1-1 (приезд)
Вот в июле приехали на сборы
в Ольденбургский областной аэроклуб
на аэродроме РОСТО, бывшего
ДОСААФ и Осоавиахима,
у деревни Хитрово под Ольденбургом -
Облязев, Лёха, Наташка, Анжела,
Егор, Эдик – на личном \"Уазике\"
инструктора Сидорина, который
обучал их в Мельнирском городском клубе
теории прыжков, практике укладки
десантно-тренировочного Д-5.
Все когда-то с него мы начинали –
помните? – читательницы, читатели...
Из машины выходят у нагретых
солнцем железных ворот, на которых
изображены звезда и парашют.
День июльский безоблачный. Струится
над заросшим травой полем марево.
А на поле кузнечики стрекочут,
шмель гудит, жужжат мухи всех расцветок.
Над цветами проносятся стрекозы
и неспешные бабочки порхают.
Пахнет авиационным бензином.
В небе птица парящая уснула.
Разлилась на аэродроме тишина.
Аэродром Хитрово стоит с тридцатых
годов, когда под марш авиации -
Все выше, и выше, и выше
стремим мы полет наших птиц... –
тогдашнее правительство СССР
побуждало тогдашних девчонок и парней
готовиться к войне,
заниматься планеризмом и парашютизмом.
Тогда прыгали бесплатно, а на сборах
кормили и давали
чистые простыни и полотенца.
Одна была плата - жизнь,
отданная за Родину, когда труба позовёт.
(Сколько ж отдали, когда позвала!..)

Но ко времени нашего рассказа,
к лету девяносто пятого года ХХ века,
когда девчонки и парни из Мельнира
приехали прыгать,
и непосвящённому видно:
нынешнему правительству России
не до этого. Всё на аэродроме
обветшало, железное поржавело,
деревянное погнило. Ангары
аж на палец покрыты пылью, грязные
стёкла крыши потрескались, высыпались.
А прыжки теперь платные. У многих
их зарплаты на два, на три хватит.
Только что нас в России остановит?
Мы над многими преградами смеёмся.

У ворот стоят мельнирцы и думают:
вот, сейчас в самолёт и – приготовиться!
Они настроены решительно,
отстранились от обыденности.
До неё ли, когда мысли уже – там?
А кто скажет, будто это не страшно?
Говорят: не боятся только дураки.
Но волнует: как сам себя проявишь?
Важно для себя, не для посторонних.
Ведь себя никто из нас не знает.

А вокруг насекомые, которых
замечаешь, когда уже букашка
присосаться успела, и прихлопнешь,
да пятно останется, как у Наташки.
Вот, слепня на щеке она прихлопнула,
а пятно у неё уже краснеет
и немного как будто набухает.
– Обождите, – говорит им инструктор Сидорин
и идёт в штаб. Возвращается,
и тогда они идут не к самолёту,
а в кладовку за матрасами.

Надо как-нибудь ещё устроиться.
Занимают койки в спальном помещении,
кладут в тумбочки сумки, вещи, пакеты,
свёртки с продовольствием.

Приезжает Серёжа Гогенлое,
с ним в его \"Москвиче\", видавшем виды,
Фридрих Заплаткин, Альбина и Алёна.

Предлагает Васильич, старый инструктор,
который на сборах распоряжается,
а в парашютизме уже пятьдесят лет,
девчонкам отдельную комнатку.
Алёна, Наташка и Анжела
отправляются следом за Васильичем
устраиваться в соседнем бараке.
На крыльце маленький сухой дед курит.
– Здравствуйте, девочки! Соседями будем? –
говорит он. Отвечают: – Не знаем. –
Сверху вниз на него глядят девчонки.
Только маленькая Наташка
одного роста с дедом. Анжела выше.
Алёна – так та чуть не на голову.
Говорит дед: – Живу в этом бараке.
– Очень приятно, – говорит Алёна
низким густым голосом.
– Ты у меня, смотри, Палыч! –
шутливо грозит Васильич. –
Вы с ним, девочки, поосторожнее,
он для женщин особенно опасен! –
входит в длинный полутемный коридор,
девочки за ним и оглядываются.
Недоверчиво меряет Анжела
деда взглядом, проходя, и про себя
обзывает его метр с кепкой. Вряд ли
пришло бы в голову его воспринять
в качестве сексуального объекта.
Фыркает. И Алёна усмехается.
Лишь Наташка идёт, будто не слыша,
печально глядя прямо перед собой.
Не смешны ей стариковские шуточки
и презрение Анжелы не забавно.

– Вот, – Васильич
открывает перед ними дверь,
показывает комнату с четырьмя койками. –
Располагайтесь!
Можете взять к себе ещё одного.
– Мужчину? – сморщившись,
говорит Анжела хмуро.
– Что он с вами с троими станет делать? –
усмехается Васильич. – Вы сказали
одного, не одну... – Ну, да, конечно...
Ладно, сами тут располагайтесь
и на укладку парашютов.
– Спасибо, – говорит за всех Алёна
уходящему Васильичу и смотрит
на Анжелу укоризненно.
А та, поджав губы,
с выражением сознания своей правоты
отворачивается.
На обеих глядит тогда Наташка
распахнувшимся взглядом изумлённо.

Прежде, чем укладывать парашюты,
завтракают всей командой
в беседке на краю лётного поля.
Подкрепляются кусками пирогов,
бутербродами, тепловатым чаем
из термосов, что тепла держать не могут.
Раскладывают у кого что есть на стол,
на кривые, рассохшиеся доски.
Мухи ползают. Пчёлы облепили
баночку с вареньем. Муравьи тут же...

После завтрака их ведёт Сидорин
к парашютному классу на укладку.
В Ольденбургском областном аэроклубе
каждый прыгает с тем, что сам уложит.
Помните, читательницы, читатели?
Был такой неплохой обычай.
Но в эпоху всеобщей распродажи
и укладка стала товаром.
Можно прыгнуть за деньги с парашютом,
что не сам уложил, не знаешь даже
ни устройства, ни порядка укладки...

День залит солнцем. Никого не тянет
в полумрак провонявшего мастикой
парашютного класса. В это лето
мало солнца, и хочется побольше
под лучами побыть, и они тащат
на траву длинные куски брезента,
закрепляют железными шпильками,
растягивают на них купола и стропы
и, кто в шортах, кто в купальниках,
с шутками укладывают парашюты.

Каждый этап делают долго, тщательно,
как это свойственно перворазникам,
придавая укладке мистическое значение
(или полумистическое – жизнь зависит).
Кроме одного Сидорина,
они все укладывают не для повторения,
а впервые для применения,
чтобы с этим парашютом выйти в небо.
Для них это праздник!
Финиш учёбы у Сидорина!
Неужели мечты их воплотятся?..
И притом, даже завтра... Не верится.

Вот приехала Вероника Багрова.
С ней Денис, её сын десятилетний.
Она в Мельнире тоже приезжала
на занятия в клуб в автомобиле.
Оставался водитель за баранкой
и дремал до конца её занятий.
Она в клуб записалась, когда курсы
подходили к концу. Пришлось ей прочих
догонять, переписывать конспекты,
заучивать правила поведения
на земле, в самолёте и в воздухе.
Распускать и укладывать для практики
отслуживший парашют. Её родственники,
люди её круга считают парашютизм
занятием для сумасшедших или самоубийц.
Вероника сама того же мнения.
Потому-то сюда и записалась.

Сам Васильич, что прыгает полвека,
не видал, чтоб когда такая дама
на прыжки приезжала, да с ребёнком.
Предлагает он ей в другом бараке,
где живут трое мельнирских девчонок,
отдельную комнату. Но Вероника
говорит, что хотела бы со всеми.
– Куда тебе со всеми? – бурчит Васильич.
Ему ясно, что это лишь капризы.
Но ведёт, ковыляя впереди, чтобы
показать этой даме общую спальню.

Там орёт магнитофон на всю громкость,
ну, а главное, запах... Замечает
Васильич, как морщится Вероника.
– Ну, и что? – говорит он, –
будем смотреть комнату? –
В той пахнет прелым деревом,
как в старинных деревянных бараках,
а в одном углу гнилые доски пола
провалились. И с ужасом в ту дырку
Вероника глядит. Спросить нет силы
у Васильича, водятся ли крысы.
Спрашивает: – А что дальше? – Укладка!
С чем ты прыгать собираешься завтра? –

1-2 (Вероника переживает)
Он уходит. Она без сил садится
на кровать. К ней вползает в душу холод.
До сих пор она будто бы играла
с мужем, с близкими, даже сама с собой.
Будто поддразнивала окружающих:
вот пойду вам назло в парашютистки!..
чтоб вы знали!.. Выход тайному отчаянию.
Замена самоубийству...
долго с этим возиться было даже
приятно, ожидая, что начнут
отговаривать. Всё было где-то там,
далеко, в туманной дымке. Но когда
вдруг Васильич напомнил мимоходом,
деловито и буднично, что завтра прыгать,
сегодня укладка,
Вероника понимает, что игра
завела далеко её, и завтра
в самом деле ей прыгать с парашютом
с самолёта. Ведь это только кажется,
будто всё ещё можно переиграть,
отказаться...
Нет, она уже в роковом потоке,
её тащит. Она чувствует.
Но неужели, завтра?..

(Укладка)
Купола укладывают по двое,
один главный, другой его помощник.
Сначала парашют уложат одному,
потом другому.
Долго каждую складку разглаживают,
то одно, то другое у инструктора,
забывая, переспрашивают вновь.
Два часа у них тянется укладка.

Гогенлое укладывает с Фридрихом,
Альбина работает с Облязевым.
Она в шортах, и всякий нет-нет посмотрит
на её великолепные ноги,
загоревшие, хоть мало было солнца.
Вот природа девчонку наградила,
думает Облязев и вспоминает,
как когда-то одна его знакомая,
чтоб ещё подчеркнуть свою духовность,
говорила с апломбом,
что терпеть не может
на пляже без дела
просто так вот валяться, тратить время.
Но когда он её увидел голой,
то подумал: тебе и в самом деле
на пляже лучше пореже появляться.
И духовность тогда была ни при чём.

Вот Альбине б с такими-то ногами
да начать о духовности талдычить!..
Только этой и в мысли не приходит.
С её внешностью можно и на пляже
безрассудно валяться, тратить время,
растворяясь в мировом пространстве.

Дух – ведь он и в красоте заключается,
а не только в выписках из умных книг,
выученных с похвальной целью
других в глаз колоть цитатами,
утверждаться словоговорением,
эзотерической терминологией,
ощущая себя будто посвящённой,
А во что? Не так важно. Лишь бы было
непонятно другим. Пускай и мнимое
превосходство, а тешит самолюбие.
Если нет ничего, кроме этого.

Укладывая, Альбина плавает
в волнах воображенья, представляет,
как вот эта ткань развернётся в небе,
где планирует дремлющая птица.
Небо кажется синей бесконечностью...

Обедают в той же старой беседке
на краю лётного поля и хотят
отдохнуть потом. Но не тут-то было!
Приходит Сидорин, всем велит идти
в парашютный городок. С собой берут
пять подвесных систем. Отрабатывают
развороты в стропах. Ведь в Ольденбурге
следуют правилу разворачиваться
к набегающей земле и встречать
её плотно сомкнутыми ногами.
Пока жив Васильич, здесь так и будет.
Хотя вы, читательницы и читатели,
знаете, что есть и другие школы:
ноги вместе сжимать не обязательно.
И не нужно вставать земле навстречу.
Приземляйся, как несёт: боком, задом,
и катись по земле, сгруппировавшись.
Но в чужой монастырь, как всем известно,
со своими уставами не ходят.
А мы с вами пока что в Ольденбурге.

На бескрылом фюзеляже АН-2,
отлетавшего свой век, обучаются
как входить в самолёт, где рассаживаться,
как держаться при наборе высоты,
подходить по команде инструктора
к раскрытому люку... На песок прыгают,
три секунды считают. У кого ноги
оказались не вместе, не плотно сжаты,
тех Васильич вновь и вновь заставляет
прыгать из бескрылого фюзеляжа.
– Как одна нога! – кричит он возбуждённо
и приплясывает, машет руками.
Кто же так привык? Все ноги врозь держат.
Он неистовствует: – Ну-ка, ещё раз!
Не болтай! Ну-ка, быстро в самолёт! –

Потом пошли прыгать с тумбочки.
Там земля – не песок под фюзеляжем!
Твёрдая, плотная, убитая.
В кровь лодыжки сбил Облязев,
в плетёнках на босу ногу,
а Васильич велит ему прыгать снова.
– Почти хорошо! А ну-ка, ещё раз! –
И Облязев, от боли стиснув зубы,
вновь на тумбочку лезет.

Вероника пришла, у Васильича глаза на лоб:
– Кто тебя пустил сюда на шпильках?
– Она смотрит с наивным недоумением:
ну, а что, в самом деле здесь такого?
– Марш бегом, чтоб ботинки или кроссовки! –

Вероникин Дениска упражнение
на тумбочке выполняет лучше всех.
Он приводит Васильича в полный восторг:
– Молодец! Вот: глядите! Всем всё ясно? –
И Дениска от похвалы сияет.

(на тросовой горке)
Направляются на тросовую горку.
Она снизу не кажется высокой.
Так, примерно с четырёхэтажный дом.
Это, вроде бы, последний тренажёр,
на котором поставят им зачёты.
Поднимаются друг за другом всё выше,
и при этом у каждого свои мысли.

Алёна вспоминает Лао-Цзы:
Дорога в тысячу вёрст
начинается с одного шага.

Альбине воображается, будто
поступает в институт и знакомится
с африканским принцем, едет с ним
в его жаркую страну. Выясняется,
что она уже четвёртая жена
и трём старшим должна прислуживать.
Познакомилась с французским моряком,
хочет прочь на французском пароходе
с постылого Невольничьего Берега.
Надоели ей домашние
кушанья из человечины,
свёкор ест политических противников,
но что делать? Таков местный обычай.
И снохе за одним столом приходится
тем же самым питаться, что и все они.
И попробуй не похвалить
кулинарного искусства
всей душой расположенной свекрови.
И решила
убежать с моряком. Но их застукали.
Свёкор, вождь, приговаривает сбросить
её с вышки из пальм, перевязанных лианами.
И люди в ожерельях из зубов крокодила
её тащат выше, выше!

Егор: пожалуй, с этим как-нибудь справлюсь...
Бодрость духа и воля!
У нас умников хватает...
надо доказать себе и ребятам,
главное, себе...
Но чем выше по ступенькам,
тем сильнее перехватывает дух.

А Наташка как во сне.
Нереальным ей всё кажется.
Будто угодила в роковой поток,
который тащит и не спрашивает,
чего она хочет.

...во дворе
у Наташки жил Мусик. Его имя
вызывало страх. Никто конкретно
ничего не мог сказать, но говорили,
что лучше от него держаться подальше.
Начал Мусик, когда она училась
в седьмом классе, оказывать внимание.
Испугалась, шарахнулась и стала
избегать случайных встреч. Но он не был
ни назойлив, ни груб. Лишь дал понять ей,
что она ему нравится, всегда он
к её услугам. И если вдруг возникнут
у неё проблемы, пусть не стесняется...

Заплаткин поднимается
с равнодушным видом
человека, видавшего виды.
Пусть все видят, насколько безразлично
ему то, что других волнует.


1-3
Эдик, беспокойно оглядываясь, думает:
это всё не его. Но, раз решился,
так и надо пройти со всеми вместе.
Вон, Альбина идёт и не боится.
А что я?

Вероника заглянула
за перила и думает: пожалуй
не страшней, чем на балконе. А то, что
её душу терзает, хуже страха.

– Ни фига себе! – восклицает Лёха.

А Анжела бурчит: – Да чепуха всё –
на тросах ехать с этой колокольни... –
Но приходится пройти через это,
чтобы допустили к прыжкам, согласна
что угодно проделывать, только бы
о чём слышала, на себе проверить.

Облязеву напоминает детство
упражнение на тросовой горке.
Возвращение к тому, что уже было,
на другом витке жизни. Не об этом ли:
возвращается ветер на круги своя?
В снег сигали с высокого сарая.
Страшно было, но слушались инстинкта:
не шагнёшь – и в душе осядет робость.
Будешь с ней сзади всех потом тащиться.
Эту робость в себе преодолевали.
Как он поведёт себя в самолёте?
Ведь никто из нас себя не знает.

У Егора стучит в висках, он думает:
пойду первым! Но его оттесняют
чернокожие, в боевой раскраске,
в ожерельях из зубов крокодила,
что живут в воображении Альбины
и со смехом Альбину обступают.
Усаживают в подвесную систему,
помогают зацепить карабины
и теснят к краю вышки. Нет спасения!
Может, смерч разразится и подхватит,
и тогда улетит она, спасётся
где-нибудь среди финиковой рощи.
Только это другая история.
Говорит ей до смешного серьёзный
рыжий паренёк с большими ушами,
помощник тренера на тросовой горке,
и не глядя как будто ей на ноги,
только щёки и уши покраснели
так, что стало не видно и веснушек:
– В самолёт, извините, вас не пустят.
– Почему? – В шортах прыгать не положено.
Раскрывает он дверцу в ограждении:
– Приготовиться! Пошёл! – И Альбина
сделав шаг, в подвесной системе виснет.
Покачивается, озирается.
– Ну? – кричит паренёк. И тут Васильич,
обращаясь ко всем: – Сейчас пойдёте
и, как выйдете, сразу, без вопросов
показывайте, что будете делать.
Спать не надо. Уже вы отделились
от самолёта, вы в воздухе! – Альбина
три секунды считает, как учили,
изображает, будто дёргает кольцо.
И оглядывается с простодушным
выражением лица, улыбается.
– Дальше что?.. – ей кричит Васильич сверху.
Ещё шире Альбина улыбается.
– Что ты строишь мне красивые глазки?
Погляди ими вверх, когда раскрылся купол!
Потом разблокируй запасной парашют,
развернись в стропах, нет ли кого рядом.
А при сближении что сделаешь?
– Крикну... И стану тянуть свободные концы.
– Что ты крикнешь? – Тяни противоположный...
– Правильно! Так ведь это надо делать! –
Она разворачивается в стропах
вправо, влево, потом кричит: – Запаску!
Запасной парашют разблокирует
и сидит, покачиваясь на тросах
на довольно приличной высоте, смотрит,
будто школьница, ожидая похвалы
у доски, когда решила задачу.
Паренёк на неё залюбовался,
Рот открыл и забыл про всё на свете.

– Что стоишь? – говорит ему Васильич. –
Вводные давай! – Паренёк смущён, видно
не привык к своей роли, пытается
хмуриться для пущей важности, говорит:
– Парашютист приближается слева! –
Она, выкрикнув: – Противоположный! –
повисает на правых свободных концах.
– Парашют не раскрылся. Ваши действия!
– Раскрываю запасной?.. – Правильно,
но не словами, а все показывайте, как! –

Наконец, паренёк ослабил тормоз,
и Альбина катит вниз по наклонной,
приближается к земле. – Ноги вместе! –
ей вдогонку несётся сзади с вышки. –
А ступни держи параллельно земле! –
Через миг Альбина приземляется.
Ставит первую галочку Васильич.

А вверху уж приладили другую
подвесную, в неё Егор садится
и с невольным глубоким, тяжким вздохом
зацепляет карабины. Паренёк
помогает закрепиться, командует:
– Приготовиться! Пошёл! – Егор с ужасом
обнаруживает, сил нет сделать шаг,
переступить черту страха высоты...
Если ты этот страх не пересилишь –
так в тебе и останется. И будешь
по земле ходить, держаться за землю.
И с мечтой о полётах распрощаешься.
И слова, что твердишь про дух и волю,
будут пустыми...
Паренёк говорит нравоучительно:
– По команде пошёл не надо мешкать.
Непристойно задерживать товарищей.
В самолёте у вас не будет времени
на раздумья. – Тогда Егор шагает
непослушными, ватными ногами,
чуть не задевает край вышки.
Высоко повисает, однако, жутковато...
Не помнит, как выполняет команды,
наконец, чувствует с облегчением:
отпустили тормоз, и он едет вниз.

Взмок Егор, вспотел, сердце колотится.
Всё легко представлялось на наземных
тренажёрах, но вот, чуть-чуть выше...
Не дай Бог, если он и в самолёте
покажет нерешительность.
Тяжко думать об этом. Отлетела
беззаботность, нет на душе той лёгкости,
что была ещё утром.
Глядит Егор, задрав голову,
как Анжела выходит. Ему кажется,
будто ей это ничего не стоит.
А она, на тросах болтаясь, думает:
я ж слыхала, не так всё в самолёте.
Она правильно, хмуро выполняет
команды. И отпускают тормоз.

У Наташки уже моменты были,
когда сделать хотелось шаг с балкона.
... Предлагал Мусик помощь, если будет
вдруг надо. Но расплачиваться тоже
она знала, придётся,
и чем, тоже догадывалась.
И думала, как-нибудь
со своими проблемами
сама уж постарается справиться.
К тому же, по их мнению, он был старый.
Впрочем, влюбиться можно даже в старого,
просто ей не нравился. Наташка
жила себе своей жизнью, общалась
со своими ровесниками,
Мусик для неё был недоразумением
из поклонников. Её девчонки поддразнивали:
твой пошёл. В четырнадцать лет Наташка
стала проводить время в одной компании,
которая собиралась в подъезде.
Там было много мальчишек,
известных как хулиганы, но ей казалось,
будто это мальчишки, как другие.
Здесь была своя компания, и с ней
обращались до поры до времени нормально.
Но однажды вдруг случилось то,
что всю жизнь её перевернуло.
Она пришла в подъезд,
когда там никого не было.
Через некоторое время
ввалилась возбуждённая компания...

А посмотрим, как мог выглядеть
шаг с балкона?
Наверное, не так.
Потому что у каждого момента свой настрой,
внутреннее состояние.
То, что у ней вызывало отчаяние,
теперь кануло в Лету,
её мучает другое. Только механически
действие может быть похожим.
И пошла.

На высоких горах бывал Заплаткин,
но здесь говорит: да, это кое-что.
Если будет похоже в самолёте,
ради этого стоило приехать.

Усаживают Алёну Гаевскую.
Назидательно напутствуют.
Провожают с нравоучениями.
Раскрывают дверцу вышки. Она думает:
надо сосредоточиться на Манипуре-чакре –
центре солнечного сплетенья,
он трансмутирует и накапливает энергию,
получаемую в процессе
дыхания и пищеварения.
Держать дыхание
и не творить ненужных мыслей,
ментальных помех.
О, какая глубина! Оно начало всех вещей. –
И пошла.

Закрепляется Лёха Балабанов
в подвесной системе, и рот до ушей.
Приземлившись, опять бежит наверх.
– Я ещё хочу! – Ему: – Обождите. –

Вот подходит Вероника Багрова
в подвесной системе к краю площадки.
Будто кроме инструктора не слышит
никого, ничего и подчиняется
его воле, проделывает полностью
всё, что нужно. Он тормоз отпускает.


1-4
Эдик ждёт своей очереди, скучает,
о своём задумывается. И вдруг
вздрагивает, услышав своё имя.
Со вздохом идёт к подвесной системе.
Только вышел – забыл, чему учили,
повиснув на тросах на высоте.
Всё проделывает, но по подсказкам.
Оборачивается, нахмурив брови,
чтобы что-то переспросить по привычке.
А Васильич начинает сердиться,
оттеснив паренька, кричит: – Врачинский!
Ты уже отделился от самолёта!
Что башкой вертишь! Там спросить не у кого!
Ну, показывай! Препятствие слева! –
Лихорадочно хватается Эдик
за левые свободные концы. Васильич
ему с вышки: – Что тянешь? Слева! – Эдик
от окрика вовсе теряется.
А потом, спохватившись, тянет правые.
– Ну, не знаю... – хмуро бурчит Васильич, –
как я могу его допустить...
Левое от правого не отличает! –

А Сидорин за Эдика хлопочет,
убеждает, что Эдик подготовлен.
Что он просто немного растерялся.
– А если он в воздухе растеряется? –
Эдик висит, ожидая приговора.
– Не растеряется, – говорит Сидорин.

Про себя же он думает,
что с этим парашютом,
прицепи не Эдика, а мешок с чем-нибудь,
всё сработает.
– Ладно, посмотрим. Давай пока остальных. –

А девчонки отчаянней, чем парни.
Хоть они и рисуются, и жмурятся,
и повизгивают – но решительно
с вышки идут и всё проделывают,
а потом застенчиво улыбаются.

Облязев, когда подходит к краю вышки,
вспоминает сарай и кучи снега.
очень похоже по ощущениям...
И пошёл.

После всех Денис подходит к Васильичу:
– Можно мне? – Ну, давай, – Его цепляют
карабинами. – Приготовиться! Пошёл! –
Он кидается вниз. Ведь мама прыгала,
а неужто же он? Васильич смеётся:
– Ты прямо законченный парашютист! –

Смотрят с Сидориным список, меж собой
обсуждают, кто как себя проявил.
Говорят, ещё раз надо бы Егору,
да и Эдику. – Если растеряется
и теперь – извините!..

Вновь на вышку
поднимается Егор, вновь садится
в подвесную, думает: инстинкт и воля...
Вот опять перед ним раскрыта дверца.
Кровь в висках у Егора сильно бьётся.
На краю он, как сжатая пружина.
Вдаль глядит, в кулак собрав волю.
По команде решительно
бросается вперёд, делает всё четко, уверенно.
– Другое дело, – говорит Васильич. –
Молодец! –

Эдик как на плаху поднимается,
бледен и печален.
Неужели зачёта не поставят?
Это было бы... впрочем, он не знает,
что бы было. Но это так ужасно,
если вдруг, из-за чего бы то ни было,
в самолёт, как других, его не пустят...
Снова он в подвесной. – Приготовиться!
Пошёл! –

Эдик теперь собрался с духом,
вышел с намерением делать всё правильно.
А команды слышит будто издали.
Васильич сверху кричит:
– Если купол частично не раскрылся,
твои действия?
Эдик думает: как это – частично?..
Он с трудом себе это представляет.
Если б полностью... Ладно...
– Раскрываю запасной парашют...
– Правильно!
– Ну и хватит его уже тиранить, –
наклоняется к Васильичу Сидорин,
беспокоясь, чтобы его питомец
на чём-нибудь не завалил зачёта.
– Сейчас, закончим... ну, раскрыл ты запасной,
а купол не выходит?
Ведь основной отчасти замедляет снижение...
– Да руками!.. – не выдержал Сидорин.
Эдик говорит: – Я возьму руками купол, –
– И что?
Тут Эдик разозлился, что-то вспомнил:
– Буду купол отталкивать от себя руками,
пока он весь не вывалится в воздух!

С кисловатою миною Васильич
соглашается: – Правильно, ладно,
я поставлю зачёт. Но только надо
подтянуть! – и глядит на Сидорина.
Тот плечами пожимает: уж как есть.
Если где-то чему-то обучают,
не бывает, чтоб все одни отличники.
Допустили к прыжкам – и слава Богу!
Паренёк отпускает тормоз, Эдик
едет вниз уже с лучшим настроением.

А Лёхе понравилось на вышке.
Не испытывал страха,
а как дети на ледяной горке,
снова бежал вверх по ступенькам тросовой.
Наконец, надоел Сидорину.
Тот велел помогать рыжему пареньку
снять подвесные системы и отнести.
Лёха рад: так вот радуются дети,
когда делают что-то как большие.

Инструкторы, бывает, пользуются этим
по принципу: дай пацану укладывать парашют,
он будет счастлив. И за труд не сочтёт.
Воспоминание на всю жизнь.
Он и на пенсии будет вспоминать,
как укладывал настоящий парашют,
и станет всем говорить,
что не просто для практики,
а для спортсменов, для применения в небе.
Неважно, что самому не пришлось прыгнуть.
А ведь в этом что-то есть в самом деле!

(Денис и Вероника говорят с Облязевым)
– Что теперь делать? – спрашивает Лёха.
Отвечает Сидорин: – Что хотите,
спать ложитесь, гуляйте, только, если
кого заметят на поле, у самолётов
– не плачьте!
Бесполезно будет размазывать сопли.
Сразу домой, без разговоров.
Отпрыгался!
Чтоб потом не говорили,
будто не предупреждал. Всем всё ясно?
Не слышу в голосах энтузиазма!

– Мам, пошли, поглядим на самолёты, –
привязывается Денис к Веронике.
– Ах, отстань. Почитал бы лучше книжку.
– Книжку почитать могу и дома... –
А и в самом деле, думает она.
Я всегда за собой тащу привычки!..

У неё бессознательные планы
на сегодня. Сама она рассудком
противится неосознанным желаниям,
не хочет в них признаться себе.
Ей кажется, будто просто
хотелось бы побыть одной.
А Денис, как нарочно, под ногами путается,
мешает. И невозможно при нём
с кем-нибудь познакомиться. Не думая,
её выдаст потом… Проговорится...

Всё сливается в мутную усталость.
Лечь пораньше?..
– Ну, мам, пойдём, посмотрим
самолёты... – А разве ты не знаешь,
в пять часов нас поднимут? – Ну и что же!
Мы когда ещё приедем? Мы разве
спать приехали? –
Вероника роется в сумке.
Засыпать привыкла в пять утра,
отсыпаться до обеда.
Только здесь никто и не спрашивает
о привычках. А для неё уже это испытание –
ложиться, когда спать не хочется,
подниматься, когда не расположена…
Это насилие!
Конечно. Но ей не на кого жаловаться:
ведь она сама этого искала.
Ей нужно, чтобы с ней сурово обращались.
Тогда, вроде бы, легче в том,
Что её изнутри гложет и тревожит.

– Ты достал!.. Ну, пошли, прогуляемся.
Иногда бываешь такой вредный!
– Мам, но ты же не видела самолётов…
– Между прочим, я летала... – На таких?
– На таких, или нет, какая разница!
– Ты не понимаешь!
– А ты зато много понимаешь... Я устала... –
Но этого ему пока не понять на самом деле.

Они выходят из своего барака
прогуляться по краю лётного поля.
Солнце уже наполовину скрылось за лесом.
На лётном поле трава кажется не зелёной,
какой-то красноватой,
самолёты – так те почти чёрными.
– Может, мам, подойдем к самолёту?
– Разве не слышал, запретили?
Кто будет у самолётов замечен,
того отправят домой без разговоров.
Не допустят к прыжкам.
Для Дениса это было б катастрофой.
Не может дождаться, когда мама с парашютом
спустится с неба.
Но потрогать самолёт тоже хочется.
Вздыхает.
У него взаимоисключающие желания –
одно сильней другого.
Ему хочется весь мир потрогать, рассмотреть
сбоку, снизу, сверху.
А приходится сдерживаться, думать:
может быть, и удастся
когда-то всё осуществить.

1-5
Они тихо гуляют по дорожке,
приближаются к беседке, оттуда слышат:
– Здравствуйте! Какой прекрасный вечер! –

Вероника всматривается.
Денис инстинктивно прижимается к маме.

Облязев из Мельнирской команды
курил в беседке, заметил подходящих.

Облязев себе уже не верит.
Слишком долго он думал, что дорога
к парашютным прыжкам ему заказана.
Не прошел медкомиссию по зрению
в юности, когда хотел, как друзья,
тоже прыгнуть. И думал:
разве мимо земли промахнёшься,
хотя бы зрение меньше единицы?..

А теперь как во сне всё происходит.
Будто один из тех снов,
которые представляются реальностью,
в них вспоминаются другие сны,
а то, что видишь – ты уверен: точно, не сон.
Все плотно, ярко, отчётливо,
не может быть сном... а просыпаешься.

Одного теперь боится Облязев:
как-нибудь неожиданно проснуться.
Он к прыжку подошел уже вплотную.
Теперь не смотрят на остроту зрения.
Для чего это нужно было раньше?
И кому это выгодно? Разве, врагам
чтобы было поменьше подготовленных?..
Вон, у американцев даже лётчики
летают в очках. И что такого?
Разве они сделали себе хуже?

Сколько есть не таких уж и здоровых,
которые видят всю таблицу.
Ну, а сколько таких, которых можно
даже в космос, и лишь острота зрения –
их единственный физический недостаток.

Его это не год, не два терзало –
десятилетиями...
Разве главное в парашютизме – не смелость,
а лишь то, сколько букв разглядишь
на таблице? Ему давно за сорок.
Раз узнал он, его знакомый парень,
близорукий, в очках, и всё же прыгнул!
(У того парня приятель инструктор).
Вовсе не был отчаянным знакомый.
Но он прыгнул! В то время как Облязев
вынужден был довольствоваться тем,
что тоже мог бы!.. Но ведь, как говорится,
одни могут, а другие делают.
Тот ещё говорил, как неприятно,
когда тебя на первом прыжке
силком выталкивают из самолёта...
Он-то, интересно, сам выйдет?
Не хотелось бы, как его знакомый.
Только кто сам себя знает?
Недаром древние писали на храмах:
Познай самого себя.

Что-то сильно ему напоминает
тёплый вечер и сумерки... когда же видел это?
Это было вскоре после падения
социализма и коммунизма,
когда вкруг кишела страшная купля-продажа...
Торжество червей на трупе гиганта.
Сорняков на могиле рост империи.
Когда некие люди непонятно
почему меж собою всё делили,
все богатства народа, остальные
кто как мог крутились, одни разговоры:
почём сегодня доллар и где можно
заработать на хлеб и на квартиру.

Впереди всех, как всегда, семенили
комсомольские работнички, сбывая
то, что им за бесплатно было выдано,
чтобы в комитетах выращивали кадры.
Продавали знамена и оргтехнику.
А на ксероксах порнуху печатали
и бесовщину заодно с поповщиной,
за которые давно ли столько судеб
они сами же людям перепортили.
Теперь первые и распространяли.

Говорили: в то время актуально
было то, теперь – актуально это.

И тогда ему приснился сон,
никаким боком не вяжущийся
с тем, что творилось наяву –
совсем иной дух, настроение,
совсем иной стиль жизни.

Лето, сумерки, сирень, аэродром,
он с ребятами на поле в галифе,
в гимнастерке, в скрипучих кожаных ремнях.
Он пилот, будто только приземлился.
Говорили о сбитых самолётах,
и ребята: а почему его-то
всё никак не наградят, уже тринадцать
у него, а звезду дают за десять.
Он же просто рад возможности летать.
Отношения теплые, простые...
И плевать, сколько стоит нынче доллар.
Беззаботность и устремлённость в небо...

А проснулся тогда – опять проблемы,
за квартиру плати сумасшедшие деньги,
не знаешь где и взять.
Так и все, кто как мог, кругом вертелись.

Может быть, ему был дан образ?
Есть два духа:
торгашества и отваги.
Дух отваги отплывает в прошлое,
исчезает в романтической дымке.
Никогда уже этого не будет...
Курс доллара! Расслабьтесь! Оттянитесь!
Плюньте на храбрость и волю предков.
Оторвитесь! Победил дух торгашества!
К прежнему возврат невозможен!
Всё изменилось... А что тогда приснилось?

Проснулась генетическая память?
Ведь отец во вторую мировую войну,
В Великую Отечественную, был пилотом…
Больше он не придумал объяснений,
почему это могло присниться.
Ловит себя на том, что картина вечера
сильно тот сон напоминает.
Не думал, не гадал,
а сидит теперь на краю аэродрома!
И кусты, и огромные деревья...
Только бы прыжок не сорвался!..

В его сторону идёт женщина с ребенком.
Её видел на занятиях
в парашютном клубе у Сидорина.
Довольно симпатична…
Может, с ней не грех бы познакомиться?
– Здравствуйте! – говорит он, – гуляете? –

Пацанёнок прижимается к маме.
– Ходим, вместо того, чтобы выспаться! –
говорит Вероника не без досады, –
хотим смотреть на самолёты.
– Я тоже люблю смотреть на самолёты, –
отвечает Облязев.
– И жена разделяет увлечение?
– У меня нет жены. – И не было?
– Была … –
Так, думает Вероника.
А Облязев к ребёнку обращается:
– Вообще ты какие знаешь самолёты? –
Тот плотнее к маме прижимается.
– Пассажирские, военные...
– А какие бывают военные?
– Истребители, бомбардировщики,
перехватчики...
– Солдат какие возят?
– Военно-транспортные.
– А из этих какие знаешь? – АН-12.
– А АН-2?
– Для всего пригоден.
– То есть, как это?
– Он и военно-транспортный, и гражданский,
и выбрасывать парашютистов тоже. –
Вероника на сына поражается.
– Ты откуда это узнал? – Из книжек. –
А она всего этого не знает.
Для неё сын такой, каким был в люльке.
А смотри ты, со взрослым человеком
говорит, отвечает даже правильно!
– Хорошо, – говорит Облязев. –
А с точки зрения типов двигателей?
– Бывают винтовые, реактивные...
– А с точки зрения устройства крыла?
– Двукрылые, однокрылые.
– Что такое несешь? –
не выдерживает Вероника, –
где ты видел однокрылый самолёт?
– Сейчас все такие.
– А двукрылые?.. – А вон, на поле.
Одно крыло сверху, другое снизу. –
Вероника вопросительно
смотрит на Облязева,
тот кивает: – Правильно.
– А я думала всегда по-другому.
Есть левое крыло, а есть правое.

– Не вы одна. Бывает, по телевизору
на всю страну показывают безграмотность.
Катастрофу называют аварией,
аварию катастрофой.
Хотя давно разработана
чёткая классификация:
что такое предпосылка, авария, катастрофа.
Говорят и о крыльях самолёта,
у которого на самом деле одно крыло.
Но у нас в парашютном клубе в Мельнире...

– Я, боюсь, пропустила то занятие... –
Ей другое намного интереснее,
нежели сколько крыльев у самолёта.
Но проклятого мальчишку не уложишь.
А одну бы её не отпустили.
Они сами ходят, где хотят,
а мы к детям привязаны.
Как будто дети точно так же не их, как наши...
– Ну, теперь-то, – говорит, – насмотрелся?
Денис опять прижимается к маме.
– А вы спать не идёте? –
спрашивает Вероника Облязева,
тот говорит: – Ещё посижу. Спать не хочется.

1-6
(говорят, кто почему прыгает)
В это время слышится звон гитары.
Приближается кто-то из сумерек.
Небо сверху ещё довольно светлое,
но под мощными деревьями аллеи
почти ночь. Среди кустов темень.
Вероника вздыхает и говорит сыну:
– Ну, теперь всё. Пора ложиться! –
Из глубин аллеи, из темноты кустов
приближается компания.
Лампочка на столбе у парашютного класса
отбрасывает конусом слабый свет.
В него входят Егор, Анжела, Эдик.
Егор бренчит на расклеенной гитаре.
Компания направляется к беседке.
Облязева в темноте не замечают.
Лишь когда подходят вплотную,
видят в темноте огонёк сигареты.
– Кто-то есть, – говорит Анжела.
– Я здесь, – подаёт голос Облязев.
– Володя! – говорит Егор. –
Ну, как настроение перед прыжками?
– Нормальное.
– А я всё никак не успокоюсь, –
бренчит, поёт:
На братских могилах не ставят крестов...
– Чёрный юмор, –
произносит Анжела с отвращением
и отворачивается.

Облязев предлагает сигареты,
но никто не курит, и он думает:
не то, что мы. Другое поколение.
– Спортсмены, – говорит Егор.
– В каком же виде спорта?
– Ни в каком... Просто,
патриотическое объединение, развитие силы,
воли, выносливости. Мы сделали
в подвале зал, тренажёры, макивары.
По утрам бег на пруд и ныряем.
– Замечательно, – говорит Облязев.
– А ещё бы! Туманы утром, свежесть,
бодрость духа. Главное, бодрость духа!
У нас много умных, образованных.
А нам нужны бодрость духа и воля!
– Кому это – вам? – брезгливо сморщившись,
спрашивает Анжела.
– Вообще... Всем нам, народу...
– Какому народу?
Где ты видел народ, который утром
не спешит, как все люди, на работу,
а идёт к вам в подвал ворочать гири?
– Да тебя ведь никто в подвал не тянет. –
Она фыркает презрительно, смотрит
в сторону. Егор на неё снизу вверх.
Крепкая, коренастая девчонка.
Она тоже где-то занимается.
Облязев вспоминает, как и они
тоже бегали, плавали, мечтали
стать сильнее. Закалять волю…
Тридцать лет с той поры прошло без малого...
И это было, только слов не говорили.
Сейчас к каждому действию говорят слова.
Спрашивает Эдика: – И ты тоже
с ними в патриотическом подвале? –

Эдик вздрагивает, будто проснулся
только что от своей задумчивости.
Нет, конечно, у него иные вкусы.
Не понятно ему, чего ради
надо просыпаться до рассвета,
изнурять себя нагрузкой до работы,
ничего не дающей ни уму, ни сердцу.

Разве может что-то заменить книги?
Нет, он любит с книжкой лечь на диване
и читать, читать, пока есть возможность.
– В их подвале? Нет, я не занимаюсь, –
говорит он со смущённой улыбкой,
будто виноват, извиняется.

В теплом, влажном воздухе пищат комары.
Оранжевое на западе,
небо выше перетекает в сапфирное.
И на нём полоски облаков.
Уже заметны некоторые звезды.
– Айда спать! – слышен голос за деревьями.
Хохот, музыка, шум возни и крики.
– Дай сюда! – выключает кто-то радио.
Слышится брюзжание Васильича.

Под столбом в конус света входят четверо,
двое парней, две высоких девушки.
У Серёжи Гогенлое чёрные волосы
свисают до плеч, а на лбу
перехвачены узорным ремешком.
У него хоть фамилия немецкая,
он не немец, калмык на самом деле.

У Заплаткина волосы короткие.
Он русский, а назвали его Фридрихом
не в честь Энгельса, в честь Рыжебородого,
что в этих краях не удивительно,
где живёт столько потомков ссыльных.

Здесь всегда думали свободнее,
чем в столицах – люди другой породы.
Без оглядки на центральные власти.
И терять им бывало уже нечего.
Ещё прежде Николая Павловича
высылали сюда аристократов,
а уж как родная власть постаралась...
Прав лишить могут, но не генов.
Здесь людей с древней кровью не меньше,
чем в Москве или в Санкт-Петербурге.

Одного роста Фридрих и Серёжа,
метр семьдесят, но Фридрих сложен грубо,
и в кости он пошире, возникает
иллюзия будто он Серёжи ниже.
Им по тридцать. Алёна их ровесница.
У неё глаза как чёрные маслины,
умные, внимательные, грустные.
Альбине Шерефединовой шестнадцать.
И глаза у Альбины озорные.
Алёна и Альбина – обе высокие,
того же роста, что их спутники.
Для женщин это уже высокий рост.

Замечают Егора с гитарой,
обступают. – Да тут все наши!
– Не все, – говорит Егор. – Лёха дрыхнет.
– Спит? – Алёна изумлена. –
Мне кажется, глаз не смогу сомкнуть!..
Ведь утром прыгать с парашютом!
С ума сойти!
– Наташка тоже спит, – говорит Анжела.
– Вот нервы у людей, – иронизирует Фридрих.
В тон ему Анжела: – Особенно у Наташки.
– Зря иронизируете, – говорит Алёна. –
Разве не признак крепких нервов –
так спать перед прыжками?

– Не пугайте себя заранее, –
произносит Облязев из темноты.
Егор говорит: – Бодрость духа и воля!..
– Ну, поехали... – морщится Анжела.
– Что может один, то сможет и другой, –
говорит Облязев. – Ведь не мы первые
будем прыгать в мировой истории.
– Тебе легко говорить, – произносит Егор.
– Почему? – А ты уже всё это прошёл.
– Что прошёл? – Оба недоумевают.

Наконец, Егор прерывает молчание:
– Сколько раз ты прыгал?
– Сколько и ты.
– Но я нисколько! – И я точно так же. –
Тут к Облязеву
все обращаются с недоумением:
– Шутишь! Мы думали...
– Старый приехал вспомнить молодость?..
– Вообще-то, ты выглядишь постарше нас, –
замечает Фридрих, –
лет на пятнадцать-двадцать...
Я думал, у тебя сто прыжков, не меньше...
– Нет, ребята. Я такой же, как вы.
Лишь всю жизнь мечтал... Теперь, кажется...
– Плюнь и трижды постучи по деревяшке!

– А вообще, интересно, – говорит Егор, –
кто из нас по какой здесь причине?
Ведь не просто так каждый собрался
прыгать с парашютом? – Ты и начинай, –
говорит Заплаткин.
Альбина возражает:
– Разве можно рассказать словами
всё, что делается в сердце?

Анжела (непререкаемым тоном)
Всё можно рассказать словами.
Если, конечно, понимаешь,
что хотела сказать.
Альбина
Но бывают такие неуловимые,
такие смутные ощущения,
что их себе самой не объяснить.
Но на поступки они влияют больше,
Чем ясные рассудочные доводы...
А может, кто-то сюда приехал
из-за этого, едва уловимого?
Как он тебе расскажет?
Анжела
А, уловимое, неуловимое… Чепуха всё!
Чего нет, не надо объяснять. И все дела.
Алёна
Мне кажется, Альбина хочет сказать:
можно уловить или нет, не это главное.
Если можно, это не значит,
что она должна выворачиваться наизнанку!
Кто перед кем обязан отчитываться?
Егор
Успокойтесь, девчонки.
Никто не обязан.
Пусть только тот, кто желает, тот и скажет,
что такое прыжок – для него лично.
Анжела
И начни! Для тебя он – что такое?
Егор
Для меня – продолжение тренировок.
Воспитание воли. Был ведь раньше дух...
Патриотизм...
Заплаткин (насмешливо):
Так ты у нас патриот?
Егор
И у вас, и не только. Что такого?
Заплаткин
Извини, для меня это диагноз.
Егор
Наша армия брала Берлин. А нынче?
Не может взять и областного центра.
Заплаткин
Ну, а ты, раз патриот, что же сам-то
воевать не отправишься? Воюют
ведь везде. Не в Абхазию, так в Сербию.
У тебя специальность-то какая?
Егор
А при чем здесь специальность?..
Заплаткин
Военная!
Кем ты в армии служил?
Егор
Я не служил...
Заплаткин
Откуда ж камуфляжка?
Егор
У нас все в такой... А я не служил.
Что смеётесь? Я говорю серьезно!
Три раза ходил в военкомат – не взяли!
Заплаткин
Тех, кто косит от службы, отлавливают.
А таких, как ты, сразу на комиссию
в психдиспансер...
Алёна
С тобой ясно.
Кто следующий?

1-7
Заплаткин
не прими в обиду, Егор,
как рифмуются любовь и морковь,
так для меня: патриоты – идиоты.
Егор
Вот залепил!
Заплаткин
Такой уж уродился.
Я ж не то имею в виду,
что в книжках расписывают
под этим понятием,
так бы надо, а так бы хотелось.
Я имею в виду, как есть. Что вижу.
Им бы только помолоть языками,
сбившись в кучу.
Поразмахивать тряпками на палках.
Соберутся раздражённые, злые...
А под пули, однако, не полезут.
Егор
Кто же будет воевать за Россию?
Заплаткин
Уж не те, у кого язык подвешен.
Меньше всех комсомольские работники.

Меня раз поучал один, что надо
быть хотя бы немного патриотом.
Ещё при социализме и коммунизме.
Было дело, когда пришел на дембель.
Я со службы писал письмо товарищу,
однокласснику, он служил в Германии.
Расписал наше матросское житьё
как думал, не стесняясь в выражениях.
А у того замполит перехватил,
переслал в политотдел нашей части.
Ну, а наши умнее не придумали,
чем его прочитать вслух перед строем.
Копию послали по месту призыва...
В строю стоял дикий хохот,
когда замполит читал моё письмо.
И знаешь, что сказали ребята?
Надо писать такие письма!
Только чтобы к чужим не попадали.
Я когда отслужил, приехал домой,
комсомольский работничек
стал меня поучать: надо быть патриотом.
А ведь он даже не служил
и на себе не прочувствовал, что такое служба.
Так чему может меня научить?
Повторять слова, списанные из книжки?
А я от службы никогда не косил!
Отдал кесарево кесарю,
три года в консервной банке...
Алёна
Это как?
Гогенлое (толкает его в бок)
Ты понятнее говори!
Откуда девушки могут знать
идиотский морской жаргон?
Он хочет сказать, что отдал долг Родине,
отслужил три года на подводной лодке.
В Андаманском море попадал даже
в ситуацию, чуть с жизнью не расстался.
Егор (качает головой)
Вот оно... Мне с тобой нелегко спорить...
Если бы какой-то пижон
выступал против патриотов... А тут...

Алёна
А я даже не знаю, девочки,
где находится это море...
Девочки, сколько всего на свете
такого, что мы даже не слыхали!
Заплаткин
Ты, Егор, на меня не обижайся.
Раз война, так война. Куда деваться.
Надо будет, пойду. Но только молча.
По нужде, не по внутреннему зову.
Без вот этих... словесных выкрутасов,
какие любят твои друзья с флагами.
А рифма... Такой уж уродился! Извини!

Алёна (Заплаткину)
Ну, а сам ты зачем?
Заплаткин
Я собиратель.
Алёна
Это как?
Заплаткин
Кто монеты, кто наклейки,
кто картины... А я душевный опыт.
Анжела
Ну, и сколько накопил?
Заплаткин
Поднимался
на вершины, опускался в пещеры,
ходил в море на воде и под водой...
В лес на месяц с ножом и с тремя спичками.
Алёна
А теперь хочешь прыгнуть с парашютом?
Заплаткин
Ну, конечно! А ты сама чего хочешь?

Алёна
Я здесь ради своей духовной практики...
Я боюсь высоты!
Егор
И поэтому
собираешься прыгать с парашютом?..
Алёна
Да ведь для меня именно поэтому
важно прыгнуть. Духовная практика,
если только понимаешь...
Егор
Бодрость духа и воля! Понимаю!
Алёна (улыбаясь уголками рта)
Ну, хоть так...
А Серёжа что расскажет?
Гогенлое
Я бы тоже хотел, как вы, со смыслом,
чтобы ради чего-то, патриотизма,
духа, практики... Ещё какого-нибудь чёрта.
Только нет во мне этого, и взять неоткуда.
Заплаткин
Художники – народ поверхностный,
им бы только посмотреть с новой точки.
Гогенлое
Ну, и что? И хотя бы... Точка зрения
многое меняет. Я всю жизнь
глядел на небо снизу вверх...

Алёна (Альбине)
Ну, а ты?
Альбина
У меня высоких целей нет. А, впрочем,
невысоких тоже. Любопытство, и всё.
Мне интересно, что испытывают люди, выходя
на большой высоте из самолёта.
Особенно, пока ещё парашют не раскрылся.

Егор (Анжеле)
А ты сказать не хочешь?
Анжела
мне нужен
третий разряд по парашютному спорту.
Егор
А зачем?
Анжела
Чтобы взяли в отряд спасателей.
Заплаткин
Коротко и ясно.
Алёна
Это вправду очень просто
можно выразить словами.
Анжела
А ты думала!

Но такое объяснение Анжелы –
лишь отмазка. На самом деле Анжелу
больше занимает не свидетельство.
Слышала, будто в свободном падении
девушки испытывают оргазм,
и ей на себе страсть как хочется проверить.

Но это не значит, что права Альбина!
Говорить всем про всё не обязательно.
Могут ведь у тебя быть тайны.
А прочее расскажи ясными словами!
Анжела считает искренне,
что это и есть исповедь,
чистосердечное признание
или как там ещё?

– Жизнь такая, надо думать головой, –
говорит она, – а не другим местом.
Сама о себе не позаботишься,
никто не позаботится.
– А зачем тебе в спасатели? –
спрашивает Фридрих не без иронии.
– Интересно. И платят лучше,
чем у нас на швейной фабрике.
– Так ты умеешь шить?
Что ты шьешь? Трусы, носки?
– Гонишь! Чтобы знал, носки вообще не шьют.
– Что тогда? – Чехлы для военных машин.

Алёна
И святые для армии шили палатки.
Заплаткин
Святые?..
Алёна
Святой апостол Павел на заказ
шил палатки для римской армии.
Заплаткин
Ты откуда знаешь?
Алёна
Из Деяний. Книга такая в новом завете.
Анжела
Я не святая.
Алёна
Я это заметила.
Заплаткин
Никогда б не подумал, что святые
тоже чем-то зарабатывали на хлеб.
Жили духом... Да их и вовсе не было...
Они только нарисованы...
Алёна
Не один ты так думал, к сожалению...

Ну, а Эдик ничего не хочет сказать?
Эдик растерян. Ему кажется,
будто рассказывать про себя нечего.
За пределы Мельнира не выезжал.
В одиночку не ходил на месяц в тайгу.
Не служил ни в армии, ни на флоте.
Если честно, то службы боится.
Ненавидит войну. И Егоровы
разглагольствования ему чужды.
Устанавливать конституционный порядок
на Кавказе ему ни к чему.
Пусть живут, как хотят, только бы был мир.
Пусть держат рабов, русских и прочих,
если у них такой национальный обычай.
Пусть берут заложников в самолётах,
в больницах, даже в детских садах,
войны бы только не было.
Заложники подлость, но война
ещё хуже любой их подлости.
Нет, война не для него, он домашний.
А дома ему мама и бабушка
не дают шагу сделать, чтоб не доложил,
куда и зачем идёт, и, главное,
когда точно вернётся.
Если нет его к назначенному часу,
изведутся (сам обещал), будут охать,
давить на совесть – ему не дорого
спокойствие бабушки!..
Вот умру, скорбно говорит бабушка,
тогда живите как хотите.
Она не допускает мысли,
что другие могут жить как хотят,
пока она ещё жива.
И в двадцать два года приходится
с этим ежедневно считаться.
Уже то подвиг, что вообще сюда приехал.

Эдик
Для меня – выход из обыденности.
Алёна
Да, иногда бывает необходимо
вырваться из очерченного круга.
(Облязеву)
Ты один у нас остался.

Облязев
Рок. Судьба.
Не прыгну – не смогу двигаться дальше.
Алёна
Дальше – это куда?
Облязев
Вперёд... куда же?
Возникает в судьбе затор, и надо
его как-то разбить. Чтобы течение
освободилось...
Алёна
Да, вперёд... Не назад же...

Лишь она из этого ответа что-то понимает.
Облязев больше ничего не добавляет,
достаёт новую сигарету, прикуривает.


1-8
К ним подходит инструктор Сидорин:
– Что вы спать-то до сих пор не идёте?
В пять утра подъём!

Альбина
А почему так рано?
Сидорин
А тебе во сколько нужно, чтоб не рано?
Альбина
Ну, в одиннадцать часов... Или хоть в десять...
Заплаткин
Принять ванну, выпить чашечку кофе...
Сидорин
Ванну здесь никому не обещаю.
Вода привозная, в бочке, на питьё
да умыться слегка.
Альбина
Я так рано не привыкла...
Сидорин
Может, ты уже и прыгать раздумала?

Пробирается Облязев в темноте
к своей койке рядом с Лёхой, тот храпит.
Лёха нигде не служил и не учился.
Работал, а когда надоедало
увольнялся. Как ни странно,
всё-таки, на последнем месте продержался
полтора года, хотя не слишком нравилось.
Да ему и многое не нравилось.
Если кто-то с воодушевлением
ухватился за предпринимательство,
Лёхе это было не интересно.
Он не знал, куда себя девать.
Однажды встретил возле дома
девчонку-соседку.
Маленькая, худенькая, крашеная,
с сигареткой, в чём только душа держится,
для него мало привлекательная,
он за ней вряд ли стал бы ухаживать.
Вдруг видит у ней значок парашютиста.
– Что это такое у тебя?
Говорит: – Прыгала.
– Как? – изумился Лёха. – Где? –
И узнал, что у них в Мельнире
есть парашютный клуб.
Побежал, боясь опоздать,
внёс деньги за обучение.

Утомили его укладка, зачёты.
И, как только появилась возможность,
завалился на скрипучую койку.
Лёг, заснул и захрапел тотчас.
Не могли его разбудить ни магнитофон,
ни возня, ни крики.
Сны Лёхе
кажется, не снились вообще.
Никогда он не мог рассказать,
что видел во сне.

В свой барак идут Анжела и Алёна.
Тишина за дверью у Вероники.
Они в комнату заходят, включают свет.
Спящая Наташка ворочается.
А они раздеваются, ложатся,
гасят свет. Ещё какое-то время
их койки поскрипывают в темноте.
А потом всё стихает. Замирают,
неподвижно лежат, стараясь заснуть,
уходя сознаньем каждая в своё.

Хоть Анжелу страшит предстоящее,
но желание проверить на себе
то, что слышала, у ней сильнее страха.
Поскорей переступить, перешагнуть,
испытать ещё не испытанное.

Алёна пытается думать о карме,
но её во тьме мучают запахи.
Пахнет прелым деревом и ещё чем-то,
от чего бегут мурашки по спине,
жутко делается. Даже мысленно
не решается сказать: пахнет крысами.
Ещё звуки мучают. Будто что-то
возится в кромешной темноте рядом.
Сжимается, силится прислушаться,
вроде тихо. Но стоит расслабиться,
снова приглушенное шуршание.

А Наташка вовсе даже и не спит.
Слышит, как они приходят, только виду
не показывает, хочется побыть
со своими мыслями наедине.
Ей все время представляется что-то
вызывающее омерзение.
Многоглазые черви, животные
с содранной кожей в чистом водоеме,
и какие-то такие уродства,
от вида которых путом прошибает,
и она, содрогнувшись, просыпается.

Силится вообразить прозрачную
синеву кругом, без конца и края.
Хоть однажды в жизни выйти, хоть разок!
Пролететь над белым светом по воздуху...
А потом – будь что будет! Она не может
избавиться от тоски. Хочется плакать.
А почему? И себе не объяснить.
Может, если бы могла, было б легче.
Утешенья на неё не действуют.
Будто складно говорят, да не о том.
Отвечают на вопросы, которых,
никто не задавал. А то, что надо,
так и остаётся невысказанным.

...возбужденная компания... Наташка
не могла тогда понять, что случилось
с пацанами. Один из них, которого
звали Бера, закричал: а, вот она!
Другой, Воня, его шакал и шестёрка,
закричал: давай, трусы с неё снимем!
Они сзади её схватили за руки,
так что она не могла сопротивляться,
и трусы до колен спустили с хохотом,
будто вправду смешное что-то делают.
В это время скрипнула дверь подъезда,
они её отпустили. Она быстро
трусы снова надела и убежала.
И лишь ночью, прокручивая в мыслях
происшедшее, смогла разрыдаться.
Но и тут приходилось себя сдерживать,
чтобы мать не услышала с любовником
в другой комнате. Она рыдала,
вжав лицо в подушку, чтоб ничего
слышно не было. И стала думать, как
отомстить. Тут и вспомнила про Мусика...

Альбина идет с Серёжей Гогенлое
в его старый обшарпанный автомобиль.
Как-то он ей предложил позировать.
И она преспокойно раздевается,
как ни в чем не бывало, стоит, сидит,
лежит в первобытной наготе,
ничуть не стесняясь, будто и не думает,
какие желания возбуждает.
А, может, подозревает, да смеётся,
издевается лукавая девчонка!

Стоит ему попытаться чуть сблизиться,
она уклоняется, уходит.
Она просто играет, забавляется.
Выставляет капризы. И Серёже
поневоле приходится считаться.
Очень ему потерять не хочется
её дружбу и смутные надежды...

Он и здесь из-за её каприза.
Когда прочитала объявление,
ей захотелось прыгнуть с парашютом.
Улыбнулась ему с невинным видом:
ну, а ты со мной пойдёшь? Что ей скажешь?
Он боится высоты, как чёрт ладана!
В жизни прыгать не хотел, он не Заплаткин,
чтоб себя ещё испытывать на прочность,
не ходил в тайгу на месяц без продуктов,
с тремя спичками и с одним ножом, чтобы
доказать себе, что ты идиот... То есть,
нет, конечно, а что можешь продержаться...
Удивил! Что не может Заплаткин?
Есть он может и камни, и мякину.
Может вовсе не есть неделю, месяц.
А уж что может пить... Лучше помолчать.
Это все знают. Что ещё доказывать?
А Заплаткин никак не успокоится.

Прежде чем пойти с Альбиной к Сидорину,
Серёжа Заплаткину пожаловался.
а тот, нет бы друга поддержать,
загорелся: и я хочу!

И Серёжа знает теперь назначение,
тактико-технические данные
и устройство парашюта Д-5,
площадь купола, длину строп и прочее.
Научился укладывать. И завтра –
за компанию! – прыгать... Куда денешься?
До чего доводят женские капризы!

Альбина согласна ночевать с Серёжей
в \"Москвиче\", который, как он уверяет,
оставлять нельзя без присмотра, однако,
с непременным условием не приставать.
Он обещает, ей весело, только
не подаёт виду. Не собирается
она играть в поддавки.
Иначе всё пропадёт.
Ничего не останется,
кроме низкой физической потребности.
А ей важно, чтоб во всем была душа.

В \"Москвиче\" они устраиваются
на сидении. Чувствует Альбина,
как по телу разливается тепло,
наслаждается внутренним потоком
жизненной энергии,
начинает засыпать. Перед ней расцветают,
раскрываются огромные цветы.
Только стоит Серёже шевельнуться,
она сразу заявляет, встрепенувшись,
что сейчас уйдёт, и он уверяет,
что хотел поместиться поудобнее.
Засыпают они как дети.
Альбине снится, что стоит на тросовой горке,
но площадка намного выше,
чем в реальности,
над облаками, вся залита солнцем,
яркие цветы, травы, яркое небо,
облака ослепительно белые.
Сам Васильич командует: пошёл!
И она поднимается, взлетает...

Второй день

2-1
Просыпается в сумерках Облязев
и, спросонья, тотчас припоминает:
ведь сегодня, прыжки! Исполняется
его старая мечта... Да неужто?
Но не думать об этом, чтоб не сглазить...
Включается защита, посторонние,
будничные мысли, вроде: надо бы
для ботинок взять шнурки на базаре,
у старухи как-то видел. При этом
странно: нет ощущения, что вправду
им придётся вообще сегодня прыгать.
Не отделаться от чуть уловимого
предчувствия, что мечта не исполнится...

С койки он поднимается со скрипом,
выходит из спального помещения,
наступать стараясь как можно тише
на кривые, рассохшиеся доски,
слышит скрип кроватей.

На крыльце с упоением вдыхает
изумительно свежий запах утра,
напоённого испарениями
буйной зелени, любуется,
как с крыши крыльца срываются витые капли.

Моросит. Нет просветов в сером небе.
Это ж дождь! Какие прыжки...
Но Облязев будто втайне даже рад,
хоть и думает, лучше бы прыгнуть поскорей,
преодолеть неизвестность.

Но поскольку всё откладывается,
можно ещё сосредоточиться,
собраться с силами,
чтобы глубже прочувствовать
значимость происходящего.
А то самое существенное в жизни
вечно в каком-то тумане,
бессознательно происходит.
Лишь второстепенное – обдуманно,
при ясном рассудочном осознании.

У крыльца барака в беседке курит
мужчина примерно его возраста.
Облязев думает: может, инструктор?..
Тут встречаются гораздо моложе,
у которых не одна сотня прыжков.
Входит в курилку, тоже хочет закурить,
хлопает выразительно по карману,
но в кармане сигарет не находит.
Незнакомец охотно предлагает
пачку \"Примы\", протягивает руку:
– Фёдор Кошкин, Из Ольденбурга.
– Владимир Облязев, из Мельнира.

Кошкин думает то же про Облязева,
будто тот спортсмен или инструктор.
Говорит: – Ну, что, прыжки накрылись! –
и глазами выразительно показывает в небо.
– Может, распогодится... –
возражает Облязев неуверенно.
– А что толку, хотя б и распогодилось?
Всё равно прыжки уже перенесли на завтра.
– Ты думаешь? – Зачем мне думать?
Я сейчас только из штаба.

Не иначе, какой-нибудь инструктор,
думает Облязев, ведь из мельнирцев
в штаб ходит один Сидорин.
Из барака выходит стремительная женщина
в кроссовках, джинсах, со спортивной сумкой,
в непомерном свитере, который болтается
на ней, как балахон. Шагает мимо
с выражением презрения ко всему свету.

Кошкин вскакивает, кричит: – Ирэн!
И швыряет в железный чан окурок.
Она, не удостаивая Кошкина взглядом,
бросает через плечо: – Едешь?
– Еду! – поспешно пожимает руку Облязеву: –
рад был познакомиться!
Сумку в руки – и вдогонку.
Семенит рядом с этой
экстравагантной женщиной
по засыпанной гравием дорожке.
Скрываются за мокрыми кустами.
Сейчас будет автобус до Ольденбурга.

Из барака выбегают с рюкзаками, сумками
ещё многие, тоже спешат.
Хорошо им, до дома меньше часа.
В Мельнир на денёк не съездишь.
Здесь придётся погоды дожидаться.

Возвращается Облязев в помещенье,
изрядно опустевшее. Остались
мельнирцы, из других городов, кому
долго до дома добираться.
Есть также из Ольденбурга несколько
девчонок и пацанов, которым
хочется пожить без присмотра родителей.
На соседней койке из таких Женька.
У неё глаза большие, серые,
на голове две косички.
– Женя, ты что не поехала? – Скажешь!
Чтоб заставили пахать в огороде?
И так пашу всё лето...
На прыжки еле отпросилась.
Если дома покажусь,
во второй раз уже не пустят.
А... Потом пускай ругают.

На крыльцо вновь Облязев. А навстречу
переваливается Васильич,
на плече полотенце, в руке мыльница.
– Нет погоды, – говорит. – Ждать придётся.

Появляются Вероника с ребёнком,
наклонившись друг к другу и накрывшись
от дождя куском пленки. Почти сразу
вслед за ними подходят
высокая Алёна, коренастая Анжела
и маленькая худенькая Наташка,
у которой на щеке краснеет пятно
от укуса слепня.
– Почему никто нас не разбудил? –
спрашивает Анжела.
Облязев: – Зачем вас зря тревожить?
– Мы же проспали!
– Проспали? Что именно?

Анжела к нему оборачивается.
Раз ответил, она себя чувствует
вправе спрашивать, и даже таким тоном
будто требует отчёта. – Не волнуйтесь!
Всё равно прыжки перенесли на завтра.

– Почему? – подбоченилась Анжела,
как украинская тётка, которой
всё равно, на каком ухе тюбетейка.

Облязев сдерживает смех,
только взглядом, кивая вверх, показывает.
Анжела и все глядят на небо.
– И надолго это? – хмурится Анжела.
Облязев в ответ пожимает плечами.
– Извините, не от меня зависит.

Анжела внутренне раздражается.
Досадно, что есть вещи, за которые
по всей строгости ни с кого не спросишь.
Не Облязев дождь насылает на землю.

Вот выходит из-за угла Сидорин,
прикрываясь от дождичка газетой.
– Слышали? Прыжкам отбой.
Занимайтесь пока своими делами.
– Город близко? – спрашивает Лёха,
выходя на крыльцо
со счастливой улыбкой дурака
и с полотенцем на плече.
Он не гулял вчера, безмятежно спал,
и вид у него заспанный.
– Куда собрался? – хмурится Сидорин.
– В магазин...
– Ты зачем сюда приехал?
– Всё равно ведь до завтра делать нечего!
– Найдем, чем тебя занять. Пока завтракай.
– А где тут завтракают?
– А где хочешь.
– На траве, – улыбается Алёна.
– На траве прежде надо иметь,
что на ней разложить, – говорит Лёха.
– А ты, что, – хмурится Сидорин, –
ничего не привез с собой?
– Я и хотел в магазин...
– Достали меня своей беспомощностью! –
плюёт в сердцах Сидорин, швыряет в урну,
скомкав, мокрую газету, уходит.

– Пойдёмте к нам, – приглашают девушки.
Облязев, Лёха, Егор
не заставляют уговаривать себя. Идут с ними.
Девчонки в комнате
достают из сумок свёртки,
кладут на четвертой, не занятой, койке,
на которую сбрасывают всё,
что в данный момент не нужно.
Анжела спешно прячет
брошенный на виду бюстгальтер.
А Егор говорит: – Погодите, кое-что
у меня с собой тоже есть. – Уходит.

Нарезают бутерброды.
Облязев соображает кипятильник
из провода, двух спичек и двух лезвий,
перевязывает всё это ниткой.
В запылённой, надтреснутой розетке,
оказалось, есть не только таракан,
шевеливший через трещину усами,
но и, как ни странно, электрический ток.
От лезвий, помещённых в банку с водой,
начинают подниматься мельчайшие пузырьки
молочно-белым шлейфом.
Вскоре закипает вода, чай заваривают.

– Здорово! – восхищается Алёна. –
не видала такого кипятильника.
– В тюрьме такой делают, – усмехается Лёха.
Алёна: – Ты сидел в тюрьме?
– Нет. – Тогда откуда знаешь?
– Разве мы не в России живем?
У нас это все и так знают.
Лёха пожимает плечами.
– Я не знала.
– Мы так в охране чай завариваем, –
говорит Облязев. – Почему в охране?

2-2
Возвращается Егор, несёт гитару
и пакет, в нём кусок свиного сала,
полбуханки хлеба, луковица, соль.
Говорит со своей бесцветной улыбкой:
– Наш народ нигде не пропадёт, –
щурит светлые, водянистые глаза.

А Облязев Алёне отвечает:
– Просто работаю в частной охране.
Оживление у всех, одна Наташка
неподвижно сидит и на Облязева
смотрит круглыми глазами, в которых
затаённая тоска. Тот не видит,
ей чай передаёт в какой-то плошке.

– У вас есть и оружие? – спрашивает Алёна. –
Плохо представляю, как работают в охране.
Каратэ?
– Заставляют и каратэ заниматься.
Ходим будто на работу.
За прогул из зарплаты высчитывают.
Если кто в чём-нибудь провинится,
тренер орёт по-японски
и заставляет отжиматься на кулачках.
Один новенький,
миротворцем где-то был и контужен,
улыбается, хлопает глазами,
ничего по-японски не понимает.
А сэнсэй выходит из себя...
– Но ведь, кажется, у них невозмутимость
в философии... – Какая там, к черту,
философия! Сэнсэй-то из наших!
Для него каратэ не философия,
только сумма выученных движений.

– А стрельба, нападения?
– В жизни все не так, как в кино.
Гораздо чаще обходится базаром.
– Это как?
– Очень просто: встречаются,
говорят и расходятся. Но из этого
вряд ли сделаешь кино.
Зритель на диване ожидает не реальности,
а привычных штампов. Их ему и делают.

– Значит, драк и стрельбы и не бывает?
– Бывает, конечно…Только проще.
Один бы такой удар, как в кино – и не встанет.
А в фильмах встают после десяти,
простреленные тремя пулями.
И опять друг на друга наседают.
Ты ребят бы послушала,
как ребята комментируют фильмы!
Мат на мате и жизнерадостный хохот!

– А стрельба?.. по телевизору
ведь не только кино, иногда и просто новости...
– Стрельба, когда сходятся тупорылые.
Так у нас между собой называют
непонятливых. Нормальные чаще сразу
выясняют, кто чего стоит,
кто по понятиям уступить должен.
И стрельба тогда – кому она нужна?
У воров закон справедливый.
Только и у них сейчас выходцы,
бывшие комсомольские работнички.
Эти особо тупорылые.
Ни понятий, ни авторитетов.
Ничего святого.
– Почему комсомольские?
– Потому что, как они уроки мира, субботники
раньше организовывали, так теперь
организуют банды.
– Совершенно для меня закрытые
области жизни, – говорит Алёна. –
Интересно, кто из нас где работает...
– А ты сама, – Лёха встревает, –
где работаешь?

Сильно нравится ему Алёна.
Он на занятиях в парашютном клубе
у Сидорина на неё посматривал.
Но он сам зато ей не интересен.
Не её тип, говорит она.
– В рекламной фирме.
Лёха: – Фотомоделью?
Алёна усмехается:
– Художником!
Ей кажется, Лёха шутит. А он вполне серьёзно
так и думает. Лёха к ней относится
не как к живой женщине,
а как к женскому божеству.
Ничего Лёха в ней не понимает.
Только чувствует её превосходство.
– Как тебя отпустили на работе?
– Ну, а как бы меня не отпустили?
– Я полгода собирал отгулы,
чтоб на пять дней уехать. И ещё кровь сдал.
– А я не должна сидеть на работе от и до.
Когда хочу, тогда прихожу.
– Здорово! – мечтательно говорит Лёха. –
Мне б такую работу... –

Она только плечами пожимает.
Ясно чувствует, художником, в любом смысле,
Лёхе не быть. Он свои пути может искать,
только те, которые ей известны,
для него закрыты.
Между ними пропасть,
проложенная не людьми,
не порядком государственного управления,
не богатством – бедностью,
не социальной несправедливостью,
которую будто устранил – и всё!
Допустим, с товарищем Маузером
можно устранить
социальную несправедливость,
хотя это только фантазии,
но даже если так –
эта пропасть всё равно останется.
Эта бездна меж людьми от рождения.

– Лёша, – говорит Анжела, – бутерброд. –
Ей не нравится, что внимание Лёхи
на Алёну направлено. Ей хочется
на себя перетянуть его внимание.

Алёна представляется придурочной.
Говорит, а о чём, сама не знает.
О каких-то чакрах, о карме, о дхарме.
А что это, объяснить не может
в двух словах, чтобы коротко и ясно.
Если б знала, наверное, могла бы!
Говорит о тонком теле, и у неё
это вовсе не значит, что ты тощая,
а что-то другое, бестелесное,
что само по себе отделяется и бродит.
И вообще… ей уже тридцать! Старуха!
Пора на покой! Молодым дорогу!
Нечего перетягивать внимание!

Анжела с досады опрокидывает
Лёхе на штаны стакан с горячим чаем.
Тот глаза выпучивает, хватается
за ошпаренное место. И никто
не смеётся.
В том кругу, где вращается Анжела,
грохнули бы с хохоту.
Куда смешней: человека ошпарила!
Эти ухом не ведут.
Она решительно Лёху за руку – и за дверь.
Тот: – Куда? – растерянно оглядываясь
и держась за ошпаренное место.
Анжела ему за дверью: – Снимай штаны.
– Прямо сейчас? – Дурак! – Она чувствует,
как невольно слезы выступают, злится,
на себя досадует. Лёха штаны
послушно снимает. Она возвращается,
даёт ему черное, выцветшее трико,
застиранное, именно то самое,
с пузырями на коленях, воспетыми
многократно в советской литературе.
– Запасные штаны вот, надевай.
Твои прополощу.
Возвращаются вместе в комнату.
Штаны Лёхе коротковаты,
да зато сухие.
– Попоём? – Егор настраивает гитару.
Но попеть не приходится. Сидорин
объявляет пятиминутную готовность.
Собраться всем в парашютном классе.
Собираются, надевают парашюты,
вдоль стены выстраиваются в шеренгу.
Васильичу не терпится провести инструктаж.

Для него парашютизм – не занятие,
образ жизни. Ему через два года
семьдесят, а он до сих пор прыгает.
– Иди сюда, – Васильич устремляет
на Наташку корявый палец.
Та выходит к нему, стоит перед строем.
На спине у неё основной парашют,
на животе запасной. Васильич вертит
руками её туда-сюда, ворчливо
оглядывает, тут подтягивает,
там ослабляет, говорит:
– Вот! Когда в самолёт войдете –
садитесь молча. Не разговаривайте!
Не шевелитесь!
Какой сигнал подается
для команды приготовиться?
– Два коротких звонка, – отвечает Лёха.
– Для кого сигнал?
– Для всех... Вообще...
– Для выпускающего! – это он не Лёхе
кричит, всему строю. – Как это – для всех?
Любая команда подаётся для конкретных лиц!
Этот сигнал – только для выпускающего!
Когда лётчик наберет высоту,
Подаст два коротких звонка. А вы сидите!

Когда выпускающий вам скажет голосом
или даст знак рукой, что вы будете делать?
– Левой ногой встаём на обрез двери.
– Обожди. Вот, представим, обрез двери... –
оборачивается к Наташке,
вертит её как манекен,
ставит в нужную позу.
– Ставь, Наташа, ногу сюда! Так.
Задняя нога, правая,
чуть согнута в колене. Вот, так. Молодец!
Где правая рука? На кольце. Вот, так.
Левая где рука? На запястье правой.
Ну-ка, покажи, как ты приготовилась?
Сейчас будет команда пошёл.
Нельзя в это время спать!
Ты вся как пружина!
Изобрази.

2-3
Наташка пытается изобразить пружину
с таким растерянным выражением на лице,
что невольно все в строю
начинают улыбаться. Она сама улыбается
виновато, будто оправдываясь.

– Дальше что! – кричит Васильич, который
терпеть не может расхлябанности. – Ну?
– Ждите команды! – передразнивает Лёха,
так похоже на Васильича, что все смеются.
И у Васильича на лице появляется гримаса,
которую можно было бы принять за улыбку.
Он кричит: – Какой команды?
– Пошёл!
– Правильно! Добрались до истины!

Облязев вдруг замечает на лице
рядом с ним стоящей в строю Алёны
ироническую усмешку:
– Какое простое определение истины!
И Облязев усмехается.
Это в самом деле, не карма, не сансара.
Ни Тибетом, ни Рерихом не пахнет.

– Как подаётся команда пошёл?
Только помолчи!
Пусть другой кто-нибудь скажет.
– Я скажу! – поднимается на цыпочки Егор,
достаёт до плеча Алёне. – Один длинный.
Для выпускающего! А тот голосом скажет.
– Так! – Васильич торжествующе
показывает пальцем в потолок класса,
и строй смотрит
на корявый палец с толстым ногтем.

– Ну, а вы?... – Мы сидим и не шевелимся, –
говорит Анжела мрачно. Васильич
её сверлит, буравит хмурым взглядом,
наконец, сообразив, что не так:
– Как сидите, когда ты уже стоишь?
Мы же дошли до открытого люка
и стоим по команде приготовиться!
– Значит, ждём, когда инструктор
скажет: пошёл.
– А дублирующая команда?..
– ...коленом под зад! – не выдерживает,
весело кричит Лёха, все хохочут.
Васильич краснеет как рак.

Сидорин, выходя в парашютах перед строем:
– Ты там, – говорит, – доиспражняешься!
Сам, смотри, как бы не получил коленом
ещё до того, как в самолёт пустят!
– А что, я, да я...
– Уедешь недопрыгав!
– Успокоились... – говорит Васильич, –
Дублирующая команда – рукой
похлопывание по парашюту.
Вот так! – он поворачивает Наташку
спиной к себе и слегка по парашюту
хлопает заскорузлой ладонью.
– Совсем тихо, просто похлопывание,
никто вас выталкивать не будет.
Для чего это? Из-за шума моторов
можете не расслышать команду голосом.
Дальше?..
– Отталкиваемся правой задней ногой, –
говорит Егор.
– Правой задней? – косится на него Васильич. –
Ну, да... левая впереди, правая сзади.
Покажи! –
Наташка изображает
что-то вроде балетного па.
– Ну да, – ворчит Васильич, – примерно так...
После отделения от самолёта в воздухе
приставите правую ногу к левой.
Ноги вместе, голова чуть опущена,
считайте про себя три секунды,
спокойно и размеренно:
двести двадцать один, двести двадцать два,
двести двадцать три – и кольцо.

– А нас, – встревает Лёха, – учили считать:
пятьсот двадцать один,
пятьсот двадцать два...
– Ты помолчишь или нет? –
подступает к Лёхе яростно Сидорин.
– Да я-то помолчу,
только мы сначала учили одно,
а теперь совсем другое! –
бурчит Лёха себе под нос обиженно.

– Всё равно, – говорит Васильич, –
можете и так считать.
Можете говорить триста двадцать один
или семьсот двадцать один… понимаете?
Главное, чтоб не было: раз-два-три!
Тут и секунды не будет.
Если купол раскроете слишком рано,
можете зацепиться за самолёт.
Отсчитали три секунды – и тогда уж
кольцо от себя, обеими руками.
Покажи Наташа! –
Та изо всей мочи от себя толкает кольцо.
Слышится слабый звук,
будто что-то мягкое лопнуло.

– Да... – с досадой произносит Васильич.
Парашют-то уложен,
и подпись в паспорте поставлена.
– Облязев, ну-ка, помоги Наташе
законтрить замок.
Наташка краснеет. Снимает парашют.
Облязев подходит,
оба склоняются над замком.

Но в эту секунду Васильичу
приходит новая мысль.
– Обождите! Коли всё равно раскрыли...
Одевайся! – Наташка глядит с недоумением.
– Что смотришь? Надевай обратно парашют!
Лишний раз посмотрим работу в воздухе.
Держи, – Васильич даёт Облязеву
камеру с вытяжным куполом,
велит тянуть камеру,
а Наташке идти с ранцем в другую сторону.
– Когда вы отделитесь от самолёта,
камера останется в кабине,
вытяжной купол сразу раскроется
и потянет вверх камеру основного.
А её удерживает замок. Выдернете кольцо,
и раскроется двухконусный замок.
Вы почувствуете провал. Будто кто-то
вас за шиворот держал и отпустил.
Начинаете падать уже свободно...

За спиной Наташки вываливается камера
из раскрытых клапанов
ранца основного купола
и тащится по натёртому деревянному полу,
тянутся, выходя из газырей, стропы,
потом из камеры вылазит и тянется
белая ткань купола, довольно длинная кишка.
– Вот! – кричит Васильич
в упоении, приплясывая. –
когда купол выйдет на две трети,
он наполнится воздухом
и сбросит с себя камеру!
– А куда она денется? – спрашивает Лёха. –
Упадёт?.. – Сидорин с негодованием
на него косится. Сил больше нет
одёргивать Лёху. Васильич, повернувшись
к Балабанову: – Никуда не денется.
Сверху ляжет на купол. Даже можете
посмотреть, когда раскроется, видно
через купол, ведь ткань просвечивает.

Появляются Альбина и Серёжа
в дверях, когда занятие в разгаре.
Васильич смотрит на них молча. И все,
кто в строю, поворачивают головы.
– Одевайтесь, – говорит им Васильич.
Это не значит, что они раздеты.
У Васильича это значит:
надевайте парашюты.
– Пойдем прыгать? – спрашивает Альбина.
– Прыгать завтра.
– А сегодня?
– Поменьше рассуждайте. Вставайте в строй!
Повторим теорию.

Пока Серёжа Альбине помогает
надеть парашюты, она думает
о том, что услышала, когда входили:
ткань просвечивает – и у нее пошёл
поток ассоциаций, потянулась
непонятно откуда цепь видений,
сны наяву, уносящие
иногда её в такую даль,
сама не знает, почему...
Просвечивает ткань платья
у принцессы египетской, и можно
ходить голой – а будто бы одетой
аж до пяток! Озорной, весёлый дух
счастливых людей. Вино, мясо, фрукты.
Эфиоп опахалом отгоняет мух.
Выходит, тогда летали мухи в этих залах
с колоннами, что в небо упираются
тёплое, звёздное,
подкопчённое снизу факелами.

В парашютном классе тоже летают.
Одна муха перед лицом Васильича
выписывает петли.
Тот только машинально рукой отмахивается,
продолжает инструктаж: – В самолёте
у вас кольцо на резинке, для чего?
Для того, чтобы в воздухе не выпало.
Приземлились – его не потеряйте,
снимите с руки, и сразу закрепите
на любом карабине.

Альбина видит египтян в цветных фартуках
и стройных, как сама, девиц, едва прикрывших
наготу прозрачной тканью. Интересно,
египтяне – как ухаживали?
И принцесса – могла ли выбрать сама?
Или только навесят украшений,
а её никто и не спрашивает,
чего она сама хочет. За неё всё решают.
Красивенькая куколка, которая
ни собой не вольна распоряжаться,
ни дарёными украшениями.
Потребуют отчёта, всё ли на месте.
Сама только может говорить, сколько стоит.
Дуры будут умирать от зависти,
как теперь, при виде дорогих вещей.

Всегда солнце в Египте, а здесь дожди
шли и раньше, когда ходили мамонты.
А там уже несколько тысячелетий
была цивилизация.
С парашютами только не прыгали.
Крепко стояли на земле,
как стоят до сих пор их пирамиды.

– Раздевайтесь! – командует Васильич. –
Отработаем сборку парашюта
после приземления.
Наташа, ты отдыхай. Шерефединова!
Пришла последней, будешь первой.

Альбина будто просыпается. Она не знает,
откуда налетают фантазии и куда уходят.
Воспринимает их как радио-, телепередачи.
Можно слушать, смотреть, а можно просто
вполуха, как фон, не обращать внимания.
– Подходи сюда, – говорит Васильич,
и она, оставив парашют у стены,
выходит к нему на середину класса.
– Вот, ты приземлилась. Что будешь делать?
– Сниму подвесную систему,
прицеплю кольцо к любому карабину
и стану заплетать стропы
в бесконечную петлю.

2-4
– Ну, показывай. – Она начинает
ловко заплетать петлю, как будто вяжет.
– Хорошо! – восхищается Васильич.
А она думает, так ли паучиха паутину плетёт,
и думает ли что-нибудь при этом.
Паучиха ест партнёра после совокупления.
А женщина не ест.
Только тянет жизненные соки
много лет, и на том лишь основании,
что когда-то с ним раз совокупилась.
У людей из-за этого трагедии.
Данте и Шекспир. А у пауков?

Васильич ставит Альбину в пример:
образцово собирает в сумку
парашют как бы после приземления.

Эдик скучает. Стоит, дожидаясь своей очереди
с кислым выражением. Ему неуютно, плохо
в непривычной обстановке,
он измучился в спальном помещении,
ворочаясь с боку на бок
на шишковатом матрасе,
не отдохнул. Хочет к маме и бабушке.
Здесь нет даже приличного туалета.
Что-то грубо сколоченное из досок,
кое-как побелённое извёсткой.
Только надписи на стенах отличают
его от других подобных заведений:
имена, даты, названия городов –
кто, откуда, когда прыгал. Для него
само по себе, что он здесь – поступок.
Но не ожидал, что всё затянется.
И поступок бы как-то побыстрее.
Представлял: приедут, прыгнут – и домой.
Не в этот же день, так на следующий.
Ему уже и так не миновать упрёков
в том, что не дорожит спокойствием бабушки.
Будто глядя на себя со стороны,
удивляется, как вообще решился
записаться в клуб и уехать с ночевой.
Не своей будто волей, а какая-то
неизвестная сила притащила.
Ему было б лучше с книжкой на диване.
Парашют – это что-то ему чуждое.
Полувоенное... Зачем вообще сюда
я приехал, думает Эдик.

А Васильич на него корявым пальцем
уже указывает: иди-ка ты сюда!
Покажи теперь ты, как вязать умеешь
бесконечную петлю! – Эдик вяжет,
да неловко. Васильич просит Альбину
помочь парню. Та подходит к Эдику,
равнодушно задевает его бедром,
это его обдаёт жаром.
Он не смеет смотреть на Альбину,
как на предмет совершенно недоступный.
Запрещает себе к ней подходить
с чем бы то ни было.
Она сильно задевает тайные глубины
его души, во тьму которых сам боится
заглянуть. А тут они вдруг рядом –
по приказу Васильича.
Альбина показывает, вяжет петлю,
за ней Эдик, и кровь в висках пульсирует
от её близости, ничего не видит
и не слышит. Она вяжет спокойно,
весело, своё думая, в её мыслях Эдика нет.

– Понял? – говорит Васильич.
– Понял. – Что ещё можно ответить?
Но когда начинает вязать,
у него снова ничего не получается.
– Ты, Шерефединова, плохая учительница, –
шутит Васильич.
– Да, – она спокойно соглашается,
улыбаясь про себя. И непонятно,
почему лицо Васильича расправляется,
перестаёт быть хмурым, приобретает
светлое выражение, и он чему-то
про себя улыбается... И снова
насупливает брови, подгоняет
нерадивых, ленивых парашютистов
ремесло понадёжнее осваивать.

Когда он наконец их отпускает,
прочь бредут, еле переставляя ноги.
Лицо Эдика не нравится Лёхе,
у которого у самого бодрости
поубавилось из-за ожидания
неизвестно, когда будущей погоды.
Пристаёт по своей привычке Лёха:
что не весел, не радуешься жизни?
Жизнь прекрасна, удивительна... и проч.

Эдик морщится, жизнерадостность Лёхи
раздражает его и утомляет,
неестественной кажется, наигранной.
Он не верит в искренность
бодренького взгляда
на такой скучный, неуютный мир.
Говорит, надоело ждать, да ещё
заставляют повторять то, что в клубе
изучили и законспектировали,
и уже зачёты сдали – только прыгай.
Ну, отделяешься от самолёта,
ну, считаешь три секунды,
раскрываешь купол...
Ну, так и нужно отделяться,
и считать и раскрывать. А не валяться
на казарменной койке. Затянуло,
и никто не знает, когда прояснится.

– Прояснится! – выкрикивает Лёха.
И не то, чтобы уверен, а просто
терпеть не может рядом унылых.
Унылый тянет жизненную силу
из других, вынуждает с собой возиться,
уговаривать, поддерживать. А силы
всем нужны. Лёха восклицает:
– Распогодится! – но Эдика это
не подбадривает. Всё ему противно,
раздражает, и тело начинает
чесаться. У мамы и у бабушки
несвобода компенсируется бытом.
Можно мыться, ходить в чистый туалет,
почитать даже, сидя там, что вовсе
немыслимо в дощатом побелённом
строении за парашютным городком.
Эдику само по себе противно
отправлять естественные надобности
на глазах у других, но что же делать,
если в дощатом полу нарублены дыры,
и никаких между ними перегородок.
Ну, конечно же, дома несвобода.
А здесь? Иди туда, иди сюда.
И не спрашивают, хочешь, не хочешь.
Делай то, на что нет и настроения.
Занимайся, занимайся... Надоело.
Он устал, куча новых впечатлений
ему давит на психику, он хочет
просто лечь и поспать. Но в помещении
даже это не очень-то возможно.
Ольденбуржцы орут, врубают магнитофон
на всю катушку, возню устраивают на койках,
пока на них не наорёт Васильич.
Какой тут сон?

А Серёжа Гогенлое скучает.
У него на сердце пасмурно, обрывки
неудовлетворенных желаний бродят
где-то в мутных глубинах подсознания.
Ночь с Альбиной проспал в неудобной позе,
не смея пошевелиться, чтоб не так
не истолковала вредная девчонка.
Она в жизни его подобна бабочке,
что летала и вдруг на руку села.
Стоит сделать малейшее движение –
улетит. Так замри же – и любуйся.
Истолкует не так – и до свиданья!
Только что здесь не так, когда и вправду
он ведь хочет её?.. разумеется!
Что себя-то обманывать? Под утро
начинает сердиться. А Альбина,
безмятежно просыпаясь, улыбается.
И Серёже иногда кажется,
Будто она просто издевается.

Но и в мыслях того нет у Альбины.
Просто следует ритму настроений.
Так она уже сделана, комфортно
себя чувствует лишь в свободном плавании
по течению жизненного потока.
Если что-то заставит задуматься,
дать отчёт, хоть кому-то, хоть себе же,
что сейчас делаешь и с какой целью,
ей становится тошно. Никакого
никому отчёта, почему так или этак
поступаешь, вот когда ей хорошо!
Никому и никаких объяснений!
Отношения – игра, каждый пол в ней –
за себя. Так назначила природа.
Мужской будто преследует,
женский делает вид, что уклоняется,
противится до последней возможности,
пока сила влечения не станет
больше силы сопротивления.
Тогда пробудится страсть.
А она без этого не согласна.
У ней уже без этого было
ради любопытства. Это больно,
стыдно, скучно и даже страшновато.
Страсть нужна, чтоб себя забыть, и не было
ни стыда, ни страха. Самозабвение!
Она это хочет испытать! А пока
игра её веселит, забавляет.
Она сама не знает, кто же она
для Серёжи. И чем уже с ним связана,
если спит с ним в одном автомобиле?

Алёна читает. Подходит Лёха.
спрашивает без лишних церемоний:
– Что читаем? – \"Диагностику кармы\", –
отвечает Алёна, устремляя
на него взгляд похожих на маслины
чёрных глаз. – Это не для среднего ума, –
замечает Лёха. – Не для среднего, –
соглашается Алёна. Балабанов
продолжает: – Я ничего здесь не пойму.
– И не страшно, никто с тебя не спросит, –
говорит невозмутимо Алёна.
И совсем не насмехается.
Хоть бы спорила! Но нет...
Всё от неё отскакивает. Никакого контакта.
Только ждёт, чтоб оставили в покое.

2-5
Анжела возмущена тем, что Лёха
стоит возле Алёны, говорит с ней,
а ещё больше тем, что та с ним будто
разговаривать не хочет, умную
из себя изображает, старуха!
Анжела подходит к Лёхе вплотную:
– Лёша, не проводишь меня до посёлка? –
Упирается тугими грудями
в его грудь, в глаза снизу заглядывает.
Как же может Лёша отказать?
Говорит:
– Пошли, – и, отходя, оглядывается
на Алёну с тоской. Подсуетился
тут Егор: – Я с вами! – Анжела морщится.
Но как скажешь: я хочу вдвоём с Лёшей?
Вместо этого говорит ворчливо:
– А гитару-то мог бы и оставить,
зачем тебе гитара в магазине?

Вот идут они трое вдоль дороги,
на холмы поднимаются, спускаются,
проходят огромный мост через мелкий,
неширокий ручеек. Мост рассчитан
не на этот поток, еле заметный –
на великие весенние паводки,
которые здесь редко, но бывают.
Переваливают через высокий холм,
на вершине вдруг Лёха восклицает:
– Глядите! – Анжела с Егором вертят
головами, и с недоумением
поворачиваются к Лёхе.
– Да вы в самом деле, что ли, не видите? –
Лёха даже останавливается,
и все останавливаются.
– Что мы должны видеть? –
сурово насупливает брови Анжела.
А Егор кричит: – Понял! –
улыбается бесцветной улыбкой.
– Что?
– Небо! – с восторгом восклицает Лёха.

Нет уже беспросветной пелены
от горизонта до горизонта.
Огромные тучи стремительно проплывают,
среди них просветы, сквозь которые
голубеет мировое пространство
и видны ослепительные горы
облаков с золотистыми вершинами.

Пятна солнца проходят по просторам.
Вот далёкое стадо осветилось.
– Ура! – кричит Лёха, подпрыгивает,
машет руками. Анжела на него
смотрит осуждающе. Ей кажется
неприличной такая несдержанность,
а тем более, для парня, который
ей понравился. – Что ты раскричался!
Прыгаешь как горный козёл.
– Почему если горный, обязательно
козел? Ведь бывает горный орёл.
– Конечно, – соглашается Анжела. – и осёл.
Среди гор высоких всякой живности
достаточно – Ох, ведь ты и скучный
человек, Анжелка... – У тебя зато
изо всех так и хлещет дыр веселье.

А Егор, на них глядя, развлекается.
Вот видны уже сделались детали
нескольких домов, на которые
они держат направление, многоэтажных,
стандартных, точно таких, из которых
построены большие города,
только здесь их всего несколько
посередине обширной равнины.
Ещё долго идут Анжела, Лёха,
Егор к этим домам, и всё кажется,
дома стоят, не приближаясь.
Но рано или поздно всё кончается.

Они входят в посёлок, к магазину
подходят. В это время из него
появляются два пьяных мужика
средних лет. Один гнусавит:
– О! Иди сюда, моя дорогая! –
и к Анжеле тянет руки.
– Отвали, я не твоя дорогая, – говорит Анжела,
– убери, сказала, лапы.

Тот пытается взять её в охапку.
Вперёд выходит Лёха,
хочет заступиться, но не успевает.

Анжела бьёт в пах,
мужик скрючивается,
она его берёт за уши и в нос коленом.
Мужик валится на сырую землю,
кровь из носу... Товарищ вполовину
протрезвел и стоит, тупо выкатив
водянистые глаза. – Вызывай скорую, –
говорит Анжела. – А то этот козёл
ещё сдохнет. – И заходит в магазин.
– Ты оглох? – говорит Лёха,
проходя мимо мужика. Тот стоит, моргает.
Кряхтит, пытаясь поднять пострадавшего.

Анжела называет продавщице,
что ей нужно. Егор на неё смотрит
сияющими от восхищения глазами.
В то время как продавщица вешает печенье,
Анжела бормочет: – Козлы... –
Продавщица, сосредоточенно
глядя на стрелку весов, спрашивает:
– ещё что-то? – Нет. – А мне показалось,
будто вы сказали что-то?
– Это я так, про себя. –

Лёха покупает хлеб
и палку полукопчёной колбасы.
Егору хочется конфет, ирис \"Школьный\",
квадратиками, в мелкую полоску,
без обёрток, как ел когда-то в детстве.
Нет такого. Глаза разбегаются
от всякой иностранной белиберды.
Одна штучка, замотанная в фантики,
стоит столько, сколько прежде стоило
полкило незатейливых ирисок.
Берёт плавленый сырок и бутылку
газировки, и они идут назад.

Подхватив пострадавшего под мышки,
мужик его оттаскивает медленно
от магазина, волочатся пятки
по земле, и на землю кровь капает.
– Убила мужика, – говорит Лёха.
– Будут знать, скоты, – говорит Анжела, –
как вести себя с женщинами.
Женщина – существо нежное.
Ищи, скотина, подход,
и жди, пока на тебя, скота,
не обратят внимания.
И нечего лапы тянуть!
– Нежное! – смеётся Лёха. –
От таких-то от нежностей копыта
и откинуть недолго...
– Допросишься.
– Я уж понял, с тобой какие шутки!
– Ну, спасибо! Допёр хоть до этого. –

На Анжелу Егор влюблённо косится.
– Я уж сам хотел его успокоить, –
говорит Лёха. – Я не ожидал,
что у тебя такая реакция...
– Да и он, – Егор смеётся, – не ожидал.
– Я сама не ожидала, –
Анжела говорит. – Машинально... Извините,
не дала заступиться. Не всегда же
кто-то рядом... Приходится... Привыкла... –

Наташка и Облязев, оставшиеся
после всех одни в парашютном классе,
укладывают распущенный парашют.
Сам Васильич проверяет этапы.
Облязев невольно любуется,
как Наташка аккуратно и ловко
укладывает складки купола.
У девчонок это лучше получается.
Может, потому, что купол – это ткань,
хотя и огромная,
а они к обращению с тканями привычны?

Когда натянули камеру,
края складок образуют ровный обрез.
Васильича это приводит в восхищение:
– Молодец, Наташа!
На лице нет той деланной суровости,
с какой он обращается ко многим.
– Ну-ка, сядь на камеру, а ты, Облязев,
бери стропы. Разведи вправо-влево!
Вверх-вниз! Контрольную! Делайте дальше.

Наташка и Облязев берут пучки строп,
заталкивают в резиновые соты,
зачековывают фартук в нижней части камеры,
потом в камеру запихивают купол.
Облязев затягивает шнур,
предлагает Наташке: – Прыгай! –
Это самое весёлое в укладке –
придавать форму камере с куполом.
Обычно при этом придавливают
камеру коленями, плюхаются
на неё с размаху задом, кулаками
по ней лупят, иной раз со смехом, с визгом,
если много собирается юных.
Но Наташку это не веселит.
Она отворачивает печальное лицо.

...тут и вспомнила про Мусика... Решила:
буду спать с ним и всё, что хочет, сделаю,
только этим идиотам не сойдёт с рук
их идиотская выходка просто так.
Мусик с крепкими ребятами и с ней
пришёл в подъезд и спросил Наташку: кто?
Она кивнула на Беру и на Воню.
У них лица не как у развесёлых придурков
были теперь, побелели, позеленели,
они говорят: – А чё?..
– А ничё. Сейчас узнаете.
Их привели в подвал с тусклой лампочкой.
Мусик говорит: – Что, любите трусы снимать?
Покажите. А мы посмотрим.
Те стали расстёгивать штаны.
– А что не весело?
Почему теперь-то не смеётесь?..

Облязев сам быстро придаёт
Форму камере с куполом,
и укладочными вилками с крючком
начинают толкать пучки строп в газыри.
Вдруг Наташка откладывает вилку,
неподвижно садится, глядит куда-то
в дальний угол парашютного класса,
и в огромных глазах сверкают слёзы.
Облязев энергично заталкивает
пучки строп и не сразу замечает
происшедшую в Наташке перемену.
Спрашивает: – Что с тобой?
Она: – Отстань!

Через секунду более мягким тоном:
– Не обращай внимания, сейчас пройдёт. –
Облязев начинает снова толкать
пучки строп в газыри, но на душе теперь
у него уже не так безмятежно,
как было ещё несколько секунд назад.

2-6
Наташка изо всей Мельнирской команды,
занимавшейся несколько месяцев
в парашютном клубе у Сидорина,
представлялась ему серенькой мышкой.
Она моложе Лёхи, а и Лёха
для него из поколения детей.
Он смотрел на неё, не замечая,
а теперь заметил с удивлением.
– Помогай, – говорит, – подержи вот здесь, –
сам стягивает двухконусный замок,
завязывает контровку.
Васильичу докладывает: укладка закончена.
– Ну, давай, посмотрим... – Васильич вертит
уложенный парашют и так и сяк,
замечает вдруг, что шланг вытяжного кольца
оказался под силовой лентой.
– Н-да... – бормочет Васильич,
– это, конечно, не существенно...
Но! – поднимает палец, – не положено...
– Выходит, распускать?
– Раскрывай замок и снова стягивай.

– А прибором можно?.. – Можешь прибором. –
Облязеву хочется посмотреть,
как работает прибор.
Вытаскивает гибкую шпильку.
Прибор жужжит. Щелчок, будто
сработала мышеловка!
От контровки остались только клочья.
– Давай, ленту под шланг и снова стягивай.
Наташа, помогай!

Для Васильича Наташка
даже правнучка, не внучка. То, что ей
кажется неразрешимой проблемой,
для него – непорядок в её кукольном домике.
Говорит: – Ну-ка, просыпайся! –
Она втягивает голову в плечи
и с обиженным видом, отвернувшись,
держит там, где просил Облязев.
А того интересует практический вопрос.
Говорит: – Я так понимаю, вытягивать кольцо
не обязательно?..

Васильич на него внимательно смотрит,
прикидывает, сказать не сказать?
То, что не по программе перворазников.
А не будет ли непедагогично?
Решил: не пацан.
С глазу на глаз что не сказать?
– Правильно понимаешь.
Я сам всегда так делаю.
Выхожу и лечу, пока не раскроется.
Так и мы, про себя решил Облязев.

Парашют уложен, паспорт оформлен.
Облязев с Наташкой
выходят из парашютного класса.
– Тебя не проводить?
– Нет, – говорит она резко, вздрагивает,
будто он предложил что-то обидное.
Поворачивает к своему бараку.
Облязев к своему. Идёт в свой угол,
видит Эдика, который на койке
лежит с руками за головой, с глазами,
устремлёнными в потолок, и в глазах
такая тоска, какую он видел
только в книжке на картинке \"Печорин
накануне дуэли\". Весь вид Эдика
выражает собой единственный вопрос:
как меня сюда попасть угораздило?

Наташка приходит в свою комнату.
Там уже и Анжела, и Алёна.
Алёна медитирует на кровати,
сидит, завязав ноги таким узлом,
что Анжела, придя из магазина,
молча встала и вывернула голову,
рискуя вывихнуть шею, а потом,
демонстративно вздохнув, с таким видом
отошла, какой на себя напускают,
когда встречаются с чем-то непонятным,
но при этом про себя хотят сказать:
а и мы не лыком шиты, тоже знаем
себе цену! Тут Наташка и приходит.
Бросается на кровать лицом в подушку.

...почему теперь-то не смеётесь? –
Они стояли в подвале без трусов,
и у Наташки, которая жаждала мести,
ничего теперь не вызывали,
кроме жалости и презрения.
Ей их теперешнего унижения хватило бы.
Но всё лишь начиналось.
Мордовороты Мусика ещё только
предвкушали развлечение. Потом
то, что было, её повергло в ужас.
Не могла вспоминать без содрогания.
Если когда-то вдруг всплывали эти картины
в памяти, даже в самые весёлые минуты,
она мрачнела, ей становилось тошно,
и никто не мог понять, что с ней такое...

Анжела роется в сумках,
разбирая имущество. Слышит,
будто Наташка плачет.
Алёна, сосредоточенная на чакрах,
силящаяся душой устремиться ввысь,
чувствует, что пока прочно сидит на кровати.
И тоже слышит плач,
не может сосредоточиться.
– Что с тобой? – говорит Анжела. – Отвали...
– Что случилось? – беспокоится Алёна.
Наташка начинает трястись в рыданиях.
– Девочки, ну, так же нельзя, ты хотя бы, –
говорит Алёна, – объясни, что с тобой.
– Ничего, – отвечает ей Наташка,
хотя чувствует, что-то происходит.
Но что именно, не им, себе даже
объяснить не может. Если бы могла,
то, наверное, так бы не давило.
– Я умру, – говорит, – а вы останетесь.

Они обе, присев на край кровати,
за Наташку теперь переживают,
такие разные, чуждые друг другу.
В это время стучится Вероника,
входит: – Девочки, пойдёмте пить кофе. –
Обе сидят и смотрят на Веронику,
каждая по-своему. Та замечает,
что Наташка лежит лицом в подушку.
– Что случилось? – спрашивает с тревогой
Вероника. Они лишь пожимают плечами.
Наташка приподнимает голову,
говорит: – Идите, пейте кофе...
– А и в самом деле! – Анжела встаёт.
А Алёна: – С чего такие мысли?
Наташка: – Это не мысли.
Я так чувствую, знаю, что так будет...
– Выбрось из головы, – говорит Алёна.
– И ты выбрось, – говорит Наташка. –
Иди, пей кофе.

Алёна идет за Анжелой к Веронике.
Кипятильничек у той не из двух лезвий –
настоящий, маленький, блестящий,
хоть не так быстро, но всё же
кипятит банку воды.
– Что с ней? – говорит Вероника,
доставая упаковку дорогого кофе.
– Сами не знаем.

Анжела (брюзгливо)
Есть такие, которым непременно
притянуть на себя внимание надо
чем угодно: талантами, скандалом,
жалобами, требовательностью
или свадьбой, но чтоб в Иерусалиме –
лишь бы все на тебя глядели, лишь бы
все с тобой возились как с писаной торбой.
А наедине с собой пусто, тошно.
Нестерпимо ощущение пустоты,
своего ничтожества. И что толку,
если все тебя знают? Но при этом
без чужого внимания ты – никто.
Вероника
А может быть, у неё вправду что-то?..
Алёна
Что-то есть у нас у всех. Никого ведь
без чего-то нет.
Анжела
Теперь со мной возитесь,
Кто ж из нас без проблем? Такие вряд ли
вообще бывают.
Алёна
А в самом деле...
Только мы про одних совсем не знаем.
Сами со всем справляются молча.
А у других все оказываются втянутыми
в решение их проблем.
И не просят помощи, а требуют.
Все должны стали им: друзья, родные,
производство, государство, даже Бог.
Ведь о чём их молитвы? – Только: дай!
Дай да дай!.. Никогда не скажут: Господи!
На, возьми. От меня, от моей души.
А с какой стати за них должны решать?
Всем свобода воли от рождения
одинаково дана – вот и пользуйся!
Но когда кто-то за тебя всё делает,
это ж легче – сиди и возмущённо
требуй.
Вероника
Значит, по-твоему, помогать плохо?
Алёна
Вообще, нет.
Но когда за тебя решают то,
что ты сама за себя должна решать,
что же в этом хорошего?
Вероника
Я привыкла, что за меня всегда
муж решает. Вот кофе, сахар. Печенье.
Алёна
Где твой мальчик?
Вероника
В ангаре. Познакомился со сторожем,
тот ему показывает самолёты.
Анжела
Все поломанные и разобранные,
Как и планеры...
Алёна
Ты откуда знаешь?
Анжела
В том году была.
Алёна (изумленно)
Так ты уже прыгала?
Анжела
Нет. Но сторожа видела, пьяницу,
в нашем бараке во второй комнате.
На прыжках второй раз... Но я не прыгала.
В том году был тоже дождь, не дождались.

2-7
Алёна
Что ты хочешь сказать этим своим тоже?
Что и мы не прыгнем? Вот уж не думала,
что всё это так сложно. Мы учили,
как устроен парашют, как работает,
без учёта погоды...
Анжела
А на практике
сиди и дожидайся.
Алёна (задумчиво)
И так во всём,
какие-то обстоятельства,
от тебя не зависящие... Жди своего часа...
Анжела
Только вот про обстоятельства не надо.
Слабый валит всегда на обстоятельства.
А сильный, вопреки всему, делает.
Алёна (с иронической усмешкой)
Слабый ждёт, когда будут прыжки, а сильный
не ждёт – выходит под дождь и прыгает!
Сам, один, без самолёта и лётчиков.
Жизнерадостно подскакивает в луже!
Анжела (хмурясь)
Я ж имею в виду не этот случай.
Алёна
И я не этот.
Вероника на них смотрит,
на ту, на другую, недоумевает.

Спит Облязев до вечера. Приходит
Сидорин, видит, он уже проснулся:
– Не хочешь прокатиться за вениками?
– Можно, – пожимает плечами Облязев,
поднимается со скрипучей койки.
– Погода замечательная, – говорит Сидорин. – Продержалась бы до завтра... –

Выходят на крыльцо.
Облязев поражён переменой:
на небе ни облачка, ни ветерка,
на деревьях ни один лист не шелохнётся.
Мягкий ранний вечер, земля умыта дождём.
Никакой дымки:
тени чёткие, резкие, контрастные.
Подходят к машине, видят Наташку,
рвёт цветы на краю лётного поля.
– Наташа, – приглашает Сидорин, –
хочешь прокатиться?
Он такого же роста, как Наташка,
только она будто бледный стебелёк,
а Сидорин – накачанный квадрат:
что в длину, что в ширину,
с мясистым простонародным лицом.
– Куда едете?
– За вениками.

Наташка впервые за весь день улыбается,
Садится в машину.
Сидорин выезжает за ворота
и гонит машину по не просохшей бетонке.
Когда взъезжают на вершину холма,
во все стороны открывается
великолепный вид.
Низкое солнце, чёткие светотени
на промытых дождями лесах и лугах.
И воздух на редкость прозрачный,
сквозь него видно удивительно далеко.
Облязев чувствует
близость воплощения мечты.
Чувство это сложное, тревожное,
в нём радость, беспокойство, сомнение,
как себя поведет там.
От этого для него зависит дальнейшая жизнь,
кем он будет в своих глазах?
Неважно, что другие подумают.
Важно – сам что будет о себе думать?
Если не одолеть страх перед новым,
тем, чего не испытал,
неожиданный поворот не откроет перспектив.
И останется повторение пройденного
в плоскости земного диска,
не появится в жизни вертикали,
перпендикуляра к обыденности.
И тогда, он чувствует, станет понимать тех,
которые уходят добровольно.

– Идеальная погодка! – замечает Сидорин,
оборачиваясь к Наташке. – Я уж Вове говорил,
продержалась бы до завтра, отпрыгаем!
– А почему не сегодня, – говорит Наташка, –
если идеальная? – Да все уже ушли!
– Кто ушли? – Как: кто! Летчики, инструкторы.
– Куда? – Домой. – А без них нельзя?

Облязев улыбается,
Сидорин насмешливо косится на Наташку.
– А с чего ты собираешься прыгать?
С самолёта? А как он полетит,
если летчик дома? И должен быть инструктор,
и с земли кто-то всем руководить.
Это же система, а не только наше желание.
– Я думала, они всегда тут...
– Конечно, – усмехается Сидорин, –
есть одна у лётчика мечта – высота, высота...
– Разве нет? – Они такие же люди,
как и ты, и я. У них рабочий день,
и семья, и, может, даже огород.
Это мы для своего удовольствия...
-- Нас мало избранных,
счастливцев праздных... –
цитирует Облязев.
– Это кто сказал?..
– Пушкин. – Хорошо сказал...

Сворачивают на лесную дорогу,
проезжают большую лужу,
останавливаются на холме
с камнями и берёзами.
– Вот, здесь можно и веников нарезать...
– Для кого? – интересуется Наташка.
– Для меня, не поймите меня правильно,
будто я вас эксплуатирую.
– У вас есть баня?
– Зачем? Люблю и в общую
со своим ходить, – говорит Сидорин.

Наташка веники не режет,
гуляет на лугу. Через некоторое время
подходит к Облязеву, смотрит на него
круглыми глазами, протягивает
ему несколько ягодок на ладони.
У меня могла бы быть такая дочь,
ни с того, ни с сего
приходит в голову Облязеву.
Он говорит спасибо, ест ягоды.
Наташка отвернулась,
чтобы скрыть навернувшиеся слёзы.
Уходит рвать цветы. Он в задумчивости
режет дальше березовые ветки.

Когда возвращаются на аэродром,
у ворот автобус из Ольденбурга,
из него выходит целая толпа
с сумками и рюкзаками. Сидорин
обгоняет идущих по гравию.
Облязев замечает того Кошкина,
с которым они утром познакомились.

Наташка и Облязев по дорожке идут,
Наташка уткнулась носом в букет,
нюхает цветы, говорит: – Не хочется
в такой вечер идти в комнату... – И мне.
– Пригласи куда-нибудь! – в цветы Наташка
смотрит, а сквозь интонацию слышится:
что же вы такие непонятливые,
неуклюжие? Утекает время,
а вы тянете, всё чего-то ждете...
– Может быть, поглядим на самолёты?..
– Поглядим. Никогда я их не видела,
чтоб не в небе. – И даже пассажирские?..
– Даже их. – Шутишь! Быть не может! –
– Не шучу.

Он много летал. Думал, что другие так же.
А таких, кто ни разу не летал – не бывает.
И всплывает вдруг по ассоциации
слово супергетеродин из глубины памяти.
Связано с самолётами... Только как?..
Очень просто. Вспоминает,
как тридцать лет назад летал впервые
с родителями в Москву из Ольденбурга.
Это к Мельниру ближайший аэропорт.
С ними школьный приятель Дюпа с матерью.

Вот тогда-то он впервые увидел
самолёты вблизи. – И моим первым
открытием было то, что самолёт
не серебристый, а какой-то бурый,
зеленовато-болотного цвета.
«ИЛ-14м». Винтовой.
Я подумал, может, только в небе
издали кажется серебристым?
На таком от Ольденбурга до Москвы
летали с тремя посадками,
каждый перелёт часа по три,
да во время посадок гуляли по часу,
пока самолёт заправят бензином.
Теперь этот путь любой лайнер
проделывает за два часа одним махом.
Но теперь не интересно...
– Почему?
– А тогда летали так низко,
что я белые фарфоровые чашечки
разглядывал на телеграфных столбах.
Повезло, сидел у иллюминатора...
– И тебя за уши не оторвать.
– Разумеется! Неужели, тебя бы
можно было оторвать, когда впервые?..

– Да, того, что впервые, ожидаем
всегда с любопытством. А получается?
– Что?
– Разочарование.
– Не всегда.
– А почти. У тебя, кстати, сколько прыжков?
– Нисколько! Я же говорил.
– Я не слышала, думала...
– Все так думали. Но нет...
Я впервые буду прыгать, как и ты.

– Значит, тогда в полёте не разочаровался? –
Наташка смотрит на него с любопытством.
– У меня был полный восторг.
Хотя, впрочем... Может, ты и права...
В отношении разочарования.
Не у меня, так у приятеля... –

До полёта тот бредил авиацией,
заявлял, что работать будет лётчиком.
Читал про лётчиков, крутил пластинку,
подпевал фальшиво: если б ты знала,
как тоскуют руки по штурвалу.

Когда в воздух поднялись, Облязев
не мог понять, что с Дюпой происходит.
Тот побледнел, позеленел
и не выпускал из рук пакета
из плотной зелёной бумаги,
какой тогда всем давали, зная,
что наверняка кому-то станет тошно.
Такова уж была специфика
гражданской авиации в то время.
Поначалу казалось, будто Дюпа,
как они на уроках, дурачится,
получив смешной пакет от стюардессы.
Облязев даже подмигнул с улыбкой,
дескать, ну! давай, давай!
Но тот не в шутку
в пакет изверг содержимое желудка.
Нет, его рвало всерьёз, особенно,
когда самолёт проваливался
в воздушные ямы. И не мог же в шутку,
произвольно сделать лицо зелёным?
И зачем? Если б мог. Вот так встреча
с авиацией у того, кто о ней бредил
столько времени!

2-8
Облязев не мечтал
быть лётчиком, но для него полёт
был тогда полный восторг.
Ему нравились болтанка и ямы.
Он тем более недоумевал,
что кому-то от них может стать плохо.
Разве стареньким и больным старушкам...
Невосприимчивость к качке, видно,
была наследственной.
Болтанка не действовала
также на его родителей.
Отец рассказывал, как во время войны часть,
в которой он служил, переправляли
морем, и он нарочно выходил на бак,
чтоб его укачало, чтоб прочувствовать море,
и волнение было приличным,
баллов пять, и ребята на палубе
лежали в лёжку, их рвало, а ему хоть бы что.
Даже обидно, говорил он,
морем шёл и моря не прочувствовал.
Мать летала впервые, и в полёте
говорила, будто ей страшновато.
Но физически она не понимала,
что такого неприятного в болтанке.
Это не от привычки – от природы.
Бывает, настоящие морские волки,
командиры кораблей, когда выходят в море,
всё равно страдают сутки, а то и двое
от морской болезни.
Едят калёные сухари с крепким чаем.

А у Дюпы
самая высокая мечта высота, высота
рассеялась навсегда.
После полёта в Москву
он ни разу не заикнулся,
что хочет стать лётчиком.
Стал шофёром. Потом... Но это, впрочем,
к их прыжкам не относится.

– Для него был полёт куда важнее,
чем, к примеру, для меня.
– А что с ним стало?
– В школе мы ещё с ним дружили,
пока он не заинтересовался радиотехникой
и не предпочёл общение с радиолюбителем.

Вот тогда-то впервые прозвучало
слово: супергетеродин...
Так связаны ассоциациями
школьный приятель, самолёт,
полёт в Москву впервые в жизни
и радио, ставшее причиной размолвки.

– В то время не было таких, как теперь,
приёмников, магнитофонов, а про плееры
никто и не слыхивал.
Наши родные партия и правительство
следовали принципам
геббельсовской пропаганды:
пусть разных приёмников будет много
по цене, и по виду, и по цвету,
но чтобы ни единый не мог принимать
того, что не велено. – Геббельсовской?..
– Он был враг, но при этом гениальный
манипулятор общественным сознанием.
Его принципы пригодны для любого
социализма, а не только национал-.
И не думай, что ими не воспользуются
там, где надо манипулировать массами,
разумеется, без ссылок на источник.
Да ещё на словах ему проклятия
посылая, на деле ж ему следуя.

– Я привыкла думать, что гениальность –
Это что-то хорошее...
– А это не обязательно. Что такое гений?
Обывательское сознание
представляет себе шкалу:
способный – талантливый – гениальный.
Но гений – это дух, которым одержим человек,
это не степень способности индивида,
а энергоинформационная сила извне.
Дух может быть дьявольским, сатанинским.
Демон, как раньше говорили.
Овладеет демон человеком,
и человек для него – только пешка.
Дух им вертит, как хочет, а все: ах!
Великий гений!
А добрый или злой – различать разучились.

Не могло нас устроить то, что в мире
есть такое, чего мы не слышали.
Хотели слушать голос Америки, Свободу
и любые голоса, чтобы лучше
ориентироваться в мировом пространстве.
Я, к примеру, любил слушать говорит Пекин.
Вот у них были приколы
с их любимым председателем Мао!
Прозревали слепые, у безногих
едва им портрет председателя
приносили в больницу и читали
цитаты из его сочинений –
ноги вырастали.
Знаменитая спортсменка, конспектировала
статью \"Как Юй-гун передвинул горы\" –
и побеждала. И уверяла, что только поэтому.
И всё на таком полном серьёзе,
что мы хохотали до слёз, согнувшись.
А приёмники принимали лишь кое-что
сквозь помехи,
вот и возникло увлечение радиотехникой.
Схемы друг у друга срисовывали, паяли.

Тогда появились новые танцы:
твист, шейк... Битлы только начинались.
Представляешь? Битлов ещё не было!
Музыку писали с плохих приёмников
на большие неуклюжие магнитофоны.
Что за тяжесть, тебе и не представить.
А качество звука – скрип со свистом,
волнообразное нарастание
и снижение громкости...
Ты бы стала плеваться, но под это
мы тогда танцевали! – Ну, а что же
твой приятель? – Я его стал ревновать,
когда он увлёкся радиотехникой,
стал с другим общаться парнем. Казалось бы,
если дружба, то нам какая разница,
хоть бы третий с нами дружит? Так нет ведь!
Будто это не дружба, а какая-то
любовная связь.
Если с ним, не со мной – уже измена.
– У девчонок бывает точно так же.
Вот дружила со мной и начинает
ещё с кем-то – и слёзы, ревность, письма,
объяснения... Я всегда страдала
ужасно в таких случаях... Как глупо! –

Они бредут вдоль края лётного поля
куда глаза глядят, позабыв вовсе
про самолёты. Их одолевают
комары, которых днём не так много.
Сильно громко стрекочут насекомые.
Распелись какие-то птицы, которых
днём не слышно. На сумеречном небе
проступают самые яркие звёзды.

Наташка
Да, теперь это смешно... какая чушь!
Если это не любовь...
Облязев
В том и дело,
что любовь.
Наташка
Так девчонки ведь с девчонками!
Облязев
Ну и что? И пацаны с пацанами.
Наташка
Так это извращение!
Облязев
Нисколько.
Наташка
Но любовь предполагает...
Облязев
Ты хочешь сказать, физическую близость?
Наташка
Ну, да...
Облязев
Нет её, но нет и извращения.
Нормальный этап развития.
Я и сам недоумевал, однако,
почитав доктора Фрейда, понял:
то, что в это время, в пубертатном возрасте,
называют дружбой, на самом деле
гомосексуальная влюблённость.
И, как следствие: ревность, слёзы, письма,
объяснения, гамма переживаний,
душевный опыт, который пригодится позже,
когда влюблённость станет нормальной,
гетеросексуальной. Это как раз именно
настоящая любовная связь!
Наташка (усмехается)
Никогда не думала...

На востоке уже звезды не видно,
яркой, только что была... Они подходят
к беседке на краю лётного поля.
Там кто-то сидит. – Я вас приветствую, –
говорит из глубокой тени Кошкин.
Огонёк сигареты его светится.
– Привет. – Не желаете сигарету?
– Если есть, не откажусь.
– И мне, – Наташка просит.
Кошкин протягивает пачку, но замечает:
– Вам бы не желательно.
– Почему? – Нарожаете уродов.
– Я рожать не собираюсь. – А кто же?
– А кто хочет. – Так нельзя.
– А вас-то что так волнует?
– Нация. Какое место
будем занимать на планете.
– Ну, а мне какое дело до планеты?
О себе бы подумать.
– Надо шире.
– Вот и думайте с женой, если хотите.
– У меня нет жены...
– Тогда чего же беспокоитесь?
– Я же с философской точки зрения...
– А мне под философию
подставлять своё тело? Ну, допустим,
соглашусь. А что с этого буду иметь?
– Надо жить не только для себя.
– Да живите! Для себя, не для себя...
для дяди Вани, тёти Сони.
Вообще, как вам нравится!
– Если я был бы женщиной...
– То что же?
– Я б рожал.
Тут насмешливо Облязев говорит:
– А куда б ты, на хер, делся?

Наташка
Если вашей земле так это надо,
пусть придумает что-нибудь такое,
чтоб и мне стало интересно.
Кошкин
А в природе? Животные?
Наташка
Так я ведь не животное.
Облязев
Вон она тебя как!
Кошкин
Да чего там... Вы – два сапога пара!

2-9
Не поймёшь его, то ли он серьёзно
говорит, то ли сам иронизирует
над своими же словами.
– Раз включил радио, и одна тётенька
стала доказывать, что рожать – право,
а не обязанность женщины.
И с таким пафосом, с каким во времена
социализма и коммунизма
тётки в красных галстучках,
локотками к трибунам протолкавшись,
самозабвенно несли чушь.

Облязев
А тебе-то что не понравилось?
У неё воспитание такое:
если что-то не обязанность,
значит – право. Третьего не дано.

Кошкин
Пока жизни через край, будет с вызовом
талдычить о правах, карьеру делать.
И какую! В журналах с голым задом
во всех позах фигурировать и выкатывать
титьки на всеобщий обзор...
Извините меня, барышня, за грубость.
И оказывать интимные услуги
спонсорам. Иначе не пробьёшься
по этой специальности.

В сорок лет наконец-то выйдет замуж
за какого-нибудь потасканного артиста.
Вдруг выяснится, зачать уже не может.
Она в панике, готова миллионы,
заработанные этакой карьерой,
отдать, чтобы только ей вернули –
право? обязанность? –
Способность рожать!
И на то лишь уходят кучи денег,
что когда-то, с любовью, в своё время
можно было сделать даром.

А теперь – рассудочно, надсадно.
Привлекая достижения медицины.
А какая будет мамаша!
На эстраде скачут,
могут в пятьдесят из себя корчить девочек,
но здесь-то ведь не корчить – рожать!
Косметолог морщины не исправит.

А ребёнку каково будет?
Ведь это не естественно. Не семнадцать,
сорок лет, когда нормальные тётки
уже бабушки. Каково ребёнку
с этакой закомплексованной мамашей?
С экрана привыкла заявлять,
будто она без комплексов,
а на самом деле у ней нет
только моральных тормозов.
Не принимай одно за другое!
Устоев у ней нет, а не комплексов.

О себе лишь она привыкла думать.
Доказала всему миру: смогла родить.
Очередной информационный повод
поговорить о её персоне.
А задницу мыть ребёнку – уже лишнее.

Ветер веет. Они выглядывают
из беседки и видят, что всё небо
не сапфирное, а тёмно-серое,
и не видно звёзд. По жестяной крыше
мелкий дождичек тихо барабанит.
– Вы меня, барышня извините, –
говорит Кошкин, –
не придавайте значения болтовне.
Наташка отвечает:
– Мне всё равно.
Держит Облязева в темноте за рукав
и добавляет с насмешкой:
– А поболтать некоторые горазды...
– Спасибо за комплимент.
– Да не за что!

– Я тебя провожу, – говорит Облязев.
– Проводи.
Пришли. Девчонки ещё не спят.
Анжела сидит на койке, вытянув ноги, вяжет.
Алёна с Вероникой разговаривают.
При появлении Наташки замолкают.
Облязев всем желает спокойной ночи, уходит.
Алёна с Вероникой продолжают.

Алёна
Сильное животное, которое
пользуется своей силой. Не нужны
ему ни твои чувства, ни интеллект –
лишь влагалище. Получив своё, тут же
про тебя забывает, отвернувшись.
Чувствуешь себя резиновой куклой.
Но претензии!.. Ты вся, без остатка,
должна принадлежать ему одному!
И сама ни своей душой, ни телом
не вольна без него распорядиться...
Да и ладно б ещё, на самом деле,
хоть бы сильное... – слабое туда же!

Вероника
Я привыкла, за меня всё решали.
Раньше родители, а теперь муж...
Когда замуж звал,
говорил, что всем обеспечит.
Так и было, и я была довольна.
И была бы, наверное, и дальше,
если б только не этот случай...
Анжела
Вот беда: переспал с твоей подругой!
Разве перестал обеспечивать?
Вероника
Это так тяжело...
Анжела
Ну, да, ещё бы!
А взяла бы да сама переспала –
и в расчёте.

Алёна
У вас была любовь?
Вероника
Никакой! За кого хотела в юности,
мне не дали родители... А впрочем,
с моей стороны – никакой.
А с его, говорит, была... И до сих пор...
Всё разбили! Всю жизнь за меня решают.
Алёна
Так чего же ты хочешь?
Вероника
Сама не знаю...
Если бы не этот случай...
Алёна
То ты жила бы словно куколка
в кукольном домике?
И тебя бы устраивало?
Вероника
Может быть...

Алёна внешне спокойна, но внутри
вся кипит от возмущения. Сама
всю жизнь бунтует, уйдя в шестнадцать лет
из родительского дома, утверждает
свою свободу и независимость.
Дико видеть существо, не способное
в тридцать лет на самостоятельный шаг.
– Ах... – говорит Вероника. – что же делать...
– Думай, чего хочешь на самом деле.
Или я теперь должна за тебя решать?
– Ах, не знаю... Я и жить-то не хочу...
– Приехали! Спать пора.
Утром прыжки, надо выспаться.

Третий день

3-1
Утром дождь. Но: Подъём! – кричит Васильич.
И Сидорин в своём углу: – Мельнирцы! –
Парашютисты и парашютистки
поднимаются под скрип коек, зевая.
Трут глаза кулаками, со второго
яруса кто спрыгивает, кто лениво
вниз карабкается. Хочется страшно
спать ещё, но от мысли, что парашют
надевай – и в самолёт, нарастает
общее неявное возбуждение.
– Вова, – просит Сидорин, – сходи к девчонкам,
скажи, чтоб у медпункта собирались.

Люди с едва разлипшимися глазами,
с полотенцами и мыльницами в руках,
к умывальникам бредут. Облязев вышел
на крыльцо. Совсем светло, но ещё солнце
не всходило. В небе тучи полосами.
Налетает ветерок. Накрапывает.
Видно, на хороший прогноз надеются.
Авось, после восхода распогодится...

Подходит к бараку, где живут девчонки.
На крыльце стоит маленький сухой дед.
– Закурить нету?
Облязев угощает деда \"Примой\",
Идёт в глубь коридора,
стучится в комнату. За дверью шаги.
В приоткрытую дверь высовывается
сонная Анжела в ночной рубашке.
Он ей: – Доброе утро!
Анжела ему хмуро: – Чего пришёл?
– Велели собраться у медпункта.
– Соберёмся.
Закрывает дверь у него перед носом.
– Не забудьте разбудить Веронику!

Из соседней двери
высовывается лохматая голова. Денис кричит:
– Прыжки!? – и в восторге подпрыгивает.
Ясно, маме не спать. Облязев к выходу.

– Прыгать думаете? – щурится сухой дед.
– Не знаю… Велели всем на медосмотр, –
пожимает плечами Облязев.
Дед говорит с каким-то смыслом:
– Всегда так, соберутся, и будто всё готово...

Облязев на миг останавливается,
но дед только глядит вдаль, пуская дым.
Уже многие толпятся у медпункта.
Слава Богу, не проверяют зрение.
Только пульс и давление, а это
у него всегда в порядке. Подходит
его очередь, милейшая старушка
врач Тамара Васильевна считает
его пульс, измеряет давление,
в книгу пишет. Он ставит свою подпись.
Годен, думает! Зачем, в самом деле,
раньше требовали остроту зрения?
Разве мимо земли промахнёшься?
Он отходит с торжествующим сердцем.

– На весы! – говорит Сидорин
в прихожей медпункта.
По классическим правилам
первыми выходят те, кто тяжелее,
потом легче и легче. Чтоб последние
первых не догоняли и не садились
им на купола. Ведь площадь купола
для тяжёлых и лёгких одинакова.
Потому у тяжелых скорость больше.
А девчонки, про которых Васильич
говорит бараний вес, ещё долго
летают после того как из их взлета
уже все приземлились. А иные
в знойный день, случается, попадают
в восходящий поток и начинают
набирать высоту, а не снижаться.
Актуально для них нравоучение
о том, как выбираться из потока.

Двух кило не хватает у Наташки
до пятидесяти (минимальный вес
парашютиста для прыжков на Д-5).
Ей Сидорин велит в карманы камни
наложить, воровато озираясь.

– Может, лучше ей, – прыская от смеха,
предлагает Лёха, – полведра пива?
От Сидорина держится подальше,
не желая заработать по шее.

Гогенлое предлагает другое,
из багажника несёт связку гаек,
огромных, медных, на медной проволоке.
Опоясали Наташку под курткой.
– На неё бронежилет бы... – мечтательно
говорит Егор. И в тон ему, с ехидцей,
отвечает Наташка: – И в танк посадить.

Мельнирцы толпятся перед выходом.
Все притихли, помалкивает даже
Лёха, у которого, как сказал поэт,
трещали звонко кости языка,
но в другое время. А не теперь, когда,
того гляди, прикажут одеваться.
Головой вертит, глядит в небо.
Подходит Васильич:
– Кто прошёл медосмотр, идите
к парашютному классу. Как машина
подойдёт, так грузите парашюты.

Все туда. Сзади всех идет Наташка,
говорит Облязеву:
– Никто ничего не будет грузить.
– Почему? – Потому что мне плакать хочется.

Облязев едва удержался от бестактности,
не прыснул по поводу вескости оснований
для вывода. Успел заглянуть
в её огромные печальные глаза,
и язык не поворачивается
произнести весёлую шутку.
У него в душе внезапно шевельнулись
непривычные, пронзительные чувства,
как обрывок едва слышной мелодии,
после чего прислушиваешься:
вдруг прозвучит ещё раз, чтоб убедиться,
не ослышался ли.
К его изумлению,
слёзы чуть не наворачиваются,
когда на бледной щеке у неё видит
пятно от укуса слепня. Что это,
думает. От неё передаётся.

Подходят к парашютному классу.
Здесь толпятся. Но грузовика не видно,
долго ждут. Ветерок усиливается.
Небо постепенно затягивается.
Видно, думали, прогноз ещё надвое,
но, похоже, идёт не в нашу пользу.

Маленький сухой дед рядом с Облязевым.
Ему-то, казалось бы, что тут делать,
под порывами ветра, приносящего
иногда дождь, не дождь – сырую морось?
Кошкин, с сумкой на плече, говорит:
– Привет. Облязев: – Привет.

Приходят Васильич, Сидорин
и другие инструкторы,
и у всех лица как на похоронах.
– Слушайте все сюда, – говорит Васильич. –
На сегодня отбой. Прыжки на завтра
переносятся. Пока занимайтесь
своими делами. Через час собраться
в парашютном классе.
– Всем? – спрашивает Лёха.
– Желательно. Тебе не будет лишнее.
– А чего опять отбой?
– Прежде чем, – на него шипит Сидорин, –
рот открыть, ты, хоть иногда, думай!
Лёха: – А чо? Я хочу прыгать!
– Очень оригинальное желание!
У тебя одного вдруг появилось.
Остальные, не знаю, за чем стоят.
За налоговыми декларациями?
Или, может, за пивом?
Ты один такой умный!
– А чо... я да я...
– Погляди на небо!
Тут и все смотрят.

И всем ясно, что никакая партия,
никакое родное правительство,
ни железная воля выдающихся личностей,
ни энергия самых широких масс,
никакие умные учения,
выработанные человечеством
в лице его прогрессивных мыслителей –
ни монады, ни вещь в себе,
ни тем более – отнять и поделить
против воли неба
не могут ничего.
Остаётся лишь дожидаться.

– Есть вопросы? – А в город можно съездить? –
спрашивает кто-то из ольденбуржцев.
– Если надо, и есть на чём добраться...
Кошкин смотрит на Облязева, тот на Кошкина.
– Я кое-что с собой взял, – говорит Кошкин. –
Думал, отметим первый прыжок.
Да стоит ли дожидаться,
коли не судьба?
– Говорят: не откладывай на завтра... –
замечает Облязев. – Только вот пойти куда?
– В казарме неудобно.
– А на воздухе сыро.
– А к девчонкам... Намочить стаканы.
На всех по капле.

– Можете пойти ко мне, – вдруг говорит
маленький сухой дед, будто про себя,
будто вслух размышляет, мимо глядя.
Они быстро переглядываются.
– Mais, pourquois-pas ? – говорит Кошкин.
– Почему бы нет? – соглашается Облязев.
Кошкин смотрит секунду испытующе:
знает французский? Нет, пожалуй.
Но, конечно, этой фразы кто не знает?

– Заходите, – приглашает дед, и они
оказываются у него в каморке.
Койка, полочка на стене, огромный
радиоприёмник в треснувшем корпусе.
Посуда на полочке немытая.
На тарелке засох томатный соус
с прилипшим окурком \"Беломора\".
– Так я живу, – говорит дед. – По-простому.
Всем знакома такая простота.
Часто у художников так бывает.

3-2
За дверью шум шагов
по деревянному полу коридора,
голоса парней и девчонок. Удаляются.
– МолОдежь, – говорит дед
с удареньем на втором слоге.
Такого произношения Облязев не слыхивал.
Долго бились, чтоб народ не говорил
с ударением на первом: мОлодежь.

Пели на слова Ошанина: эту песню запевает
молодёжь, молодёжь, молодёжь...
Эту песню не задушишь, не убьёшь... и пр.

Но кто мог про второй-то слог подумать?
– Я молОдежь люблю, – в улыбке морщит
дед лицо, и без того состоящее
из одних морщин. – МолОдежи тут много!
Как приедут на прыжки... Я сам любил!
Мне, конечно, далеко до вашего... –

Кошкин, Облязев переглядываются.
– Почему далеко? – спрашивает Кошкин.
– Да прыжков-то у меня всего тридцать.
Был у нас, – говорит, – начальник клуба... –
называет фамилию, которая
им обоим ничего не говорит.
– Предложил мне... ему для команды
нужен был человек. Там все ребята
подготовленные, только надо было
определённое число. Одного не хватало.
– Так вы ас, по сравнению со мной, –
говорит Кошкин, – у меня один прыжок,
да и то уже двадцать пять лет назад.
Я служил в авиации, однажды
нас выбрасывали. Толком не понял:
было, не было, а может, приснилось?
Вот, хочу повторить.
– Не это важно.
Ты вошёл уже в круг парашютистов.

Тут Облязев говорит и удивляет
Кошкина ещё больше, чем тот его:
– По сравнению со мной даже ты ас.
Потому что в этот круг я не вошёл.
У меня вообще прыжков нуль! –
Переглядываются и смеются.
– А я думал, ты какой-нибудь инструктор!
– А я думал, ты! В штаб захаживаешь...

Дед сидит бочком, ожидая, когда же,
будет кое-что. – Какие ваши годы,
вы молОдежь! Своё наверстаете.
– Ни хрена себе молОдежь: zwei gute Vierziger!
говорит Облязев.
– Что это?
– Два парня, по-немецки,
которым от сорока до сорока девяти.
– А я про что? Я же и говорю, молОдежь!

Кошкин хлеб достаёт, бутылку водки,
луковицу, кильку в томатном соусе.
Вертит рыбные консервы:
– Классика советской жизни.
Говорят, в Америке
разбогател один из бывших наших,
своя вилла, прислуга,
но этот из России
выписывает кильку в томате,
и спецрейсом она ему обходится
дороже шампанского с устрицами.
Ну, а главное, к ужасу прислуги,
сам ножом расковыривает банку.
У прислуги глаза на лоб вылазят.
А того грызёт тоска по родине.

Облязев
Ну, а нам до него какое дело?
Пусть себе ностальгирует.
Что хотел, то нашел. Его проблемы.
Нам самим, без него, килька нравится.
Дед (мечтательно)
Да, килечка – это вещь...
Кошкин
И я о том же...
Облязев
А чего тогда сразу: как у них?
Если что-то похоже, мы и рады.
Ну, а нет, так уж нам как будто совестно,
что у нас не как у людей.
Да пошли они на хер!
Дед (мечтательно)
Килька в томате
самой вкусной едой казалась в детстве.
Кошкин
Да ведь я вам только так, как анекдот!
Облязев
Смех смехом, но я не терплю обезьян.
Разговаривать – ни на одном языке,
кроме матерного,
а пишут русские слова латиницей,
лишь бы как у людей. Подражательно.
Отчего не китайские иероглифы?
Не арабские буквы? Не еврейские?
Не индийские? Или ещё какие.

Мы живём ведь не в зоне оккупации,
где обязаны надписи дублировать
на языке господ победителей.
Отчего свой язык презираем?
Погляди, как из кожи вон лезут
и, заметь, без малейшего принуждения!
Всю кабину бесплатно улепит,
разукрасит иностранной рекламой.
От себя, от души попресмыкаться!
Вот тебе и национальная гордость!
Растопи заморскую шоколадку
и купайся, как свинья, в этой жиже!
Желаем быть провинцией Америки?
Но Америка нас не побеждала.

Кошкин
Между прочим, их доллар принимают везде,
а наш рубль?..
Не век жить в лагере!
Облязев
Будто лучше в иностранных батраках?
Кошкин
А в батраках у родимого государства?
Нашими жизнями
чтобы распоряжалось как хотело,
а мы бы у Родины вечно в долгу!
Облязев
Тебя трудно, однако, переспорить!
Кошкин
А мы разве собрались на дискуссию?..

Открывает долгожданную бутылку.
Слышен смех через дверь из коридора,
крик девчонок и Лёхин тенорок.
– У них весело, – произносит Кошкин,
открывая консервы. – У кого это? –
дед насмешливо спрашивает. – У них,
у девчонок, у кого ещё-то?
– Нет ума, тянет к женщинам. МолОдежь!
– Доживём до тебя, и не потянет.
Рассудительными станем,
высоконравственными.
Если кто с женщиной уже не может,
в том сразу просыпается моралист.
И, как правило, страшный зануда.
Что ни слово, то нравоучение.

Дед хихикает на это замечание:
– Женщина, брат ты мой, хитрая штука!

Кошкин
За знакомство!
Дед
Я – Николай Павлович.
Облязев
Я – Владимир Облязев. Из Мельнира.
Кошкин
А я Фёдор Кошкин. Из Ольденбурга.
Дед
Кое-что рассказать могу про женщин!
Ты ей только попадись! Или деньги,
или душу из тебя повытянет.

(история о М. В. Остапенко)
Я служил на Дальнем Востоке
в морской авиации.
У нас в полку была лётчица
Мария Васильевна Остапенко,
всегда ходила в галифе,
в хромовых сапогах, курила \"Беломор\",
стриглась коротко,
голос грубый, хриплый,
представлялась всегда: пилот Остапенко.
Вот однажды гуляла и услышала,
в кустах кто-то стонет, посмотрела:
синявка рожает. Рядом с ней
такая же сидит бабёнка пьяная,
лыко вяжет с трудом, помочь не может.
Мария Васильевна помогла,
и машину вызвала, и в больницу
приходила потом, носила продукты.
От кого? – От пилота Остапенко.
Вдруг она получает в суд повестку.
Сговорившись, решили две синявки
иск подать на пилота. Ведь не Ваня
с мыльного завода, от которого
был, наверное, ребёнок. Офицеры
при Сталине хорошо получали
и паёк... Вот они и сговорились.
Сидит бедная истица, а подруга
говорит, видела своими глазами,
как она жила вот с этим лётчиком,
от него и рёбенок. И в больнице
подтвердить могут, носил передачи.
А с чего бы их стал носить? Всё ж ясно.
Тут судья вызывает ответчика:
– Ваши фамилия, имя, отчество?
– Мария Васильевна Остапенко.
– Но позвольте... какого же вы пола?
– Женского. – Что тогда в зале поднялось!
Она, в хромовых сапогах, с короткой стрижкой
выглядела так, что и судья не поняла сразу.
Матросы из полка на баб злые,
разорвать были готовы. Зал гудит...
Кошкин
Неужели, разорвали?
Дед
Нет, конечно... Ведь там охрана...
Кошкин
А пилот оказался бы мужчиной?..
Дед
Ну, не знаю...
Кошкин
А кто просил соваться?
Обходи за километр таких тварей!
Дед
А ты что, подыхать её оставишь?
Кошкин
А ты нет, и всю жизнь плати за это?
Дед
Кто же думает в таких обстоятельствах!
Кошкин
Эти твари отлично подумали!
На одном прокололись – не мужчина...
Дед
Да у ней же ж фамилия: Остапенко.
Как узнаешь, мужчина или женщина...
Облязев
Не разорвали, и чем дело кончилось?
Кошкин
Извинением, конечно! Ошиблись...
Будем в следующий раз поумнее.
Через день на другого заявим,
только прежде проверим пол как следует.
Дед
Как не так! Судья велела арестовать
прямо в зале суда за лжесвидетельство.
Взять под стражу!..
Кошкин
Ну, взяли. Что из этого?
Замечание сделают, да отпустят.
Скажут: мать, гуманизм, размажут сопли.
Всё лучшее от молока матери.
От такой, как вот эта вот, синявки.
Непонятно только, откуда худшее.
Дед
Врёшь! До двух лет лишения свободы!
Тогда было... Сейчас не знаю...
Нынче миллион наворуй – не посадят.
А посадят за два мешка картошки.
Ведь сейчас у нас права человека!
Только, конечно, смотря какого...

3-3
Кошкин
Иронический ты человек, Николай Павлович!
Дед
Раньше были все равны, и министру
оторвали бы башку.
Кошкин
И колхознику
за колоски.
Дед
Ну, и что?
Кошкин
И за то, что ты труженик, двор скотины,
дом крепкий, а не сам собой разваливается.
Другим позволяешь заработать...
Дед
А ты что, за кулаков?
Ты смеёшься, потому что молод, глуп.
Ещё поймешь...
Кошкин
Постараюсь. Давайте помаленьку!
Дед
Вы ко мне, заходили бы ребята.
У меня тоже кое-что бывает!
Спирт вот если получат... Постоянно
получали раньше, сейчас не знаю...
Что-то не было давно... у нас раньше
литра два постоянно было в банке.

Начинает он новую историю,
как был бортмехаником, и полетели
куда-то, и через два часа полёта
выяснилось, что топлива не хватит...

Облязев
Не пойму, как же вы тогда летали,
если, прежде чем взлететь, не рассчитывали
сколько нужно топлива до места.
Дед
А всего никогда не рассчитаешь.
Кошкин
И авось, как-нибудь кривая вынесет!
Главное – взлететь, а там видно будет!
Дед
Что с тобой говорить? Одни насмешки.
А ко мне всё равно заходите.

От него выходят Кошкин с Облязевым,
на крыльце закуривают.
Подходит Сидорин:
– Если хотите в Ольденбург,
от ворот отходит микроавтобус.

Кошкин
Может, и вправду ко мне съездим?
Что здесь делать? Всё равно нет погоды.
Облязев
А там что? Здесь хоть можно отоспаться.
Кошкин
Да ещё бы пошли, немного взяли.
Облязев
Ладно, поехали. Хоть город посмотрю.

Фридрих предлагает Алёне и Альбине
прокатиться в город с Серёжей.
Посмотреть, может быть, кино,
какое – всё равно.
– Попросим его свозить.
– Вы хоть знаете, почём нынче бензин? –
недовольно бурчит на них Серёжа.
Но Альбина в глаза глядит лукаво,
говорит: – Хочу. – Кто же устоит?
К ним подходит, когда в \"Москвич\" садятся,
печальная Наташка. – Меня возьмёте?
– Садись! – кивает Гогенлое с выражением:
всё равно пропадать! Куда вас денешь?
Но когда ещё Лёха хочет с ними,
заявляет ему: – Больше нет места! –
Тут же рядом сердитая Анжела
на Лёху глядит испепеляюще.
Нет, она бы этого не пережила,
чтоб в одной он машине... со старухой!..

– Ты куда, – говорит она, – собрался? –
когда скрылся \"Москвич\" за поворотом.
– Так... Хотел просто в город прокатиться...
– А чего тебе в городе? – И Лёхе
не приходит в голову, что отчёта
он давать не обязан. И ей тоже
не приходит в голову, что и она
не вправе у него допытываться.

А Серёжа и с ним его компания
через полчаса уже в Ольденбурге.
Припарковали \"Москвич\" у кинозала.
Наташка в кино идти не хочет,
говорит, одна хочет прогуляться.
Обещает подойти к концу сеанса.
– Без меня не уезжайте. – Ладно, только
не опаздывай, долго ждать не будем!

(Кошкин и Облязев разговаривают в автобусе)
Едут Кошкин с Облязевым в автобусе.
продолжают завязавшийся разговор.

Кошкин
Надо было всем держаться за партию.
Облязев
Сам ты что-то не очень похож на идейного.
Кошкин
Я же не об идейных основаниях…
Облязев
А о чём? О практике НКВД?
О ликвидации крестьянства как класса?
Кошкин
Что касается личных убеждений,
в девяносто первом был на баррикадах.
Облязев
А тогда какого хрена?..
Кошкин
А партия
была единственной структурой,
которая охватывала всю страну.
Что литовца соединяло с узбеком?
Или чукчу с грузином? Сеть парткомов
и один ЦК на восток и запад.
Сеть порвалась – рассыпалось государство.
Пал Третий Рим без внешней агрессии.
Облязев
Да ведь и партия немного виновата!
Надо делать реформы своевременно.
А не ждать, когда всё само развалится.
А она с феноменальной упёртостью
продолжала твердить дохлые формулы,
поклоняться мумии,
когда в жизни всё давно шло по-другому.
Кошкин
Сейчас ты пишешь что-нибудь?
Облязев
Нет.
Кошкин
А почему?
Облязев
По-старому не охота, а новое пока не идёт.
Кошкин
А это потому,
что и литературу двигала партия.
Всё равно, ты за или против.
Партия так подняла слово,
что за него садили, расстреливали.
Из страны высылали. Кто был за,
получали привилегии. Кто против –
бесплатную рекламу. Ведь она же,
во всю мощь начиная прорабатывать,
создавала известность!..
Такую, что сейчас никому и не приснится.
Колоссальное рекламное агентство,
а реклама гроша ему не стоила.
Может, он и писатель-то не шибкий,
а начнут ругать – и все его узнают.
Почитают – ничего особенного.
Но раз ругают – значит, что-то есть?

Вот, сейчас: печатай всё, что захочешь,
лишь бы деньги заплатил,
поноси хоть самого президента –
голубая мечта времён Брежнева.
Издавай хоть дикую порнуху,
хоть пиши вообще открытым матом,
никому до тебя не будет дела
и, при этом, ты ничем не рискуешь,
потому что – кому ты на хер нужен?
Облязев
Солженицына так рекламировали.
Кошкин
Ну, и что ты этим хочешь сказать?
Облязев
Я его не считаю ничтожным.
Кошкин
И я не считаю. Но мы знаем, \"Один день\"
обсуждали не на литобъединении,
а в ЦК КПСС.
Дал Никита добро – напечатали.
А не дал бы? Да никакой Твардовский
ни в каком \"Новом мире\"... Политика!
Или, думаешь, пошёл бы самиздатом?
На машинке четвертым экземпляром.
Облязев
Да ведь тут одной политики мало.
Надо, чтоб был художественный образ.
Кошкин
Да ведь тут одного образа мало.
Одним образом никак не объяснишь
его дикой популярности в то время.
Вот сейчас – напечатай слово в слово,
да никто и не заметит рассказа.
Разоблачения? Сейчас куда хлеще.
Только все почему-то равнодушны.
А тогда как рассказ воспринимали!
Будто откровение свыше!
Я ведь помню, когда он появился.
Почитать дали родителям на ночь.
Отец читал за дверью вслух.
Мне всё было слышно.
Я потом Сталина ненавидел.
Но не знал, что написал Солженицын.

А потом уже в армии был случай.
Нас собрали толпу однажды в клубе.
Я служил в авиации. Согнали
кроме нас батальон, роту охраны.
И стройбат, который строил полосу.
Майор Жуков из политотдела, толстый,
с кустистыми бровями, задыхается
на сцене будто от праведного гнева.
Он когда ходил, задыхался,
когда говорил, задыхался.
Его лицо наливалось кровью.
Сперва талдычил что-то долгое и нудное,
чего никогда никто не слушает,
а после вдруг заговорил про Солженицына –
в первый раз мы услышали фамилию –
это такой гад, это такая сволочь.

Мы до этого знать о нём не знали,
не сказал бы – и дальше бы не ведали.
Но он назвал фамилию.
А потом говорит: гад и сволочь.
Есть вопросы? Вот тут меня заело.
В тот момент стало ясно, что сейчас будет.
Облязев
У матросов нет вопросов.
Кошкин
Вот именно!
Крикнет кто-то: нет и – выходи строиться.
Облязев
Ничего не будет.
Кошкин
А человека в грязь размазывают.

3-4
Я и поднялся, стою в самой середине зала,
говорю: у меня есть вопрос.
– Давай.
– Кто такой Солженицын?
У майора лицо набрякло кровью.
На меня смотрит
не только он маленькими глазками
из-под кустистых бровей – весь зал смотрит.
Я стою и в гробовой тишине жду,
чтобы мне сказали ясно и понятно:
кто такой Солженицын?
И почему его ругают на политзанятиях?
Для меня это естественный вопрос.
Для майора, кажется, ЧП.
Задыхаясь, сказал со злобой Жуков:
– Это такой гад, это такая сволочь!
Теперь понятно?
Да, теперь мне понятно.
Он и сам не знает, кто такой Солженицын.
Приказали – ругает. А кого, за что?
У майора у самого нет вопросов.
В голове нет мыслей, кроме выслуги.
Рот закрыл – рабочее место убрано,
как выразился однажды один офицер.
Мне потом тот вопрос припоминали:
он интересовался Солженицыным!
А не называли бы!
С таким особенным подлым оттенком:
интересовался!
Облязев
А не задавай
идиотских вопросов. Тебе сказано:
гад и сволочь? Значит: есть! – и лапу к уху.
И гляди орлом, глазами пожирай начальство!
Приказы не обсуждаются!
– А, пошёл ты на хер, – говорит Кошкин.

– У нас тоже на Дальнем Востоке,
На Тихоокеанском флоте,
приехал какой-то из Москвы
и давай таскать офицеров по одному:
кто читал Солженицына?
А у нас никто ни ухом, ни рылом
знать не знал о нём. Один авиатехник
говорит: дался им этот Солженицын!
И как раз после этакой проверки
разобрало всех любопытство:
кто такой, в самом деле, Солженицын?
Почему из-за него всех таскают
в политотдел, чего он понаписал?
Почитать бы. Вот чего добились.

Автобус как раз въезжает в Ольденбург.
– По пивку? – предлагает Кошкин.
– Ничего не имею против,
если всё равно нечем заняться.
Идут на набережную реки Мельнир,
она в Ольденбурге
как в Одессе Дерибасовская
или как в Москве Арбат.
И вдруг им навстречу попадается
– О! привет! –
Наташка.
Улыбается бледно, будто в пасмурный
день проглядывает солнце сквозь тучи.
Кошкин говорит:
– От своих никуда не уедешь.
На день с аэродрома отлучаемся,
а тут прелестнейшее существо
нарисовывается, не сотрёшь!
– Это я существо? – Наташка морщится.
– Ну, а кто же ещё? Раньше говорили: тварь,
и на это никто не обижался,
а теперь стесняются. А что такого?
Тварь – творение. Люди могут опошлить
всё на свете, даже это.
Вы ещё не изменили отношения
к рождению детей?
Тут, видно, нашёл стих на Наташку,
заразилась от Кошкина иронией, говорит:
– А это смотря от кого! –
Тот смеётся:
– Вот ответ! Справедливый!
Что рожать-то от кого ни попадя?
А то будет, как рассказывал дед! –
и с Облязевым переглядывается. Тот:
– Не слушай. –
Кошкин понимает и не юродствует.

Говорит: – Не хотите ли прогуляться с нами
и пива выпить?
– Я не против, – говорит Наташка, –
но мне прежде надо в аптеку.
– Я знаю, где здесь аптека, –
говорит Кошкин. – Я местный. Недалеко! –
И действительно, в боковой улочке
есть аптека, но она закрыта,
и по какой причине, неизвестно.
Если верить вывеске, то в этот день и час
она должна работать. Но закрыта.
И никаких бумажек, поясняющих,
почему. Как всегда, у нас считают
ниже своего достоинства пускаться
в какие бы то ни было объяснения.
Закрыта – и всё, и не ваше дело!
Сами хозяева. Хотим – закрываем!

Кошкин в небо глядит. – Обычно в городе, –
говорит, – не обращаешь внимания
что там делается. Лишь бы не капало.
А закапало – под ближайший навес.
Головы всё равно не поднимаешь.
Так и смотрим всю жизнь себе под ноги.
– Небо чистое, –
говорит Наташка тоном безнадёжности,
– как позавчера!
– Закон подлости, – замечает Кошкин. –
Наиболее вероятно то,
что наименее желательно.
– Надо бы это записать, – говорит Наташка.
– Это и так всем известно.
– Всем известно, откуда люди берутся,
но как вырастет каждый, опять в новинку.
– Как она!.. – подначивает Облязев.
– Да куда там! Вы друг друга стоите.

Они идут к другой аптеке.
От неё только вывеска осталась,
а внутри всё заляпано известкой,
краски, доски, бочки, вёдра.
Рабочие что-то долбят,
из угла в угол перетаскивают.

Идут к третьей аптеке мимо бани
из вишнёво-красного кирпича,
стены поросли зелёным мхом
и бирюзовым лишайником.
– Не сходить ли нам в баню? –
говорит Кошкин.
– Сначала в аптеку, – говорит Наташка.
Аптеку, наконец, находят.
Пока Наташка заходит,
Кошкин и Облязев стоят на улице.
А Наташка, когда выходит,
глядит насмешливо на Кошкина:
– Ну?
– Что? – теряется тот.
– А кто-то, кажется, предлагал что-то...
Когда шли мимо бани...
– В самом деле! Пойдём-ка мы все в баню!
Да возьмём все втроём отдельный номер!
– Ну, пошли, – соглашается Наташка. –
Красноречивые! Уговорили. –

Облязев говорит:
– У меня нет ни мыла, ни мочалки.
Наташка: – У меня полотенца.
– Так зайдёмте ко мне, у меня дома
что-то есть, а нет – купим по дороге, –
предлагает им Кошкин.
Зашли в магазин. Глаза разбегаются
от разноцветных обёрток мыла.
– Помнишь, как при социализме и коммунизме
хозяйственное было по карточкам? –
говорит Кошкин.
– Это и я помню, –
подаёт печальный голос Наташка.
– Ты?
– А что ты удивляешься,
будто это было пятьдесят лет назад?
Я училась, хозяйственное мыло
моя мама получала по карточкам.
– Где же здесь, извините, земляничное? –
разглядывает Кошкин витрину. –
Или его уже не делают?..
Наташка выразительно морщится.
– Другое что-нибудь возьми, –
говорит Облязев.
– Нет! Возможно, среди этой пёстрой кучи
есть и лучше, но только земляничное –
это знаковый символ нашей жизни!
Словно килька в томате.
Наташка говорит брезгливо:
– Терпеть не могу...
Меня тошнит от запаха земляничного мыла.
Кошкин смеётся, будто она сказала
что-то остроумное.
– Я признаю только хозяйственное, –
говорит Облязев, – это, собственно,
то, что есть мыло. А остальное – смесь его же
с одеколоном и всякой дрянью.
– Ничего ты в мылах не понимаешь, –
говорит Наташка.
Кошкин, наконец, находит земляничное. Но это
не то, что он искал. Оно должно быть
не в такой упаковке, не с таким рисунком.
– Другого нет, – улыбается ему продавщица.
Тогда Кошкин, не желая раздражать Наташку
тем, что ей противно,
берёт, по её совету,
и все идут к нему.

В его однокомнатной квартире
в беспорядке валяются бумаги.
Книги по углам и на подоконнике.
На табуретке пишущая машинка
перед широкой и низкой лежанкой,
представляющей собой щит из досок,
поставленный углами на шлакоблоки.
На щит наброшено одеяло,
большое, стёганое, прожжённое,
заплатанное, закапанное свечкой.
На подоконнике стеклянная банка,
наполненная окурками и пеплом.
Одиноко стоит на полке книжка:
Федор Кошкин. Весеннее разнотравье.
Облязев берёт, раскрывает, листает.

В основном, стихи про грибы, про траву.
Пожелания не забывать рассветы
(варианты: закаты, перекаты).
Как всегда, пахнет сеном (хвоей, дымом) –
обязательно в стихах чем-то пахнет.
На дворе капель (иль вьюга, или ветер –
вообще, какая-нибудь погода).
И, конечно, глаза, слеза и лист,
то ли клейкий, то ли вовсе опавший.
В таких книжицах всегда что-то тает
и всегда куда-то что-то улетает.
и всегда расставанье и прощанье
с пожеланием помнить. Книжка издана
в семьдесят восьмом году в Ольденбурге.

3-5
– Я давно вырос из этих штанов, –
говорит Кошкин.
– Ты сам это написал? –
изумлённо таращится Наташка.
– Сам, – смеётся, – да что здесь такого?
– Не видала в жизни живого автора.
– Ну, и что, наконец, увидела?
– И сейчас пишешь? Показал бы!
– Ладно. Только после бани.
И после трёх рюмок. –

Открывает кладовку, включает свет, роется.
Вытаскивает чистую простыню,
хоть и с дыркой, показывает Наташке.
Та кивает. Находится полотенце для Облязева
и пара резиновых шлёпанцев.
Складывают это всё в пакеты и идут в баню.

По дороге берут
два пластмассовых пузыря пива
и пакетик орешков.
К зданью бани замшелому приходят.
Внутри пахнет остывшим банным паром
и одеколоном из парикмахерской.
– \"Шипр\", – брезгливо морщится Наташка.
Кошкин спрашивает,
есть ли отдельные номера.
Ему, не глядя на него,
равнодушно называют цену.
Он, отозвав в сторонку Облязева,
с ним шушукается. Денег у них в обрез.
Надо ещё на прыжки. Уж и не рады,
что затеяли это, уж не знают,
куда деть Наташку, зачем она им.

Номер оказывается не бог весть чем,
небольшая раздевалка с топчанами,
как в больнице, обитыми дерматином.
Может быть, из больницы их и взяли.
Столик с гладкой
пластмассовой поверхностью.
Несколько чайных чашек в крупный горошек,
и одна из них – с отколотой ручкой.
– Превосходно,– говорит Облязев. –
Пиво пить не из горла.

Раздеваются
и в парилку. Наташка обернулась
в простынь как римлянка времен упадка.
Жарко. Доски накалились, невозможно
сесть на них, чтоб не обжечься, приходится
полотенца под себя подкладывать.
Шлёпанцы одни, их отдали Наташке,
чтоб не жгло ей ни пятки, ни подошвы.
– Поддавать не будем? – говорит Кошкин.
– Да куда ещё? – говорит Наташка.

Кошкин
Некоторых послушать, они парятся
полчаса, а другие так и больше.
А у меня были часы, от воды
защищенные, я решил проверить.
Редко кто пять минут высиживает.
По часам, так обычно три, четыре.
По рассказам – полчаса просидели.
Облязев
Когда задницу поджаривает, время
неприметно как-то растягивается.
Секунда за минуту покажется.
Кошкин
Это пиво по полчаса пьют.
А потом на три минуты в парилку.
Облязев
Может, нам последовать их примеру?

После бани Наташка вспоминает,
что ей надо быть у кинотеатра.
– Ну, пошли. – Но машины не находят.
И тогда все отправляются к Кошкину.
– Ничего, – говорит он, – доберёмся
до аэродрома, не проблема.

Разморило их после бани, клонит в сон.
Под мелким моросящим дождем подходят
к его дому, поднимаются в квартиру.
Кошкин приглашает располагаться.
Приносит запотевшую бутылку водки
из холодильника, копчёную скумбрию,
буханку хлеба, луковицу.
Разливает, нарезает хлеб и рыбу.

Кошкин
За успех нашего безнадёжного дела!
Наташка
Как это?
Кошкин
А что, уже забыли, ради чего мы здесь?
Должны же отпрыгаться!
Облязев
За прыжки!

И все дружно выпивают.
Закусывают, вытирают руки
обрывками газеты вместо салфеток.

Наташка
Кто-то обещал показать, что пишет...
Кошкин
Условие забыла? После трёх рюмок!
Наташка
Я читать не смогу после трёх рюмок.
Кошкин
А мне прежде показывать неловко.
Наташка
А зачем так пишешь, что самому стыдно?
Кошкин
Ладно! Читай. Это концы.
Граф Толстой, как вы помните, сказал,
что романы обычно заканчиваются свадьбой.
А на самом деле, они должны начинаться
с этого. Свадьба – лишь завязка,
а не счастливый конец.
Меня романы, где на свадьбе
ко всеобщему восторгу всё закончилось,
развлекают.
Наташка
Например?
Кошкин
\"Алые паруса\".
Наташка
в них-то что тебе не нравится?
Кошкин
А помнишь, чем дело кончается?
Забирает её к себе в каюту
на глазах у опупевшей деревни,
выставляет на палубу матросам
вековую бочку, перепиваются,
и на этом будто счастье началось
и теперь никогда уже не кончится.
Наташка
Ну, и что? Без тебя никто не знает,
что мы живём не вечно?
Кошкин
Конечно, знают...
Облязев
А чем у тебя заканчивается?
Кошкин
А как бы вы думали?

Он оставит её в фамильном замке
за хозяйством приглядывать, прислугой
сам, конечно, пойдёт обратно в море.
А поскольку всё делал из желания
удивить, доказать кому-то что-то,
вновь захочет повторить удивление,
чтобы свою подпитывать гордыню,
ай да я, мол, ай да паря, ну и квас!
То могу, чего другие не могут!
И захочет ещё одну осчастливить.

Наташка
Ты из сказки делаешь обыденность.
А ведь это в душе у всех девчонок:
Грэй на алых парусах, а не плешивый
новый русский, хамло на \"Мерседесе\".
Кошкин
И ты хочешь сказать, что не поедет
ни одна на \"Мерседесе\"?..
Наташка
Да поедут...
Сколько хочешь. И больше. Но в жизни
обыденности хватает. А душа хочет сказки.
Кошкин
Хорошо, давайте выпьем за женщин!
Облязев
Безупречная логика!
Кошкин
За женщин можно пить и без логики.
Женщины – цветы жизни!
Наташка
Это дети цветы жизни.
Кошкин
С чего взяла?
Наташка
На детской вилке так написано.
Кошкин
Неправильно. Дети – уже плоды.
А цветы – женщины!
Наташка
А тогда, получается, вы трутни.
Кошкин
Ну, а если про вас сказать по правде?..
Наташка
Существа мелочные, сварливые...
Если хочешь, ревнивые и жадные...
А ещё я про нас такое знаю,
у тебя уши в трубку скатаются.
И глаза на лоб вылезут.
Кошкин
В самом деле?
Наташка
Не думала, что ты женоненавистник.

Тут звонит телефон, и Кошкин трубку
жадно хватает. – Ирэн! – и его голос
вмиг меняется: – Да, лечу на крыльях! –
будто с ума сошёл, бросает трубку.

У Кошкина лицо немолодое, с морщинами,
а в него будто вставлены молодые глаза.
– Извините, я должен вас покинуть, –
говорит он. – Я вас одних оставлю.
Как-нибудь без меня тут разберётесь.
– И надолго? – спрашивает Наташка.
– Сам не знаю... Может, даже до утра.
Располагайтесь, что найдёте, берите.
Утром вместе на аэродром поедем.
Я за вами зайду в любом случае.
Вот ключи.
– Что же, у тебя ночевать?
– А неужели хуже, чем в аэроклубе?
Или казённая койка уютнее?

У них есть ещё полбутылки водки,
хлеб и немного копчёной скумбрии.
– Очень хочется спать, – говорит Наташка.
– Так ложись. – Облязев находит в кладовке
одеяльце, её им прикрывает.
После бани очень сильно клонит в сон.
Для себя пальто Облязев находит,
пристраивается с краю на топчане,
накрывается как шинелью и спит.
Просыпается первым, наливает
себе стаканчик водки, подправляется.

Когда Наташка проснулась,
до ночи ещё далеко. – Придёт он? Не придёт?
– А тебе-то что? – Ночевать здесь будем?
– Если хочешь, поехали обратно.
– Не хочу никуда сейчас ехать.
– А по городу побродить?
– По городу ещё можно.

3-6
В лёгких сумерках выходят к цирку.
Он закрыт. Представление закончилось.
Пахнет дымом, они туда подходят.
Там кучерявые люди с крючковатыми носами
жарят шашлык. Пусть бы дорого,
но не из жирной же свинины,
чуть ли не из нарезанных кубиками
розовых кусочков сала.
Наташку тошнит при виде этого,
она прочь тащит Облязева.
Приходят на набережную, где под зонтиками
стоит несколько пластмассовых стульев.
Здесь подают пиво. – Не откажешься? –
говорит Облязев.
На закуску подают солёные орешки,
жареные картофельные стружки.
Пиво пьют из пластмассовых стаканов
и глядят, как мимо них катит Мельнир
свои мутные воды через Ольденбург,
а потом, через сотню километров,
эти струи дойдут до их города,
что по имени реки называется.

Небо чистое, но порывы ветра,
разукрасившие реку барашками,
налетая, чуть стулья не сдувают.
Вон катится кастрюля,
полетели бумаги с набережной.
Они держат стаканы, и Облязев
едва успевает схватить бутылку.
А пакет со стружками сдуло в реку.

Облязев
С таким ветром никто не пустит прыгать.
А какая погода будет утром
разве можно угадать?
Наташка
И не надо.
Облязев
Почему?
Наташка
Вообще гадать не надо.
Никогда. Это только кажется,
будто хорошо знать будущее –
ничего нет в этом хорошего.
Всего лучше ничего не знать заранее,
не видеть дальше этого момента,
не думать, что произойдёт хотя бы через миг.
Иначе не жизнь – одно мучение.
Иногда я вижу, лучше б не видела...
Облязев
Ну, и что же ты... видишь?
Наташка
Тебе-то что?

Она смотрит с тоской на воды Мельнира.
...и никто не мог понять, что с ней такое...
Над обидчиками долго издевались,
наконец, мордовороты Мусика
попросили: дай, мы из них девочек сделаем.
Тот махнул рукой: делайте что хотите,
и повёл Наташку прочь,
говоря, ей не видеть лучше этого.
Уходя, она краем уха слышала
крик и стон и довольное кряхтение.
Её Мусик на свежий воздух вывел
под весенние звезды. – Всё, – сказал он, –
никогда тебя больше не обидят.
– Пошли к тебе, – сказала она. –
Не люблю оставаться в долгу.
– Ты с ума сошла.
– Пошли скорее! –
Она была на грани истерики.
Он это почувствовал, привёл к себе.
Налил ей рюмку водки.
Она сразу закосела и стала
с себя срывать одежду, швырять в стороны,
закричала: – Бери меня скорее!..

Облязев думает: встречал особ,
которые пытались из себя изобразить
больше, чем были.

А она видит в самом деле, но ей не хочется.
Просто жить и не знать, что дальше будет.
Она считает своё свойство болезнью,
от которой не знает, как избавиться.
Она видит, как врут по телевизору
экстрасенсы, ясновидцы фальшивые,
но зато оборотистые эстрадники,
бойкие телепредприниматели,
артисты эзотерического жанра.
Тоже хлеб! Да когда исправно платят.
Ведь это не шахтёры. Мошенники!
Она видит так ясно, что ей кажется,
будто все теле-ложь прекрасно видят.
И её поражает легковерие
нашей публики, падкой на сенсации.
Принимают за чистую монету:
откровенного клоуна – за пророка,
сатану – за духовного наставника,
пока тот в метро не пустит отравы.
Лишь тогда начинают удивляться:
кто же мог знать заранее? Как будто
не видели с самого начала
с кем, в сущности, имеют дело.
Сатана остроумен, логичен, обаятелен
и большими ворочает деньгами.

Облязев за свою жизнь насмотрелся
таких, кто говорили о духовности,
а на поверку оказывались
эгоистками, материалистками
самого приземлённого пошиба,
считающими каждый кусок во рту.
Он к словам о духовности относится
иронически. Если ей так нравится,
пусть и кажется себе ясновидицей.
Как говорят, чем бы дитя ни тешилось...
Он Наташку не воспринимает всерьез.
Но того не замечает Облязев,
что Наташка не ищет превосходства.

Возвращаются в квартиру Кошкина.
Наташка залезает в дальний угол лежанки.
Берёт рукопись, которую дал Кошкин.
Облязев думает, ему не почитать ли
что-нибудь из сочинений Кошкина.
– Какая гадость, – Наташка морщится.
– Это ты о чём?
– Тьфу, мерзость, что он пишет!
Сам посмотри, если хочешь.

Спать ложатся на широком топчане,
Наташка у стены, Облязев с краю.
– Спишь? – Наташка его спрашивает. – Сплю.
– А мне страшно... – Меня боишься, что ли?
– Нужен ты! – А что тогда? – Если б знала...
Говорят, когда знаешь, страх проходит.
Ой! – Наташка придвигается вплотную,
обнимает его худенькой рукой.
Ему кажется она совсем ребёнком,
доверчиво прижимается.
Если ей кажется, будто так уже не страшно...
Хорошо ему, и он уже думает:
была б тётка теперь на её месте
постарше, матёрая, прожжённая,
тогда, может, и он бы по-другому
отнёсся. Не святой ведь он. Но это ж ребёнок,
существо из поколения детей,
серенькое, которое глядит на мир
огромными печальными глазами,
а в его словах грусть и безнадёжность.
Но он ошибается, полагая,
будто и Наташка того же мнения.
Он уже уплывает в сновидениях,
как вдруг, то ли снится, то ли наяву,
чувствует, как она его ласкает.
Свою плоть чувствует отвердевшей,
будто лопнет сейчас от давления.
– Ты... чего?.. – она брюки расстёгивает.
– Я же старый! – Ну и что? Или боишься
изменить жене?.. – У меня нет жены.
– Ну и вовсе странно… Чего вам-то бояться?
Вы ж не женщины... – За тебя беспокоюсь...
– Я сама за себя побеспокоюсь. –
Она стягивает с него одежды.
Вот и – серенькая мышка… Кто бы мог
на печальную Наташку подумать
с ее неиссякаемым пессимизмом?
– Наташка, обещать ничего не могу... ой...
– А кто от тебя чего-то требует?
Она забирается на него верхом.
Будто всем существом обволакивает.
Между ними возникает, нарастает
мощный ток жизненной энергии,
которой существа разного пола
обмениваются, поддерживая друг друга
в зыбком океане жизни.
Ведь отнюдь не только ради потомства
женщины общаются с мужчинами.
Забывает он себя. И пространство
будто перестаёт существовать.
Время останавливается.
Растёт энергия. И будто прорыв в вечность.
Разрядка, наконец.
Будто молния заставляет обоих содрогнуться.
Будто ливень...
Наташка на Облязева ложится мокрая
в изнеможении.
Ведь при ливне это так естественно...

Облязев
Ты с ума сошла…
Наташка
И что?
Облязев
Удивляюсь...
Наташка
Что я тоже человек, а не мышка?

Неужели она слышит его мысли?
Он её обнимает, прижимает.
До чего же худенькая, тонкая…
Сердце у него щемит от жалости.
К нему жмётся Наташка и трепещет.

3-7
А \"Москвич\" Гогенлое не случайно
не нашла Наташка у кинотеатра
в условленное время. Алёна, Фридрих,
Альбина, Серёжа выходят из кино,
видят: возле \"Москвича\" двое ментов
стоят с автоматами Калашникова,
\"Москвич\" озабоченно разглядывают,
будто в жизни не видывали такого
чуда техники. Серёжа к ним подходит:
– Ну, и что? – говорит. Они внимательно
смотрят на него. Видно, им не очень
нравится его калмыцкое лицо,
его длинные чёрные волосы,
перехваченные на лбу ремешком.
– Ваша машина? – Моя. – А документы?
– Документы есть. А всё-таки, в чём дело?
– Разберёмся. – Очень долго читают
документы. Спрашивают: – Пил сегодня?
– Нет. – А тормоза в порядке? – В порядке.
– Ну, проверим. – А что за основание
для проверки? Я ведь, кажется,
ничего не совершил…
– Тормоза должны всегда быть исправны.
Какие ещё нужны основания?
Если они в порядке,
значит, дальше поедете спокойно.

Тормоз работает, но стояночный
держит плохо. Менты торжествующе
переглядываются, они-то знают,
где искать, они рады, что находят!
Говорят: – На штрафную стоянку.

Вся компания возмущается.
Им нужно на аэродром!
Они в городе никого не знают.
Но стражи порядка неумолимы.
Это не их проблемы.
– Произвол! – кипятится Гогенлое.
– Нет, – ему поясняют, – инструкция.
Чтоб поставить машину на штрафную,
существует три основания:
пьян, без документов
или транспортное средство
с неисправными тормозами.
Вот когда б ничего этого не было,
а мы всё-таки вас поставили бы на штрафную,
это был бы произвол.
– Никуда я не поеду, –
Серёжа лезет в бутылку.
– Вы собираетесь оказывать
сопротивление работникам милиции?
Это может вам обойтись дороже.

Серёжа смотрит с отчаянием на товарищей:
– Дурдом!
Два мента с автоматами садятся
вместе с ним в его машину.
– А мы как же?
– Это ваши проблемы, – говорит один,
белобрысый, захлопывает дверцу.
– Встретимся на аэродроме, –
говорит Серёжа. И \"Москвич\" отъезжает.

Алёна, Альбина, Фридрих остаются
на мостовой среди чужого города.
А Серёжа ведет \"Москвич\",
по подсказкам ментов туда-сюда поворачивая.
Наконец, подруливает к воротам,
за которыми с хриплым лаем рвётся
с цепи огромный кобель.
Охранник в камуфляже, с резиновой дубинкой,
болтающейся у него на запястье,
неторопливо открывает ворота.
Серёжа въезжает на территорию
охраняемой стоянки. Едет между
двумя рядами машин, две овчарки
меньше, чем цепной кобель, радостно лают,
бегут рядом с машиной. Серёжа смотрит,
ищет место, где приткнуться. Есть машины,
перекорёженные неимоверно,
до безобразия, привезённые
на стоянку после дорожных катастроф.
Есть совсем новенькие, блестящие.
Вот охранник впереди показывает
дубиной, куда сворачивать. Серёжа
из машины со вздохом выбирается,
про себя проклиная приключение.
Две овчарки его обнюхивают,
виляют хвостами. А кругом люди,
причиняющие неприятности,
лица у них не злые, дружелюбные.
Один номер машины записывает,
последние цифры на спидометре.
Другой мирно с товарищем беседует.
Они вежливы, корректны. Но они
безнадёжно испоганили вечер,
может, завтрашний день ещё, а, может,
и прыжки. Эти люди – не мыслители,
деятели. Приказано – исполняют.

Чья вина, что в начале девяностых
беспредел воцарился на дорогах?
И тогда началась война ночная.
Обнаглевших бандитов тормозили,
по колесам стреляли и не только.
Отводили на штрафные стоянки
их машины. Бандиты присмирели.
А таким, как Серёжа, доставалось
рикошетом. Война – куда деваться.
К девяносто пятому году стало
на дорогах значительно спокойнее...

Алёна, Альбина, Фридрих меж собой
переглядываются: что теперь делать?
Фридрих: – До аэродрома добираться
надо как-то... – А как? – ему Алёна
возражает. – А чёрт его знает...
Будем у прохожих расспрашивать... –
Прохожие будто слыхом не слыхивали
о самом существовании аэродрома
РОСТО у деревни Хитрово и клуба.
– Это здесь же ж, у вас, под Ольденбургом!
– Извините, – пожимают плечами.
– Вам бы только на базар за картошкой, –
вслед ворчит им Заплаткин недовольный.

Они бредут по городу, спрашивая
у всех встречных и поперечных, как им
добраться до Хитрово. Чуть не на пальцах
поясняют, что собираются
прыгать с парашютами.
Некоторые от них просто шарахаются.
Некоторые мечтательно
в затылках почёсывают, смотрят в небо.
Помочь никто не может.

Вращаясь в своём кругу, они думают,
будто все интересуются тем же,
чем они, в том числе и парашютами.
Или, по крайней мере, втайне мечтают
когда-нибудь прыгнуть.
В разговорах между своими часто
бывают общие темы.
В их кругу говорят, если бы не то-то
и не то-то, они тогда бы тоже...
Вот и складывается впечатление,
будто все.
Между тем, ведь существуют другие круги.
Их вообще не интересует то,
что волнует ваш круг.
И с другими кругами редко сталкиваются
в обычной жизни,
чаще в необычных обстоятельствах.

Наконец, один водитель такси знает.
Он оценивающе на них глядит,
говорит, довезёт, если заплатят...
Называет сумму, которой хватит
два прыжка оплатить! Они задумались.
– Что, девчонки, будем делать? – Дорого...
– Не хотите, как хотите.
Таксист захлопывает дверцу и уезжает.

– Может, в гостинице переночуем? –
говорит Алёна.
– Погоди, ещё далеко до ночи, –
говорит Фридрих. – И боюсь, туда тоже
пускают не бесплатно.
Заломят, как этот таксист,
если не больше. Менты поганые!
– А чего они вообще прицепились? –
говорит Альбина. – Я не поняла,
что плохого мы сделали?
– Ничего, – говорит Фридрих. –
На заводе сделали плохие тормоза.
То и дело стояночный разрегулируется.
– Ну, а мы почему должны страдать?

Вот выходят они на набережную
реки Мельнир, берут большую бутылку пива,
одноразовые стаканчики,
и садятся за столик
на красные пластмассовые стулья.
Дует ветер, и приходится придерживать
бутылку, чтоб её не унесло.
Они пьют пиво,
смотрят на белые барашки на реке.
Начинаются ранние сумерки.

Алёна
Неожиданный поворот открывает
перспективы не очень-то приятные,
но от нас ничего не зависит.
Где наш Серёжа...
Фридрих
Ничего с ним не случится.
Алёна
Хорошо бы... Но ведь уже случилось!

Альбина смотрит на Фридриха.
Фридрих на Альбину.
Ей стаёт не по себе.
Не от взгляда. Взгляд спокоен. От того, что
она чувствует в себе самой. В ней будто
что-то сдвинулось. Становится тревожно.
Будто тихо и солнце ещё светит,
но набухли наворочанные тучи
и всё больше, темнее нависают.
В мировом пространстве электричество...
Она отводит глаза от Фридриха.
Товарищ в беде, а у ней пространство...
Ей не нравится это. Она не хочет!

Фридрих
Не волнуйся за Серёжу.
Алёна
Ты уверен?
Фридрих
Что с ним сделается? Упал – отжался.

Он смеётся. Алёна усмехается.
Лишь Альбина сидит, внутренне сжавшись,
смотрит на волны с барашками на реке.

3-8
– Прорвёмся, – говорит Фридрих.
– Надеюсь, – говорит Алёна низким голосом.
– Эй, ребята, а я вас где-то видел!
К ним подходит худощавый человек,
старое лицо, в которое вставлены
молодые глаза.
– И мы вас видели в Хитрово, – говорит Алёна. –
С нашим Вовой, – уточняет Альбина. –
К деду-сторожу вы с ним заходили.
– О-хо-хо! Значит, вы – парашютисты!
– Если можно так выразиться, –
говорит Алёна.
– А меня зовут Фёдор Кошкин.
– Пива? – спрашивает Заплаткин, и тут же
наливает и протягивает. – Как нам
добраться на аэродром?
– Проще некуда.
Утром пойдёт автобус, все успеем.
– Утром?.. – говорит Альбина.
– А что?
– Так ведь до утра... – ...никаких проблем!
Идёмте все ко мне. Переночуете, и утром
вместе все уедем. А откуда вы,
простите за нескромность, сюда свалились?
Они рассказывают ему
в двух словах свою историю. Он сочувствует,
ругает поганых ментов. Он в мрачном
возбуждении, успел поругаться
со своей Ирэн и где-то уже выпить.

Кошкин
Ну, как? Принимаете предложение?
Алёна
А удобно?
Кошкин
Неудобно штаны надевать через голову.
Всё остальное удобно.
Заплаткин
Тогда какие вопросы?

Наташка с Облязевым спросонья слышат
шум в прихожей. Она его в бок толкает.
Из прихожей свет в комнату. Успевают
двое тонким прикрыться одеяльцем.
И сидят, прижавшись друг к другу, в дальнем
углу топчана. Кошкин заглядывает в комнату.
– А, вы уже отдыхаете, – говорит он. –
Извините, помешал.
А со мной кое-кто ещё из наших.
– Минутку, – говорит Наташка.
Они торопливо одеваются, садятся
на краю топчана. – Можете заходить!

Компания вваливается в комнату,
и кажется, будто та делается тесной.
– Ба! Знакомые лица! – говорит Фридрих.
Знакомые лица выглядят сонными
и такими умиротворёнными,
что пришедшим и без слов всё понятно.

Альбина опять чувствует в себе
что-то тёмное, предгрозовое, и опять ей
становится не по себе.
Алёна на Облязева и Наташку смотрит
с одобрительным сочувствием:
все мы-де в подобных положениях бывали.
Кошкин: – Что, дорогие гости, может,
за бутылкой по такому случаю?
Кажется, подошло бы шампанское, –
он кивает на Облязева с Наташкой,
которым в их умиротворённости
всё на свете глубоко безразлично.

Заплаткин
Лучше водки. Уснём скорей и лучше
выспимся. Как, девчонки?
Альбина
Я не люблю водку, она мне кажется невкусной.
Заплаткин (хохочет)
Какой своеобразный взгляд на водку!
Кто ещё, кроме девчонок, мог придумать?
Вкус у водки! В жизни б не догадался!
Ну, а ты что скажешь?
Алёна
Мне всё равно.
Что хотите... Я ничего пить не буду.
Альбина
Лучше взяли бы десертного вина.
Или джин-тоник...
Кошкин
Понятно. Я схожу.
Всё равно ничего вы здесь не знаете.
Дольше будете искать. И вообще,
все вы здесь у меня в гостях сегодня!

Алёна рассматривает комнату.
Она бывала в похожих
в последние годы социализма и коммунизма,
когда никто ни во что уже не верил.
Настоящие поэты в кочегарках,
а в союзе писателей какой-нибудь
азиатский бай с лоснящейся рожей.
Столько важности на этом пузыре!
Он и двух падежей не свяжет вместе.
Он сидит, за него другие пишут.
Кто же станет уважать такой союз?
Уходили от официальной жизни,
устраивались кто кочегарами,
кто дворниками, только бы времени
свободного побольше, да партия
меньше лезла с советами. Все поняли:
кто платит, тот заказывает музыку.
Больше платят – значит, меньше свободы.
И смешно, когда некий теледиктор,
на глазах у страны цепляясь за кресло,
так ведёт себя, будто он деятель,
а не просто озвучивает тексты.
Подрядился – отрабатывай.
Только свободного из себя не корчи!
Никто не станет платить за то,
что, как кошка, ходишь, где хочешь,
и гуляешь сам по себе.
А тем более, большие деньги.
Одно из двух. Не все мечтают продаться.
Вот и жили, примерно, как хозяин
этой богемной квартирки.
Её можно ещё б считать роскошной:
с телефоном!.. Отдельная!
Телефон как раз звонит.
Алёна машинально снимает трубку:
– Алло! – А в ответ одно дыхание.
Короткие гудки. Возвращается Кошкин
с полным пакетом. – Вам звонили,
только трубку бросили... Извините, –
говорит Алёна, – взяла машинально...
– А, пошла она!.. Будем веселиться!

Убирает машинку с табуретки,
стелет газету, ставит бутылку водки,
жестянку с джин-тоником для Альбины.
– Кому надо, тот ещё позвонит.
Это мои проблемы. Давайте, лучше выпьем
за успех нашего безнадёжного дела... –
Видно, Кошкин захмелел немного больше,
чем казалось поначалу. Выпивают.

Кошкин
Может, сходим ещё? Как вы думаете?
Наташка
Лучше б ты нам почитал свои стихи!
Кошкин
Ах, стихи... Ну что же... Будут вам стихи!
Королеву играет окружение...
Алёна
Это что, тема или название?
Кошкин
Что хотите... Хоть то, а хоть другое!
Или оба вместе... Ну, поехали...
Вы же знаете, как некоторые,
чтобы с ними как с цацами возились,
вспоминают об этом законе сцены.

Королеву играет окружение.
Это точно, но только до тех пор,
пока эта королева не вздумает,
будто может не только милостиво разрешать,
но и запрещать всерьёз.
Приближённые, глядишь, скоро найдут
и станут играть другую королеву.

Алёна
Значит... Ты не веришь, будто женщины
могут что-то значить сами по себе?
Безотносительно к их окружению?
Кошкин
Я не верю, не не верю... Просили
почитать стихи, вот и прочитал!
Могут сами собой чего-то значить.
Только я ж – если кто-то претендует
занимать королевскую нишу...
Ну, а ежели кто не претендует –
туши избы, лошадей останавливай.
И пущай восхищаются... короче...
Непочатый край работы в деревне.

У него уже язык заплетается.
Поднимает бутылку с остатками.
Облязев и Фридрих отказываются.
Наливает он себе полстакана.

Наташка
А ещё что-нибудь нам почитал бы...
Кошкин
Неужели тебе так понравилось?
Ну, так слушайте ещё одну виршу:

Я бы тоже стоял за правду-матку,
только матки у правды я не вижу.
Если б у правды была ещё и матка,
я бы первым стал её поклонником!

Алёна (с усмешкой)
Ну, приехали... Спать пора ложиться!

Начинают располагаться на ночлег.
Облязев с Наташкой, Альбина, Алёна
помещаются на топчане, Фридрих
на полу ложится, а сам Кошкин идёт
на кухню и на крохотном диване
располагается. Выключают свет.
Всё равно и в кухоньке, и в комнате
много света от уличных фонарей.
Кошкин выпил, и ему ещё хочется.
Думает, не удастся ли с Заплаткиным
договориться да на кухне выпить.
Раздается в дверь звонок. Идёт Кошкин
босиком в прихожую, включает свет.
Слышен звук оплеухи, женский голос:
– Скотина! Познакомь со своей шлюхой!
– Тише, – говорит он. – У меня гости...
– Знаю я твоих гостей, мразь, подонок!
Где она? Дай на неё хоть посмотреть!
– Тише! У меня квартира полна гостей...
Парашютисты из Мельнира. Спать легли.
– Что ты рот затыкаешь? Перед вами
я вовсе не собираюсь пресмыкаться!
Не хватало под вас подделываться!
Как хочу, так говорю! – Пошли, пошли... –
Обувается, проходит в комнату,
Фридриха толкает: иди, ляг на кухне.
Свет в прихожей выключается, замок
щёлкает. Заплаткин перебирается
на кухню, засыпает на диванчике
в полной уверенности, что это верх
человеческого благополучия.
Спал ведь он и на камнях, и на снегу,
ночевал и в дождь, и в зной без палатки.

Альбина лежит на топчане с краю.
Хочется уснуть, однако не спится.
Что-то тёмное, смутное тревожит.
Не такое, с чем она играть привыкла.
Будто лёд разошелся под ногами
с глухим грохотом товарного состава.
И опять тишина, но нет уж больше
прежнего спокойствия, уверенности...
Лишь желание и слабая надежда,
чтоб стихия прошла стороной, и всё
потекло бы, как и текло, по-прежнему.

Её маленький сексуальный опыт
разочаровал: было стыдно, больно,
даже как-то унизительно... Потом
она боялась последствий. Этот страх
был особенно унизительным. Она
избегала парня, который будто
сумасшедший, сам не свой, хотел ещё
как-нибудь встретиться. Наверное,
как все мужчины, думал, раз получилось,
так теперь уже всё. Как бы не так!
Он ей сделался противен. Она видеть
его больше не хотела. А с другими
после того случая только играла,
уклонялась, уворачивалась, смеясь
над их пустыми надеждами, простотой.
Так с Серёжей играла. Не понимала,
почему же не нашла в своём опыте
ничего из того, о чём мечтала.
А всё просто: ведь это не было
выражением любви!
Одно только любопытство.
А теперь предчувствие,
ни на что прежнее не похожее.
Ничего общего не имеющее
с любопытством, игривостью... тревога...
Выходящее что-то за пределы индивида,
и она ничего своей волей
поделать с этим не может...
Поднимается, шлёпает босыми
ногами в туалет. А потом на кухню.
Присаживается на край дивана,
на котором почти уснул Заплаткин.
Говорит первое, что ей приходит в голову:
– Что с Серёжей?.. – будто сама верит,
что пришлёпала сюда лишь за этим.
– Что ты вспомнила вдруг среди ночи?..

Четвёртый день

4-1
Спит Алёна и где, она не знает.
Положила на Облязева руку.
Не заметила, как во сне произошло.
На Наташкину руку натыкается,
которую та положила на него
с другой стороны. Просыпается, видит,
уже светлые сумерки в квартире.
Альбина шлёпает босыми ногами,
но, кажется, не из туалета, с кухни.
Что она там делала?.. Алёна хочет
пить, идёт на кухню. Видит, Заплаткин
спит на диване. Она, воды напившись,
возвращается. Там, где она только что
лежала, лежит Альбина. Алёна
пристраивается с краю на топчане.
Грустно, среди всех этих перемещений,
кажется, она одна в одиночестве.
Почему ей всегда так не везёт?
Она увлеклась духовными практиками,
но она ведь не монашка! Однако
просто женщину не хотят в ней видеть.
А бывает так на душе иногда –
пропади она пропадом, духовность!
Секса бы, самого обыкновенного!
Может, надо-то раз в год... Чтобы после
вновь стремиться в сферы возвышенного.
Но увы, устремлённость-то в ней видят,
а того, в чем она, не замечают,
в теле женщины, в котором Алёна
тридцать лет живёт... Собственное тело
тяготит его, как великое бремя...
Она любит повторять эти слова Лао-Цзы.
Однако ей не кто попало подойдёт,
иначе стоило бы только шевельнуть пальцем...
Вон, допустим, Лёха.
Но таких, в ком хоть искорка заметна,
очень мало... Одни свиные туши,
распираемые самодовольством,
или добрые дурачки, как Лёха,
или вовсе ни рыба и ни мясо.
Хоть и говорит обыкновенного,
но запросы её, однако, выше.
Она присматривалась к Облязеву
не без интереса, но тут, похоже,
обошла её, и кто – неужели?
Кто б подумал на серенькую мышку!..

Из прихожей слышно чавканье ключа,
открывается дверь, шаги в комнату.
– Доброе утро всей честной компании! –
кричит Кошкин. – Прошу прощения, но
нам пора! Сейчас подойдёт автобус. –

Все встают, неохотно и лениво,
просыпаясь с трудом. А что за утро!
Воздух над городом пронизан
лучами восходящего солнца.
На улицах его не видно. Оно за домами.
Всё в тени – и ни души. Идут на площадь.
Там чёрный чугунный дедушка Ленин
тычет пальцем куда-то в неизвестность.

В небе синь, только в высоте бездонной
неподвижные розовые пёрышки.
Туда их сегодня поднимет самолёт,
в прохладную, прозрачную высь, и там,
впервые в жизни...
Они вдыхают
прелесть свежего июльского утра.
Стоят несколько человек на площади
с рюкзачками и сумками. В этой группе
обращает на себя внимание парень
с жиденькой бородкой, худой, длинный,
с косичкой.
Подходит синий автобус.
Ирэн садится не с Кошкиным, с Алёной,
будто хочет демонстративно подчеркнуть
независимость от Кошкина
при их свободном партнёрстве.
Кошкин хотел было к Облязеву с Наташкой,
но у них место уже занято,
тогда он с этим парнем,
что с бородкой и с косичкой, сел рядом.

Алёна чувствует внутренний дискомфорт.
К ней недавно заходил её отец.
Дал ей денег на прыжки, хотя она
не просила и не хотела брать, но
поняла, что лишит его возможности
проявить свои отцовские чувства.
А в душе они давным-давно чужие,
видятся раз в год по обязанности,
обоим это даёт мало радости.
У неё отец большой специалист
в своём деле, с огромным честолюбием,
толкающим добиваться большего,
чем, казалось, был способен изначально,
человек, который ни в одну минуту
своей жизни не бывает до конца
откровенным, раскованным, искренним.
Безусловно, он способен, талантлив...
И она умом, наверное, в него...
Но идёт по совсем другой дороге.
Для него и общественное мнение
много значит, и официальное
признание, а она против этого
бунтовала и до сих пор бунтует.
Ему кажется, будто он помогает,
если деньги иногда ей приносит,
а на самом деле это
ему нужно самому, чтоб утвердиться,
сознавать, что имеет средства помочь.
Ведь знает: она сама
достаточно зарабатывает,
ей такая помощь не нужна.
Но нет между ними ничего другого,
Нет главного – тепла души, откровенности.
Разговоры об успехах, деловых,
общественных, научных...
Только ей-то что?
И она так могла бы
своими успехами хвалиться.

Мать Алёны простая работница.
Видно, отец думал, когда встретились,
будто та, видя его превосходство,
на него станет глядеть с умилением
и всегда это помнить. Как бы не так!
Если кто-то кого-то хочет приподнять до себя,
забывает, что тот может захотеть
опустить его до себя. И это бывает чаще!

До него эта женщина страдала
комплексом неполноценности, а при нём
стала чувствовать себя, по контрасту,
ещё хуже. И, как это водится,
стала мстить, делать пакости,
казалось бы, ничем внешне
не спровоцированные,
оттого и вовсе необъяснимые.
Человек рациональный, он привык
во всём находить разумное начало,
даже в пакостях. А тут вдруг столкнулся
с совершенным иррационализмом.
Её месть была не за что-то плохое,
что б он сделал (он ничего ей не сделал),
а за то, что... душа ей так велела.
Мы простые, необразованные...
Сколько раз говорилось в объяснение
элементарной непорядочности,
когда образования не нужно,
лишь держи слово.
Но на это те, кто сами себя зовут простыми,
почему-то не способны.
Для них слово – пустое понятие,
колебание воздуха или буквы на бумаге.
Порядочный держит просто сказанное слово,
а простой – даже от записанного,
и подписанного им же, и с печатью,
и заверенного у нотариуса –
отбрехается, и не покраснеет.
И ещё себе поставит в заслугу.
Я, дескать, сообразил, что так мне выгоднее.
Так получу больше имущества.
Материальные вещи для него важнее слова.

Сколько этих простых наверх вылазит,
когда смута бывает в государстве.
Кабы сделал он что-то ей плохое,
то за это она бы мстить не стала.
А напротив, даже, может, поняла бы,
потому что до неё опустился.
Ведь её как раз бесило то, что он
всё прощает, значит, брезгует, видно,
ни за что считает с высокомерием
ни её, ни то, что она сделала.
Вон, Иван в кровь разбил своей всю рожу,
та хоть чувствует и свою значимость,
и того нехорошего, что сделала.
А прощением лишний раз покажут
своё превосходство, твоё ничтожество.

С матерью Алёна тоже не могла
найти общего языка, сочувствия.
В конце концов, родители разошлись,
не поняв, что же всё-таки мешало
продолжать брак, на недопонимании
изначально основанный. Но прежде
оставаться Алёна не хотела
с ними в одном доме. Ушла в шестнадцать лет
жить с приятелем-художником.
Снимали комнату и в ней гоняли мух.
Потом перед ней возник извечный выбор:
что делать с беременностью?
Избавляться от неё или родить?
Она выбрала первое, потому что
было трудно с деньгами, и училище
надо было как-то заканчивать.
Когда же всё осталось позади,
появились кое-какие средства,
оказалось, что Алёна зачать уже не может.
И она испугалась. Отчуждение
началось, и с приятелем расстались.

Стала интересоваться методами
нетрадиционной медицины
и узнала, что много тысяч лет назад
приходил Дханвантари,
чтобы утвердить знания Аюрведы.
Есть три доши – вата, питта и капха.
Человек может исцелиться только сам,
страстно этого желая...
Всё понятно, пока буквы читаешь на бумаге.
А в реальности – вот, она страстно хочет,
но пока ничего не получается.
Только приблизилась к индийской вере
в интерпретациях, приспособленных
к западному образу мышления.
Посещала самодеятельных гуру.
Наконец, в результате упражнений,
то ли увидела, то ли вообразила
смутную человеческую фигуру.

4-2
Её стали поздравлять, уверяя,
будто видела своего учителя.
(Если Б Письменно Её Поздравляли,
Все Слова Написали Бы С Большой Буквы,
Как Им Свойственно). Дух перехватило:
Неужели Это Тот, Кто из Тибета
по Пути меня ведет... Ну и что же?

Босоногая Альбина пришлёпала...
Отрешённые Наташка с Облязевым...
Что-то было у всех... И стало грустно...
Вата, питта и капха не помогут,
когда нет чего-то самого простого...

Не знакомы Ирэн с Алёной.
Ирэн носится по жизни,
стараясь утолить ненасытное желание.
Её жизненность древних саг достойна.
Ключ даёт от вагончика ей сторож,
и она кого хочет туда водит.
Там лежанка и железная печка.
Для Ирэн жизнь без секса бессмысленна.
Нет, она не проститутка, не за деньги...
Предпочтёт неимущего богатому,
если тот ей понравится. А деньги
у неё есть самой. Человек – главное.
Нет у ней персональных предпочтений.
Она в этом уподобилась древним.
Те вперёд почитали чистый Эрос,
а уж с кем – тоже важно, но – второе.
Невозможно любить, когда нет яри.
И она была замужем однажды
за профессором старым. Вот такой ей
муж был нужен, не стесняющий, добрый.
Где хотела гуляла. Они вместе
выделывали шутки!
Он, бывало, приглашал аспирантов,
а она их встречала в пеньюаре,
говорила, будто его нет дома,
а профессор в это время забавлялся,
наблюдая сквозь замочную дырку...
Он не только не мешал ей, он даже
просил её рассказывать, не стесняясь,
о её любовных похождениях.
Хохотал до слёз над подробностями.
Душой она любила профессора,
только счастье недолго продолжалось.
Умер и оставил ей наследство –
наполненную книгами квартиру.
В них Ирэн не заглядывала.
Мёртвый дух засушенных букв
её не привлекал.
Слишком много в ней животной энергии.

Иногда к ней заходит сын профессора,
представляющий, может, единственное
исключение из лиц мужского пола,
с кем она ни за что бы, хоть и молод,
не противен и хочет – спать не стала.
Почему? А она сама не знает.

Выезжает автобус на просторы
за город. Солнце красно-золотое
светит низко, на самом горизонте.
Островками в полях туман струится.
Оживляются в автобусе, проснулись.
Начинают говорить, что, может, нынче
повезёт и, наконец, отпрыгают.

Алёна чувствует утреннюю бодрость,
после долгого сна такой не бывает.
Вспоминает лекцию по Аюрведе,
вот что значит, вставать перед восходом,
когда всё живое напитывается
энергией из мирового пространства,
которая мощной волной проходит
на восходе светила. В это время
из подвалов выглядывают кошки,
и птицы щебечут особенно яростно.
Она думает: как-то у нас не так...
И встаём, и ложимся слишком поздно,
вышли люди из природного ритма...
В это время Ирэн сказала что-то,
и Алёна ей будто отвечает,
продолжая на самом деле просто думать:
– Мысли у нас правильные,
а поступки неправильные.
И всё происходит не так, как задумала.

Ирэн
А не надо задумывать и верить.
Да и некому.
Алёна
Это почему же?
Ирэн
Я любила парня до безумия.
Для него такое выделывала!..
Рассказать – волосы дыбом встанут...
А могла бы собой заниматься,
я не дура и сделала бы карьеру,
и в столице могла бы остаться,
если бы не играть роли. Нет, спасибо!
Я сама по себе,
хочу просто жить, как мне нравится,
не делать никакого вида для посторонних...
Когда плохо – не скалиться в улыбке,
выставляя фарфоровые зубы.
Только все для меня с тех пор мужчины –
мразь и дрянь.
Алёна
Неужели, все?
Ирэн
До единого!
Алёна
И ты с ними не живешь?
Ирэн
Так что из этого?..
У них есть то, что мне нужно. Кроме них
больше взять этого негде. Только все они –
мразь и дрянь и не перестанут мразью быть!

Такие непохожие
друг на друга Ирэн с Алёной рядом.
Алёна думает, будто все они
этой ночью имели что-то, только
она оставалась в одиночестве.
И Наташка, Наташка! Кто б подумал!..
Они действуют быстро и решительно.
А ей нужно всегда какое-то время...

Автобус сворачивает к воротам аэродрома,
останавливается.
Слышен рёв самолётного мотора.
Как только приезжают из Ольденбурга,
их будто сразу подхватывает смерч.
У парашютного класса грузовик с прицепом,
в него грузят парашюты.
Выражения на лицах не такие,
как во время скучного ожидания.
Отрешённость на них, сосредоточенность.
Васильич сдержанно покрикивает,
вновь пришедшим велит на медосмотр
поскорей – и к парашютному классу.
Кто грузил, лезут в кузов и садятся,
хотя не положено, на парашюты.
Едут к старту, на шесте поднимают
полосатый сачок для ловли ветра.
Солнце низко. Туман почти растаял.
На траве разноцветные росинки.
Веронику с Денисом взяли в кузов,
а Сидорин с Васильичем уехал.
Самолёт ревёт, уезжает к старту.

Все оставшиеся мельнирцы идут
по тропинке по огромному полю,
заросшему травой, справа тянется
лес, а слева разгорается солнце,
нагревая и растворяя дымку.
Надо всем этим бездонное небо.

Слышится нарастающий рёв мотора.
Самолёт взмывает над головами,
поднимается и за лес уходит.
Они машинально подвигаются в сторону,
будто давая дорогу самолёту,
провожают взглядами,
на себе ощущают шорох ветра.
Хотя он далеко от них промчался,
все решили, что лучше держаться
ближе к лесу, а не идти среди поля.
Мокрая трава им чуть не по колено.
Вот находят заметную тропинку,
что ведёт вдоль кустарника, подводит
к солнцем залитой опушке. А дальше
тропинка раздваивается:
одна идёт по полю вдоль опушки,
другая в лес уводит.
У них над головами
самолёт поднимается по кругу.
В конце второго круга гудение
мотора стихает, лётчик сбросил газ.
Останавливаются, задирают головы.
У самолёта вспыхивают
один, другой, третий купол.
Самолёт уходит из виду,
купола остаются висеть в тишине неба.

Мельнирцы идут дальше, впереди Лёха.
Сворачивает на тропу, которая в лес уводит.
Здесь комары и мухи.
Недовольны товарищи на Лёху,
зачем их завёл в тень, вместо того чтобы
продолжать идти полем,
согреваться в лучах солнца.
Лёха лишь ухмыляется,
сам не знает, зачем в лес направился.
Рад бы вывести снова на опушку,
да тропинку обступают мокрые кусты
все в росе. Не возвращаться же.
Идут, надеясь при первой возможности
повернуть на опушку. Но тропинка
глубже в лес всё уводит. Поначалу
березняк, насквозь пронизанный лучами.
Потом ели пошли, и лес стал мрачным.
И по острым камням идёт тропинка
вниз и вверх через ямы и овраги.
И уж небо будто ровно-пасмурное.
Шелест ветра в еловых тёмных лапах.
– Лёха! Эй, негодяй! –
А в это время
меж деревьями замечают деревню.

4-3
Черепицей покрыты красные дома.
Крыши остроконечные и что-то вроде
немецкой кирхи в конце деревни,
только без креста. Но у кого это
может вызвать удивление, ведь церкви
столько лет превращали в мастерские,
котельные, сараи и конюшни.
Не до всякой дошли покамест руки
привести храм в какой-нибудь порядок,
хоть и пришёл конец
облечённому властью вандализму.
Острый шпиль, а не крест над этим зданием.

На крыльце крайнего дома стоит кто-то.
Девчонки узнают деда-сторожа.
Когда ближе подходят, никого уже
нет на крыльце. Эдику показалось,
будто эту деревню уже видел,
вспоминает, что во сне. Размышляет,
если б сначала наяву,
а потом вдруг приснилась,
это было бы объяснимо.
Но ведь всё наоборот!
Прежде видел во сне то,
что теперь вся их команда видит.
– Ни фига себе, – кричит Лёха, – посёлок!
Не зайдём?
– А чего тебе там делать? – хмурится Анжела.
– Может, есть магазин...
Алёна:
– Странная архитектура.
– Прибалтийская, – говорит Облязев.
– Может, сходим туда?
– Ты что, приехал, – говорит Егор, –
ходить по магазинам?
– Не стой! Пойдём скорее к старту! –
говорит Анжела и толкает Лёху в спину.

Все идут. Издали слышен рёв мотора.
– Вот ещё полетели, – замечает Фридрих, –
пока мы по лесу блуждаем.
Исчезает деревня за кустами.
И всё реже попадаются ели
с жуткой тенью под замшелыми лапами.
Вновь пошёл березняк, залитый солнцем.
Наконец, все выходят на просторы.
Старт уж рядом. Сачок для ловли ветра
на шесте потихоньку шевелится.
Второй взлёт поднимается всё выше.
Самолёт вновь у них над головами.

Как приходят на старт, встречают первой
Веронику. Та в раздёрганных чувствах.
– Где Дениска? – спрашивает Алёна.
Вероника мокрыми от слёз глазами
показывает вверх. – Что это значит? –
недоумевает Алёна. Мельнирцы
обступают Веронику и не могут
ничего понять. – Зачем его только
я пустила... – Из её несвязных слов
наконец понимают, что Дениска
там, вверху, в самолёте, набирающем
высоту, чтоб выбрасывать спортсменов.
У иных глаза от изумления
вылезают на лоб.
А дело было так.
Вероника с Дениской приезжают
к старту первыми, с теми, что грузили
парашюты. Тут ничего пока нет,
только шест начинают устанавливать,
ставить складные столы и прочее.
Самолёт ещё только на подходе.
Кузнечики трещат, заливаются.
Васильич с руководителями клуба
обсуждает, кому идти в первом взлёте.
– Одевайтесь! – И вот стоит шеренга.
Записали в журнал и – к самолёту,
который только-только подошёл к старту
и жужжит, траву волнами колышет.

С ними сам в этот взлёт идёт Васильич,
неуклюже переваливается,
как медведь за командой акробатов.
Все заходят, и он закрывает люк.
Самолёт ревет: прибавил лётчик газу.
Жадно смотрит Денис на это действо.
Он вчера, пока другие в Ольденбург
ездили, знакомился со спортсменами.
Они стали ухаживать за мамой –
и ему внимание. С ним шутили
и шутя, предлагали вместе прыгать.
Подвешивали в разных тренажёрах,
когда мама ушла с какой-то тётенькой.

Вероника познакомилась с Викой,
мастером спорта, и они за кофе
провели в разговорах летний вечер.
Говорили не о парашютизме –
о семейных делах, мужьях и детях.
Муж Викторию пускал неохотно
на прыжки, и ей всегда удовольствие
стоило неимоверных усилий.
А мужа она так и не пристрастила
к своему увлечению, он дома
остаётся, когда она ездит прыгать.
– А ведь хочется во всем быть ближе...
Но мужчины почему-то ленивы.
В самолёт его краном не затащишь.
Ему только пивка да на диване
поваляться, уставясь в телевизор...
Спорт... Какой там спорт? Лёжа неподвижно
наблюдать, как другие мяч гоняют?
Самому нет из дома просто выйти,
не бежать, а хотя бы прогуляться.
Уж молчу – на прыжки со мной съездить.
Не всегда получается как хочется...
– Да, – согласна Вероника с Викторией,
только думая при этом о своём.

К ним относятся спортсмены по-разному.
Виктория – свой парень, с которым
не надо церемониться.
Невзрачная наружность Вики
не возбуждает желания ухаживать за ней.
А что до спорта –
как её превосходства не признаешь?

Вероника же, вовсе не спортсменка,
ни прыжка в жизни не совершившая,
стала вдруг предметом общей симпатии.
И вот утром Дениска наблюдает,
как друзья в самолёте люк закрыли.
Тихое жужжание пропеллера
сменяется мощным рёвом,
и идёт самолёт вперёд, останавливается,
разворачивается, стоит немного,
а за ним трава колышется волнами.
Наконец, с места двинулся и скорость
набирает, от земли отрывается,
поднимается, уходит за деревья.
Через пять минут появляется выше.
На второй круг заходит и гудение
стихает. Снизу видят первый купол.
И за ним ещё, ещё, и несколько
куполов расцветают в ясном небе.
Вот один из спортсменов приземляется,
вот другой, за ним третий и четвёртый.
На лицах радостное возбуждение.

Дальше всех приземляется Васильич.
Он брюзгливо идёт вразвалку к старту
с таким видом, будто сошёл с трамвая,
а не только что приземлился с неба.
Он у старта с начальством обсуждает
ситуацию, насколько возможно
начинать прыжки. Виктория к нему
подступает, просится во второй взлёт.
– Обожди, – говорит Васильич, – решим сначала... –

Спортсмены горят желанием прыгать.
Сколько дней ждали погоды. Говорят:
– Нормально же, Юрий Васильич!
– Что нормально? Ветер на разных высотах
в разные стороны...

– Ну так что?
– Перворазников, вообще, нежелательно...
– Ну и ладно! Их и не пускайте.
А нам готовиться к соревнованьям!
– Кенгуру обкатать до послезавтра, –
говорит Александр Михайлович,
начальник парашютной подготовки. –
– Как он, кстати?.. – спрашивает Васильич.
– С Николаем сейчас на нём ходили,
всё отлично! Я б дочь сию минуту
прицепил и, не моргнув глазом, вышел.

Лётчик по траве в домашних тапочках
похаживает, почёсывая пузо.
По лицу его не очень заметно,
что у него мечта: высота, высота.
Он надеется, прыжки опять отложат.
Но второй взлёт начальник разрешает.
– Не желаете, – говорит Веронике
Александр Михалыч, укладывая
кенгуру на траве, – подняться с нами?
Прицеплю вас вот к этому тандему.
Вам ни думать, ни делать не придётся
Ничего. Я всё сделаю!
Ей страшно:
неужели, сейчас!?.. Хоть чуть попозже...
– Не хотите, так пусть Дениска сходит!

А Денис услышал и вцепился.
– Мам?.. – она же всерьёз принять не может
предложение матёрого спортсмена.
Ей всё кажется, будто он с ней шутит.
Она смотрит вопросительно на Вику.
Та стоит с парашютом на спине,
поправляя ножные обхваты,
и рассеянно отвечает:
– Пусть сходит!
– Ты серьёзно?
– Вполне. Что такого?
– И своего бы отпустила?..
– Да я сто раз пускала.
– Не могу поверить...
– Это же абсолютно безопасно,
тем более, с Александром Михалычем.
Я сама сейчас пойду, присмотрела бы
в самолёте за Дениской.
– Можно, мам?..

Озабоченный, проходит Васильич.
Александр Михалыч к нему обращается:
– Парень хочет сходить на кенгуру.
Васильич смотрит на Дениса, говорит:
– Лучше всех был у нас на тренажёрах.
И раз дочь, говоришь, так почему бы...
Пусть идёт, если мама разрешает!

4-4
– Мам! – кричит Денис, в глаза заглядывает.
У самого того гляди слёзы брызнут.
Она перестаёт давать себе отчёт
в реальности происходящего.
Глядит с отчаянием на Вику.
Столько дней ожидания...
И такие безумно ранние подъёмы,
что у ней что-то сдвинулось в сознании.
Вероника уже думать не может, как привыкла.
Пусть идёт, Вика там за ним присмотрит...
– Становись, взлёт! – командует инструктор
с ничего не выражающим лицом.
Вновь записывают каждого в журнал,
паспорта парашютов отбирают.

Вот они идут гуськом к самолёту.
Вероника смотрит вслед, как большие,
разухабистые, грубые мужчины,
неуклюжие в ухаживаниях,
бесшабашные в своём пристрастии
к прыжкам с чудовищной высоты,
уходят, и Денис вместе с ними,
такой маленький, беззащитный...
Её сердце сжимается.
Стыдно ей, что так часто на ребёнка
раздражалась в эти дни ожидания.

Вот вся группа останавливается у самолёта.
Вероника думает с замиранием сердца,
что, может быть, взлёт отменят.
Тогда она Дениса
ни за что уже больше не отпустит...
Там, на поле, какая-то заминка.
Вот идёт одна женщина обратно.
И кричат, и зовут, руками машут.
И тот парень из Мельнирской команды,
которого она видела с красивой
длинноногой девчонкой, спешит по полю
к самолёту. В него уже садятся.

Денис карабкается в самолёт, его
с рук на руки передают, втаскивают,
а рожица испуганно-счастливая.
Ей хочется броситься, кричать, отнять.
А Виктория машет рукой из люка:
не волнуйся, у нас-де всё в порядке.

Инструктор Викторию оттесняет,
закрывает люк. И сразу Веронику
захлёстывает волна отчаяния.
Вот чихает, заводится, рокочет
двигатель, и лопасти пропеллера
сливаются в прозрачный круг,
самолёт выруливает на травяное поле.
Вот он вновь разгоняется, взлетает,
поднимается выше и выше.
У неё сердце кровью обливается.
Делать нечего. Всё необратимо!
Когда Вика говорила, будто это
безопасно – ей верила, однако
навалилось сомнение – с чего бы?

Самолёт на второй круг заходит,
приближается к месту, где и в первый раз
выбрасывал спортсменов. Тут подходит
к Веронике мельнирская команда.
– Где Дениска? – спрашивает Алёна.
Вероника мокрыми от слёз глазами
показывает вверх. – Что это значит? –
недоумевает Алёна. Мельнирцы
обступают Веронику и не могут
ничего понять.
– Зачем его только пустила...
Из её несвязных слов
наконец понимают, что Дениска
там, вверху, в самолёте, набирающем высоту,
чтобы выбрасывать спортсменов.

– Вот те раз! – восклицает Балабанов. –
Мы учились, бумаги исписали
полкило на устройство парашюта,
на правила поведения в воздухе,
а тут шкет приезжает с мамочкой
и летит вперёд всех прыгать, когда мы
ещё пешком до старта не дотащились!
На него осуждающе Анжела смотрит,
сдержанно выговаривает:
– Ты сперва скажешь, а потом думаешь!
– А что я... – как всегда моргает Лёха.
– Как же ты отпустила? – удивляется Алёна.
Вероника: – Сама не знаю...
Ум за разум зашёл. Такие ранние подъёмы...
и это ожидание...
– Он же не весит пятидесяти кило! –
восклицает Егор.
– Ну так и что же? –
с недоумением говорит Эдик.
– Как: забыл? Минимально допустимый
вес парашютиста...
– Он не на Д-5, – говорит Вероника.
– На тандеме. Прицепляется впереди.
– Понятно... – говорит Егор.
А Облязев Наташке:
– Ты права, ничего не угадаешь.
Если бы кто мне сказал ещё минуту назад,
что Дениска вообще будет прыгать,
я бы не поверил.
– А вот бы Гогенлое с нами был, удивился, –
говорит Фридрих.

Над их головами
у ползущего по небу самолёта
раскрываются купола.
Вдруг Альбина замечает:
– Вон, какая-то точка, – и все смотрят.
Руководство беспокоится: не было
ни у кого такого задания.
Засекают секундомером время:
полминуты свободного падения,
и ещё... Наконец крыло раскрылось
от земли невысоко, оно первым
приземляется из этого взлёта.

Прямо к старту подруливает лихо.
На крыле Александр Михайлович,
впереди у него пристёгнут Дениска.
У мальчишки от счастья лицо сияет.
Но зато у матёрого спортсмена
вид смущённый, взволнованный.
Дениску отцепляет, к начальникам отходит.
Вероника хватает Дениску, чуть не плача.
Денис вопит в восторге:
– Вот классно, мам! –
Она в слёзы от счастья: цел ребёнок!

Александра Михалыча
руководители расспрашивают,
что такое, в чем дело? Он поясняет:
вытяжной фал за ногу запутался,
и он его распутывал сорок секунд.
С нераскрытым всё это время падали.

А Денис верит, что так и задумано,
он в полнейшем восторге от полёта.

У руководителей иные чувства.
Они решают, что опрометчиво было
выпустить ребёнка, и пока
перворазников не выпускать.
– Сходи ещё пару раз с Николаем,
послезавтра чтоб такого не вышло.

Мельнирцы Дениску разглядывают,
обступив, будто чудо. Они видели
других приземлявшихся, но ведь этот –
первый из них. Притом, никто не ожидал,
что он прыгнет. Пока они толпятся
вокруг чуда, другие приземляются
из этого взлёта. Вот идёт один
с парашютной сумкой со стороны солнца,
поднимается на холмик и на миг
закрывает светило силуэтом.
А когда он подходит, с изумлением
они видят Серёжу Гогенлое!

Когда солнце, размытое туманом,
заслонила Серёжина фигура,
показалась она на миг огромной.
Но спустился к своим, и сразу видно:
никакой он не огромный. Серёжу обступают.
– Ты откуда? – И он глазами в небо.
На брезент бросил сумку с парашютом.

Альбина опускает взгляд смущённо.
Заплаткин в изумлении: – Ты прыгнул?
– Да, – Серёжа в ответ ему кивает.
А Заплаткин думает, что это он
хотел прыгать, а вовсе не Серёжа.
Тот как раз говорил, приехал только
ради Альбины. Всё перевернулось!
Кто теперь виноват, что так вот вышло...
Роковой какой-то вихрь... Фридрих хочет,
чтобы их отношения оставались
такими же точно, как были раньше.

И Альбине неловко на Серёжу
глядеть, хотя раньше ей казалось,
пока он не пришёл: а что такого?
Ничего не произошло, и, как только
он появится, она сможет общаться
с ним как раньше.
И вообще!.. Разве что-то обещала?
Но смущение – вне рассудка.

Она рвёт травинку с мелкими листьями
и на ней сосредотачивается.
По травинке ползёт жучок,
Альбина следит, как он пробирается
Среди дремучих перистых листьев,
крохотных для неё, а для него – джунгли.
Отчего смущение? Как было бы хорошо,
если бы в жизни было всё просто,
как эта трава, как этот ветер?

Вот Сидорин бросает на брезент сумку,
в ней распущенный ПТЛ-72,
с которым он только что приземлился,
спрашивает:
– Ну, как, провинившийся водитель?
Недовольно поморщился Серёжа.
– Я готов.
– Да я про прыжок?
– Нормально.
– Энтузиазма в голосе не слышу!
– Ах, Виктор Федотыч, мне не до прыжка!
– Дожили! Дальше ехать некуда.
– Дальше ехать есть куда: забирать машину.
Настроение Серёжи падает,
а почему, он и сам не понимает.
Произносит:
– Прыжок, он и есть прыжок.
– Ну, конечно, – поддакивает Лёха, –
он и в Африке прыжок! – Помолчал бы! –
говорит Анжела. – Сам сначала прыгни!

4-5
Сидорин с Серёжей идут со старта
вызволять со штрафной стоянки машину.
На секунду Серёжа задержался,
огляделся рассеянно. Альбина
рвёт в сторонке цветы и будто вовсе
его в этот момент не замечает.
И Сидорин с Серёжей удаляются.
Ещё долго их видно в открытом поле.
Фридрих испытывает облегчение.
И Альбине сразу делается легче.

Другие переговариваются меж собой
удивлённо, как случилось, что Серёжа
уже прыгнул? А дело было так.

Со штрафной стоянки он вчера вышел
и пошёл куда глаза глядят.
Никого ему долго не встречалось,
чтоб узнать направление.
Это, вроде, промышленная зона.
Вдоль дороги какие-то заводы.
На обочинах запылённая полынь.
Наконец, он выходит
на открытое пространство,
на холмистую местность.
Поднимается дорога на путепровод,
другая идёт под ним поперёк.
Туда-сюда мчат машины, не останавливаются.

Он шагает наугад: будь, что будет,
пока всё само собой как-нибудь не решится.
Забывает вскоре, где, с какой целью
он находится, идёт, как на этюды,
на земле и на небе замечает
переливы теней, полуоттенков,
яркие внезапные пятна.

На обочине дороги огромный \"КамАЗ\",
гружённый рулонами бумаги.
Шофёр возится с двигателем.
Серёжа подходит и спрашивает,
как добраться до Хитрово.
Шофёр говорит, что может подвезти,
но не до аэродрома, до перекрёстка дорог,
ну, а там уж как-нибудь доберется.
Заканчивает ремонтировать мотор,
заводит, едут.
Тормозит среди полей, показывает:
пойдёшь по той дороге до того леса... –
Это тёмная полоска у самого горизонта.
– А далеко? – спрашивает Серёжа.
– Не знаю... Километров семь... –
Дверь кабины захлопнул, уезжает.
Чем помог, и на том ему спасибо.

Начинаются сумерки. Серёжа
долго, долго уже шагает к лесу,
а полоска будто не приближается.
Все машины куда-то вдруг пропали.
По пустынной шагает он дороге.
Ветер стих, и повеяло прохладой.
Он уже не даёт себе отчёта,
с какой целью, куда идёт.
Рассудком объясняет себе,
что как-нибудь нужно добраться до аэродрома.
Но это лишь поверхность объяснения.
А если глянуть глубже?
Что ему-то нужно на аэродроме?
Прыгать? Он не мечтал, он не Заплаткин.
Он приехал сюда Альбины ради.
Только из-за неё, ничего больше.
А девчонка будто издевается.

Мрачновато и сумеречно, словно
он вошёл в заколдованную местность.
Страна карликов или великанов...
Он не может теперь остановиться,
даже если куда идёт, не знает.
Ведь не век на обочине дороги
оставаться... Желтеют копны сена.
Мимо нескольких Серёжа проходит,
видит стог невдалеке, среди поля
стол, вокруг на скамейках вроде люди.
Он подходит, здоровается. Слышит
в ответ невнятное бормотание.
Три-четыре мужика и бабёнка,
разбитная и пьяная, похоже.
– Подходи! – кричит. – Присаживайся с нами!
Кто такой, расскажи? – Я художник.
– Ты художник, – мычит мужик и матом
выражает сомнение. От этих
людей идёт не то чтобы агрессия –
невнятное, мутное неприятие.
Другой мужик, что напротив Серёжи
за столом сидит с опущенной головой,
ни с того, ни с сего нож в стол втыкает.
Серёжа присматривается, чувствует,
перед ним не озлобленный ублюдок,
а скорей недоумок, недоносок,
сам не понимает, что делает.
– А её можешь нарисовать? –
мычит первый мужик.
– Могу.
– А ты голую её можешь нарисовать?
– Могу.
– Ну-ка, – называет мужик имя, – раздевайся.
– Я тебе, – возмущается бабёнка, –
дура, что ли?
А Серёжа говорит,
рисовать ему не на чем и нечем.
– Гонишь ты, никакой ты не художник! –
торжествует мужик. И он не знает,
что ответить. А уж бабёнка за шею
обнимает Серёжу: – Меня проводишь?..
Без тебя не дойду. А на этих,
сам видишь, нет надежды... И себя-то
со скамейки не подымут...
Она держит
его за руку, с ним за стог уходит.
Заявляет вдруг: – А ведь я женщина!
– Кто ж ещё?
– Как, кто? А ты не заметил разве,
что я женщина? –
внезапно поднимает юбку,
он в сумерках видит, под юбкой ничего.
– Обожди, – говорит она, – минуту...
Я сейчас! – присаживается под стог
отправлять естественные надобности.

Тут Серёжа думает: пора сваливать!
Прочь отсюда, пока ещё не поздно.
Будто встреча какая-то с нечистью,
не с людьми. Он уходит, слышит,
как за спиной кричит бабенка: – Ты куда?

Через лес продолжается дорога.
Чёрным кажется лес. И будто силы
ещё хватит идти. Но как-то разом
наваливается слабость. Еле ноги
он в сгущающейся тьме переставляет.
Недоумевает: что же случилось?
Спать охота... Уж как-нибудь дойти бы,
думает, но понимает, что сейчас
сны начнёт на ходу, пожалуй, видеть.
Хоть немного прилечь, хоть ненадолго...
Он с дороги сходит, падает в сено.
В засыхающей траве засыпает.
А туман вокруг струится волнами.
Начинает видеть сны. Вот с Заплаткиным
проплывают верхом на подводной лодке
по подземным извилистым ущельям,
и Альбина, внезапно прыгнув с лодки,
в глубину ускользает. Они в лодке
въезжают в большое здание, в кабинет.
Серёжа спускается в кабине лифта
мимо сводов этажей, успевает
заскочить в заиндевевший троллейбус.
Много света, зима...

Просыпается, дрожа от холода.
Вокруг непроглядный молочно-белый туман.
Нет, вставать и идти... Вот костерок бы...
Или спальник... Или была бы здесь Альбина...
Но он чувствует, мысль уже заносит
в область несбыточных фантазий.

Дрожа, поднимается на ноги.
Плотный слой тумана внизу остался.
По колено будто в облаке. Утро,
предрассветные сумерки. Серёжа
приходит на обширное поле, видит
краешек красного солнца над туманом.

Ложится на склоне холма,
обращённом к солнцу,
чувствует, как лучи пригревают
не тем теплом, какое идёт от батарей,
а пронизывающим излучением.
Дремлет, видит за две, за три минуты
множество ярких снов, и вдруг в сон
входит Сидорин, останавливается
над Серёжей: – Чего ты тут разлёгся? –

Открывает с трудом глаза Серёжа,
а над ним впрямь Сидорин: – Что разлёгся?
– А чего? – А не знаю... Парашюты
разгружать не изволите со всеми? –

Поднимается Серёжа и видит
невдалеке грузовик с прицепом, люди,
что выгружают на куски брезента
парашюты, устанавливают шест
с полосатым сачком для ловли ветра,
укрепляют его, растягивая
тросы на четыре стороны света,
забивая железные штыри в землю.

Серёжа, помогая, и не заметил,
как успел самолёт подрулить к старту.
Вот спортсмены надевают парашюты,
выстраиваются в первый взлёт.
Серёжа на них не обращает внимания,
убеждённый, к нему это не может
отношения иметь. Ему хочется
где-нибудь примоститься, поспать немного.
Бродит среди людей как сонная муха.
Самолёт поднимается с гудением,
вот идёт тише и выбрасывает парашютистов.

Они приземляются один за другим.
Потом самолёт возвращается на землю.
Он слышит, как спортсмены уговаривают
даму, что приехала с ними из Мельнира,
пустить ребёнка прыгнуть. Ему кажется,
будто всё это шутки. Из мельнирцев
видит он здесь, на старте,
только эту даму, с которой
ничего общего не чувствует, едва её замечает.

4-6
И она не питает интереса
к этому длинноволосому парню.
Она видела его с длинноногой
симпатичной девчонкой и не может
воспринять его как самого по себе –
он только спутник другой женщины.
Серёжа лёг на брезент, парашют под голову,
лишь задрёмывает – снова Сидорин
появляется над ним: – Гогенлое! –

начинает читает нравоучение:
парашют не подушка, отыскал бы
лучше купол заранее да лишний раз
проверил бы подгонку подвесной системы...
С недовольным видом вновь
поднимается Серёжа. Начальники
обсуждают, кто пойдёт в этом взлёте.

И Сидорина берут, он с сияющим
лицом бежит за своим парашютом.
На линейку становится. Серёжа
думает, улетали бы скорее.
Хоть немного отдохнуть... Ему в голову
не приходит, будто эта суета
со вторым взлётом может его коснуться.
Это рядом, но в другом измерении.

Он бредёт вдоль длинных кусков брезента,
на которых в несколько рядов сумки
с уложенными парашютами, свой
по номеру находит. Надевает
через голову, как учил Васильич.
Запасной на живот цепляет. Вроде,
всё нормально. А жмёт или свободно,
как он может сказать, пока не прыгнул...
Что толку примеркой заниматься?

Парашютисты уходят к самолёту.
Серёжа глядит им вслед. Остановились.
Стоят некоторое время на поле,
говорят, жестикулируют, потом
отделяется худая женщина
от группы и идёт в сторону старта,
а Васильич машет рукой, кричит: – Гогенлое! –
Серёжа смотрит направо, налево,
будто кто-то ещё с такой фамилией
может быть. – Ты, ты! Чего головой вертишь!
Бегом сюда! – Серёжа для верности
тычет пальцем в грудную перемычку,
за которую засунута в несколько раз
сложенная парашютная сумка,
и Васильич энергично кивает.
Он идёт, пожав плечами, к самолёту.
Красивая девчонка в малиновых штанах,
с амбарной книгой в руке, хватает за рукав:
– Паспорт! Стой, сама достану. –
Достаёт из клапанов ранца паспорт
Серёжина парашюта, спрашивает:
– Сколько прыжков?
Он: – Пока ни одного.
Она машет рукой: беги! – и пишет
его данные в амбарную книгу.
Он спешит быстрым шагом, подпрыгивая.
Женщина, что идёт от самолёта,
придерживая руками на животе
вываливающуюся ткань купола
запасного парашюта, проходит
мимо него, высоко задрав голову.
Серёжа подбегает к самолёту
и последним по трапу поднимается,
за ним только выпускающий, спортсмен
с ничего не выражающим лицом.

Вдоль бортов все рассаживаются.
У Александра Михалыча сидит
на коленях Дениска, которого
впереди уже пристёгивают.
В самом дальнем углу сидит Сидорин.
А напротив Серёжи Кошкин. Виктория машет
кому-то рукой из люка, инструктор
оттесняет её и закрывает люк.
Двигатель заревел, самолёт идёт,
его трясёт на кочках. Как взлетели,
прекращается тряска. Тут доходит
до Серёжи, куда попал, начинает
он вертеть головой. А перед ним
уже стоит инструктор, подаёт ему
соединительное звено от троса,
что натянут у них над головами.
Проходит по рядам, вновь к нему подходит,
прицепляет карабин от парашюта
на затылке к звену, проходит дальше.

Кошкин, которого Серёжа не знает,
подмигивает сразу двумя глазами.
А Серёжа и не подозревает,
что у этого незнакомого нынче
ночевали ребята их команды,
и Альбина, и Фридрих... Поднимается
самолёт выше, выше. У Серёжи
вдруг в душе нарастает возмущение,
чуть ещё бы – и он вскочил и крикнул:
я же вовсе не собирался прыгать!

А инструктор говорит: – Руки на кольца!
Открывает люк. В кабину хлещет ветер,
инструктору штанину полощет,
шум мотора врывается напрямую.
Два коротких звонка бьют по нервам,
Серёжа вздрагивает. Инструктор
делает нетерпеливый жест,
не сразу Серёжа соображает:
этот жест обращён к нему.
Он поднимается, подходит к люку.
Встаёт левой ногой на обрез,
правая сзади, чуть согнута,
чтобы оттолкнуться. Внизу всё маленькое,
через дымку, медленно проплывает.
Река блеснула. Длинный звонок. – Пошёл! –
говорит ему инструктор, и Серёжа
делает шаг.
Его подхватывает сильный ветер.
Он сразу забывает считать три секунды,
плывёт в потоке будто даже не воздуха,
какой-то вроде жидкости, сильно разрежённой.
Ему нравится, но он не успевает
всё прочувствовать, автоматически
парашют раскрывается, едва ли
не к досаде его. Он повисает
в воздухе на стропах. Усаживается
поудобнее в круговой лямке.
Ему кажется, будто висит неподвижно.

Самолёт уходит. Отделяется
от него ещё один парашютист.
Раскрывается крыло. Начинает
кренделя выписывать вправо-влево.
Вот ещё один выходит, и ещё
раскрывается крыло. Одни спортсмены...
Не поймет, как он с ними оказался.
И своё чуть не забыл, теперь надо
разблокировать запасной парашют.
Вытаскивает красный фал. Вовремя,
потому что жужжит через секунду
на запаске прибор и громко щёлкает
в тишине.
Ему все ещё кажется,
что он висит неподвижно.
Восходящее солнце припекает.
Но вот уж заметно, что горизонт виден
под меньшим углом, и высота
не такой представляется чудовищной.
Вон и старт, вон машины, люди, шест,
полосатый сачок для ловли ветра
трепещет, показывает, откуда ветер.

Ему кажется, будто его несёт прямо на старт,
но он пролетает дальше. Видит уже,
как земля медленно приближается.
И в какой-то момент она будто
сорвалась, снизу помчалась ему под ноги,
подскочила и ударила, так что
он свалился на спину. Надутый ветром
купол тянет, на землю не ложится.
Серёжа вспоминает: теперь надо
тянуть нижнюю стропу, чтоб погасить купол.
Получилось! Ткань ложится на траву.

Отцепляет запаску и снимает
подвесную систему, на плечо её берёт,
начинает вязать пучок строп
в бесконечную петлю.
У Альбинки это хорошо выходит...
Собирает всё в сумку, которая была
у него засунута за грудную перемычку,
поднимает сумку на плечо и тащит к старту.

За спиной солнце. Длинная тень тянется
впереди него в сторону старта.
Он издалека видит кучку своих,
которые почему-то сбились вместе.
Поднимается на холмик, его тень
падает на них.
Наверное, они не ожидают его увидеть.

К ним подходит, у них, точно, глаза на лоб.
Заплаткин не может скрыть зависти
к тому, что не он, а Серёжа первым прыгнул.
Ирэн сидит на куске брезента, смотрит
в сторону горизонта, над которым
поднимается размытое солнце.
Она сердита на Кошкина.
Когда у неё нечаянно раскрылся купол
запасного парашюта, Кошкин не остался
вместе с ней на земле, пошёл прыгать.

Как случилось, что Ирэн не полетела?
Парашютисты второго взлёта
шли к самолёту, а сзади на несколько шагов
отставали руководитель прыжков,
его заместитель и лётчик
в домашних тапочках с оборочками.
Руководители говорили, что у них
послезавтра ответственное мероприятие,
а лётчику очень не хотелось лететь,
и он говорил, что погода неустойчива,
и лучше отложить прыжки.
В конце концов, сошлись на том,
чтобы приборы на запасных парашютах
переставили с пятисот на шестьсот метров,
будто эти лишние сто метров
в самом деле прибавляли безопасности.
И надо же такому случиться,
что нечаянно раскрыли парашют Ирэн.
Сначала хотели что-то с ним сделать,
но скоро поняли,
что нужна полная переукладка.
И отправили Ирэн отдыхать
до следующего взлёта.

4-7
В это время заметили Серёжу,
примерявшего как раз парашюты,
он одет был, как говорил Васильич,
и ему велели бежать к самолёту.

К Ирэн подходит Алёна,
присаживается рядом. К ним подходит Кошкин,
бросая по дороге сумку
с распущенным парашютом на брезент.
– Вспомнил молодость! – говорит. – Вот теперь
точно уверен, что совершил прыжок! –
Лицо сияет. Глаза, и без того живые,
блестят ещё заметнее.
– Так вы прыгнули? – спрашивает Алёна.
– Да!
– И как ощущения?
– Вы же сами сейчас пойдёте и всё увидите!
Ирэн не разделяет его радости.
Отворачивается, глядит на солнце,
на разноцветную росу, которая
испаряется, и марево уносит
постепенно нарастающий ветер.

Из-за ветра прыжки откладывают
до пяти часов вечера.
– Почему, – спрашивает Алёна, –
говорите, что теперь уверены?
– Потому что, – отвечает Кошкин, –
раз когда-то прыгал.
– И не были уверены?
– Тогда всё было не так...
Будто в каком-то тумане...
Двадцать пять лет назад я служил в авиации...
И однажды удалось прыгнуть.
Я рассудком знал, что это было,
только всё как во сне... И мне хотелось
повторить, чтобы точно быть уверенным:
я сделал это!
– Так вы служили в авиации! Летчик?
– Механик самолёта. \"Як-28и\", бомбардировщик,
сверхзвуковой тактический...
– А почему не просто двадцать восемь,
а ещё и 28 и?
– Потому что прицел Инициатива
для бомбометания.
– А ещё были и другие прицелы?
– Ещё был Лотос.
Это нынче уже и не секретно.
– Как, однако, всё это интересно...
А Ирэн замечает: – Расчирикался!.. –

Все слетелись, как мухи на повидло,
на кусок брезента, где Ирэн сидела
поначалу одна. В то время как они беседуют,
мимо них проходит парень с жидкой бородкой
и косичкой, выразительно смотрит,
и всем ясно: ищет место, где бы присесть.
– Идите к нам, – приглашает Алёна.
Он охотно присаживается
на край брезента.
Слово за слово, мельнирцы узнали,
что его зовут Игорь, он из Ольденбурга,
студент православного духовного училища,
и стали расспрашивать, как там учатся,
на кого, какие предметы проходят.
А сами поглядывали на небо.

Просидели до вечера напрасно.
Сделалось ветрено. Лес расшумелся.
Когда солнце вершин берёз коснулось,
объявили отбой. Самолёт уехал на стоянку.
Люди, не дождавшиеся прыжков,
сняли шест с сачком, загрузили в машины
парашюты и имущество,
и обоз потащился через поле
к парашютному классу. Пошли пешие
за ним следом. Вершины деревьев
были освещены, а трава под ногами
вся в вечерней тени. В траве стрекочут
то ли кузнечики, то ли ещё кто-то.

Мельнирцы, возвратившись с поля, чувствуют,
как нахлынула усталость. Девчонки
предлагают в их комнате Альбине
занять койку, на которую дотоле
всё бросали, что в данный миг не нужно.
Альбина поселяется с Алёной,
Анжелой, Наташкой. Ложится на койку,
и ей лезут непрошеные мысли.
Будто чьих-то надежд не оправдала.
И, хотя не давала обещаний,
всё равно это как-то неприятно...
Начинает сниться солнце, оно рядом,
как в детской сказке, огромное, круглое.
Вдруг пустилось за ней и покатилось,
а она, что есть духу, без оглядки
от него... Вздрагивает, просыпается.

А Наташка отделаться не может
от картин наплывающих, непрошеных.
...закричала: – Бери меня скорее!..
Отговаривать Мусик стал, не нужно
делать этого, но она кричала:
– Я сама хочу, крыша точно съедет,
если ты... – И он взял. Она уснула
и спала до ранних сумерек. А утром,
после того как они ещё раз слились
в объятиях, сказала, что ни о чём
не жалеет. Хотя на самом деле
обо всём уже жалела. И о мести
обидчикам. И о том, что хотела бы
с первым быть только с тем, кто понравится,
ведь однажды когда-то влюбится.
А теперь всё не так, как ей хотелось.

Ещё надеялась, что мать с любовником
не заметят, когда она вернётся.
Как назло, мать одна и свет включила,
стала хмуро допытываться, где это
до утра она таскается. – Гуляла, –
говорит ей Наташка и не смотрит.
Тогда мать ей говорит: – Догуляешься...

Серёжа с Сидориным выручили машину.
Пришлось отдать почти все деньги,
какие были у Сидорина,
теперь Серёжа по уши в долгах,
а Сидорин ограничен в возможности
дальнейших прыжков. У обоих
настроение мрачное. У Серёжи
оно сделалось ещё пасмурнее, когда узнал,
что Альбина ночует у девчонок.

И вот тут-то Ирэн подсуетилась...
Он потом не мог понять, что это было.
Как во сне эти жаркие объятия
в его опустевшем автомобиле...

Лёха, Егор и Эдик отправляются
в сумерках в деревню. Ни один из них
объяснить бы не мог, что ему там нужно,
но всех влечёт непреодолимое любопытство.
Проходят мимо стоянки самолётов,
переходят через поле,
углубляются в лес, в котором стало
вдруг совсем темно.
– Где деревня? Она же где-то здесь была... –
говорит Лёха.
– Не здесь, – возражает Егор. –
Там были ёлки. А ещё камни и овраги.
– Да, – говорит Лёха. – Ёлок не видно.

Эдик молча идёт. Не понимает,
для чего он за ними увязался.
Однако он не чувствует здесь
внутреннего дискомфорта, который испытывал
во время скучного ожидания.
Улавливает в себе что-то новое,
непривычное... Оно ему нравится.
Новый для него дух
безрассудного приключения,
когда себе не можешь рационально объяснить,
куда и зачем идёшь.
Неудержимое чувство толкает вперёд.
Ему весело, он идёт по ночному лесу.
– Надо было влево! – говорит Егор.
– Дурак, наоборот, правее! – возражает Лёха.– Останавливаются, потому что надо, всё-таки,
решить, куда именно идти: влево? вправо?
– Огонь, – говорит Эдик. Оба в темноте
произносят в голос: – Какой ещё огонь?

– Вон, – Эдик показывает в кромешную тьму
за деревьями. Всматриваются.
Егор говорит: – Вижу!
– Айда туда, – говорит Лёха. Все устремляются
напролом в кустарник.
Лёха обрушивается в яму, и мат несётся снизу.
– Что такое? – сочувственно спрашивает
Эдик Лёху. А тот: – Разбил колено.
– Давай руку, – говорит Егор.
Вдвоём помогают Лёхе выбраться.
Тому смешно над собой. Идёт и кряхтит.
– Инвалидом заделаюсь, пожалуй!
Так и прыгать, ха-ха! – меня не пустят...
– Пойдёмте тише. – предлагает Эдик.
– Есть уже овраги, – говорит Лёха.
– Вот и ёлки! – с восторгом восклицает Егор.
– Ха, – говорит Лёха. – я уж думал,
ты деревню увидел... Ох... что же она, сука,
так болит-то... –
Из леса тянет сыростью.
Но озноб, который чувствует Эдик,
не от тумана. Ему приходит мысль,
что они в самом деле заблудиться
могут запросто, забравшись в эту глушь,
из которой запаришься выбираться.
Поманивший огонь вдруг оказался
не впереди, а где-то сбоку.
Потом вовсе пропал. Луны не видно.
Небо серое, чуть светлее леса.
Ветер свистит, раскачивает ветви.
Ельник гуще. Труднее пробираться
меж ветвями.

4-8
– Ну, что! – говорит Лёха
с таким злорадством, будто кто-то, а не он,
настаивал идти именно здесь,
но он предупреждал сразу...
Так говорят ясновидцы после случившегося,
когда уже никто не помнит,
что они говорили до того, как всё вышло,
и когда всё равно всем безразлично,
предупреждал или нет кто заранее,
когда так и так надо выбираться
из того, во что вляпались.
Однако желающие могут принять на веру,
будто кто-то и впрямь всё предвидел.
Никому ведь ни холодно, ни жарко
оттого, что себя кто-то этим тешит.
И не всё ли равно, предвидел или нет?
От предвидения случившееся не исчезнет.
Будущее можно предсказать,
но его нельзя избежать.

Птица ухает в темноте, но они
такие знатоки орнитологии,
как большинство наших современников,
то есть полные нули, и не могут распознать,
кто же ухает над ними.
Мощно хлопают крылья, рассекая воздух
с шипением над их головами.
Незнание только усиливает
жуткое ощущение,
постепенно овладевающее всеми.
– Стена, – говорит вдруг Эдик,
идущий впереди. Останавливается.
Егор и Лёха в темноте на него натыкаются.
Ощупывают влажную от росы
кирпичную стену, находят пальцами
мягкий мох, жёсткий лишайник.
Кажется, будто даже немного посветлело.
Уже могут различить кирпичную кладку
с аккуратной отводкой.
Обходят дом и оказываются
на главной и единственной улице.
По обе стороны тёмные дома,
ни единого не светится окна.
Все трое, сдерживая дыхание,
продвигаются по мощёной улице
и не задумываются, почему здесь
аккуратно уложенный булыжник,
а не традиционная колея,
проезженная в грязи. В конце деревни
прорисовывается на фоне неба
острая крыша будто немецкой кирхи
со шпилем вместо креста.
В одном из домов засветилось окошко.
Они туда подходят. Окошко высоковато.
Лёха может заглянуть, а Эдику
уже надо приподняться на цыпочках.
Егору приходится подтягиваться,
уцепившись за кирпичный подоконник.
Он кладёт на кирпичи подбородок
и тоже заглядывает в комнату.
– Ни фига себе! – восклицает Лёха.
За окошком Альбина и Алёна.
Егор спрыгивает на землю. – Пойдём, –
говорит Лёха, – к ним, тогда узнаем,
что это они тут делают!
– Пошли, – говорит Егор, отряхивая штаны.

Со стороны улицы входа в дом нет.
Обходят его, ощупью находят
дверь в боковой стене. Она не закрыта.
Эдик и Лёха заходят в дверь,
петли скрипят, когда они её открывают.
А Егор, оглянувшись, замечает:
засветилось окно в соседнем доме.
Ему хочется заглянуть в это окно.

Эдик и Лёха внутри дома чувствуют
затхлый дух нежилого помещения.
Кажется, никого в доме нет.
На полу бумажки, битый кирпич, стекло.
Проходят к окну, выглядывают на улицу,
видят, как им кажется, то самое место,
с которого заглядывали только что сюда.
Выходят на улицу.
Начинает накрапывать мелкий дождь.
– Опять... – говорит Лёха таким тоном,
который не описать, надо слышать.
Подходят к тому окну, в которое
заглядывали и видели девчонок,
оно не светится, и половина стекол выбиты.
– Идите сюда! – кричит Егор.
Направляются к нему.
Он стоит перед освещённым окном.
– Посмотрите, кто там!
Лёха говорит: – Кока!
Точно. Ведь с ними вместе этот парень
занимался в парашютном клубе в Мельнире.
Собирался с ними прыгать.
Когда переходил дорогу,
по ней ехал самосвал. Он остановился
пропустить. Из-под колеса самосвала
вылетел камень, лежавший на асфальте,
угловатый, один на всей дороге,
угодил Коке в висок. Парень умер.
Его девушка, узнав, что он умер: так и знала...
Говорила: не ходи в парашютный клуб!
Добром это не может кончиться...
Но ей сказали, что её парень погиб
вовсе даже не на прыжках.
Егор стучит в окно. Свет в окне гаснет.
Только Кокина тень маячит смутно.
Лёха машет: – Айда к нам! –
Но никого не видно в окне. Дождь усиливается.
– Мы так вымокнем, – замечает Эдик,
втягивая голову в плечи.
– Куда он девался?.. –
растерянно говорит Лёха.
– Пошли назад, – приплясывает на месте
скрючившийся Эдик. Они спешат прочь
от деревни под моросящим дождём.
– Это не мог быть Кока, – говорит Егор.
– Почему?
– Он же умер!
В это время за спиной слышат
скрипучий бой часов.
Оглядываясь, видят, как светятся много окон
за деревьями.
А дождь их с бешеными порывами ветра гонит
по траве. Они вымокли до нитки.

Пятый день

5-1
Когда дождь их по полю с ветром гонит,
сутки пятого дня на аэродроме
начинаются – часы пробили полночь.
Дождь, как будто, прекращается. Они
не заметили, когда вдруг успели,
высохнуть, хотя промокли до нитки.
Ветер стих. Они бредут через поле
по траве, которая могла намокнуть
от росы, не от дождя. А в безлунной
темноте по земле туман струится.
Его видно, но плохо. В небе звёзды
чуть мерцают у них над головами.
Все трое чувствуют себя настолько
обессиленными, вымотанными,
обесточенными, что у каждого
сил до койки едва дойти хватает.
Скрип кроватных пружин во всех углах
поднимается когда они входят
среди ночи, но никто не проснулся.
И они, едва подушек коснувшись
головами, проваливаются в сон.
Ничего уж к утру не остается
в памяти от ночного приключения.

Поднимаются все и умываются
на рассвете, перед восходом солнца,
а когда оно красное восходит,
они в поле и старт уже разбили.
Самолёт ревёт, подкатывая ближе,
и не выспавшийся строй первого взлёта
уж стоит в парашютах, а Васильич
жизни радуется, машет руками
и приплясывает, сам с парашютом,
перед строем. И по его команде
все идут к самолёту. В первом взлёте
у него одни спортсмены, которые
выходят на По девятых и По шестнадцатых
и продолжают обкатывать кенгуру
перед ответственным мероприятием.

Потом идут те, кто занимается
у Васильича в клубе в Ольденбурге.
Уходят Игорёк, Ирэн, Кошкин, Женька.
А мельнирцев пока не пускают.
Говорят, может, ветер станет тише.
Подождём ещё немного.
Перворазникам положено прыгать
при ветре не более трёх метров в секунду.

– Но такого не бывает! –
говорит с возмущением Сидорин. –
Если это соблюдать, то мы
никогда не прыгнем!
– Обождите, – говорит Васильич, – прыгнете.
Сам сходил, старый хрен, уже два раза
и готовится подниматься в третий.
А ему через два года семьдесят.
– Тебя в следующий взлёт могу взять,
если хочешь.
– Но моим тоже надо!
Я, конечно, хочу... Но есть такие
у меня, кто за прошлый год недопрыгал.

Хотя мельнирцев в небо не пускают,
настроение у них бесшабашное.
Альбина с Наташкой пляшут на траве,
взявшись за руки. Васильич, проходя,
остановился, качает головой,
улыбается. Все уже перестали
о прыжке думать как о тяжком испытании,
только б поскорее! Но ветер
всё никак не утихнет. И к обеду
прекращают прыжки и переносят
их на вечер. А чтобы от безделья
не маялись, чего терпеть не может
Васильич, занимаются укладкой.
Все идут в парашютный класс и снова
для себя купола укладывают.
Кто успел уложить ещё по два,
ну, а кто и по три, и по четыре.
Теперь дело идёт у них быстрее,
чем в первый день, нет того трепетного,
полумистического отношения,
какое бывает при самом начале,
когда кажется, будто пустил складочку
чуть не так – и всё, уже разобьёшься!
Если б был парашют такой капризный,
кто бы взял его на вооружение?
Там же прыгают в массе не спортсмены.
Там такой нужен, чтобы раскрылся,
даже если мешок к нему подвесишь.
Одним словом, как ёрничает Кошкин,
парашют для особо одарённых.

Солнце клонится к лесу уж заметно.
Опять первыми после перерыва
поднимаются спортсмены. Сидорин
с ними вышел. Александр Михалыч
в этот раз пошёл прицепленным спереди
к кенгуру, чтобы получить представление
о том, как клиент будет себя чувствовать.
Сам же он себя чувствует неважно,
привык действовать инициативно,
управлять полётом, а не висеть, как груз,
полагаясь во всём на Николая,
не во всём с ним, однако, соглашаясь.
Кое-что он проделал бы иначе.
Ну, да, может, тот, кто никаким боком
с парашютами не соприкасался,
всё воспримет по-другому? От них ведь
и не требуют клиента готовить
как спортсмена,
даже по сокращённой программе.
Всё, что, в сущности, требуется от них –
прокатить без происшествий.

Потом пошли ольденбуржцы Васильича.
Раз сходили, и два, пошли и в третий.
Тут Сидорин подступает к Васильичу:
– Не пора ли?..
– Обожди...
– Но ведь ваши уже в третий раз...
– Это не одни и те же.
В одном взлёте одни, в другом другие...

С мегафоном Васильич смотрит в небо,
на поток идут его ученики.
Для его ученицы Женьки
это пятый прыжок. Она выходит последней.
За ней уже инструктор.
Две секунды продержалась на потоке,
и купол автоматически раскрылся.
Разблокировала запаску, уселась
поудобнее в главной круговой лямке,
заработала клевантами, вставая
то по ветру, то против. Опускалась
медленно, она легче всех в этом взлёте.
Бараний вес, выражается Васильич
про таких, как она. Уже остальные
приземлились, осталась в небе Женька,
метрах в ста над землёй вдруг угодила
в восходящий поток, остановилась.

Начала разворачиваться по ветру
и уже соскальзывать, когда Васильич
закричал ей: – Становись на малый снос! –

Услыхав его в небе грозный голос,
Женька, как послушная девочка, встала
против ветра, опять остановилась.
Её ветер несёт в сторону леса.
Все смотрят на неё со старта,
который уже весь в тени леса, а она наверху
освещена не видным отсюда солнцем.
Эдик, Лёха, Серёжа Гогенлое,
Заплаткин, Егор, Облязев без команды
бегут в ту сторону. Им кажется, Женька
может куполом запутаться в кронах берёз,
и ей надо будет помогать.
Но Женька проплывает над лесом
и скрывается из виду. Бегут по лесной дороге,
которая становится всё уже,
и всё глубже колеи в её глине.
А за лесом коллективные сады.
Мельнирцы спрашивают
у встреченных садоводов,
не заметил ли кто девчонку,
только что пролетала на парашюте.
– Туда полетел кто-то.
Они бегут через ворота, уже по территории,
наконец, видят на огромной яблоне
купол парашюта. Им навстречу
толстый жизнерадостный садовод с вилами
выходит и на купол показывает
широким жестом:
– Сейчас стропы обрежем, да и всё!
– А ты знаешь, сколько стоит парашют?
– Ну, и сколько?
– Твой участок столько не стоит.
– Идите! – изумлённо, недоверчиво
качает головой садовод.

А Женьку снимать не надо,
сама выбралась из подвесной системы,
слезла с дерева и стоит смущённо.
Подъезжают спасатели в \"Уазике\",
успокаивают владельца участка,
говоря: ничего не надо резать,
они снимут и так, и это дерево
не пострадает. А мимо них
идёт тетка с лицом сердитым, желчным,
с печатью неудовлетворённости,
останавливается, чтобы высказаться:
-- И летают, и летают, и летают!
Когда кончится это безобразие?
В прошлый год мне петрушку потоптали.
так же вот, как вот эта!

Женька смотрит
на сердитую тётку исподлобья,
говорит своим: – Пошли скорей отсюда.
Эта тётка на бабушку похожа,
которая заставляет всё лето
в огороде полоть морковь и репу,
поливать непомерную капусту,
на прыжки со скандалом отпустила.

5-2
Прочь идут, обсуждая происшествие.
– Я уже пошла вниз, – говорит Женька, –
слышу, мне в мегафон Юрий Васильич:
становись на малый снос! Я и встала... –
Проходят лес и выходят на опушку,
слышат: – Мельнирцы, бегом одевайтесь! –

Они сами себе уже не верят,
что вообще их когда-нибудь выпустят,
переглядываются, точно ли это
их зовут на старт? – Бегом, одевайтесь!
Это вам, не вертите головами! –
В длинной тени леса бегут по кочкам к старту.
Подбегают, запыхавшись. Торопливо
ищут свои парашюты, надевают
через головы, прицепляют спереди запасные.
Лётчик прохаживается по траве
в домашних тапочках, не хочет лететь
и почёсывает пузо, что изрядно
над ремнём выпирает. – Только взлёт! –
уговаривает Васильич.
А мельнирцам, которые навострили уши,
кричит: – Одевайтесь! Чего стоите?

Облязев накидывает на себя парашют,
Наташке помогает
прицепить спереди запасной З-5.
Он стоит рядом с ней,
с закатанными рукавами рубахи.
Лёха видит, как Алёна
с трудом обращается с парашютом,
устремляется помочь, но Анжела
внезапно между ними как-то вклинивается,
оттесняет Лёху каменным бедром кариатиды,
просит его помочь поправить лямки,
а Алёне, привстав на цыпочки,
помогает Егор.
Ей становится смешно от мысли:
если б видел её Гоша в этот миг,
как она, вся в парашютах,
подготовилась к вылету... она-то!
Егор, заметив её усмешку: – Ты чего?
– Нет, я так... Про себя... Представила,
что у меня за вид.
– А что такого? – усмехается Егор: – Диверсантка!

Серёжа идёт помогать Альбине,
та ему, отвернувшись, говорит,
что не нужно помогать, всё в порядке.
Наклоняется, чересчур старательно,
и поправляет ножные обхваты.
– Ты чего такая? – недоумевает Серёжа.
– Какая?
– Ну, какая-то не такая...
– А какой я должна быть? – возражает она,
поднимает голову, смотрит холодным,
отталкивающим взглядом.
– Вы, там!.. – кричит Васильич. – Не болтайте!
Гогенлое! Быстро в строй.

Гогенлое встаёт в строй в недоумении,
настроение падает. Конечно,
сейчас не тот момент, чтобы
выяснять отношения. Но он чувствует:
что-то с ней случилось,
пока не было его. Менты, сволочи!
Фридрих Эдику расправить помогает
сбившуюся под лямками рубаху.

У Заплаткина на лице написано:
где наша не пропадала!.. Но стόит
приглядеться немного, и заметишь:
напускная бесшабашность прикрывает
обычный человеческий страх.
К этому здесь относятся просто,
как к чему-то само собой разумеющемуся,
потому что с незапамятных времен говорят:
не боятся только дураки.
Дело не в том, что ты чувствуешь,
а как действуешь при любых своих чувствах.

У Эдика на лице выражение:
поскорее бы всё это закончилось...
Вероника стоит с Альбиной рядом,
а сама про себя думает:
теперь знаю точно, что сделаю.
Отвечу ему тем же! При том не с кем попало...
Лучше с тем, кого он знает...
Она смотрит направо и налево,
нет, из этих никто бы ей, пожалуй,
не подошёл, здесь все другой породы.
У него с ними нет и быть не может
ничего общего. Ему бы это даже
всё равно было. Даже б усмехнулся
ей ехидно своей холёной рожей
и сказал бы: думаешь, достала?
Брось валять дурака и занимайся,
как положено, ребёнком и домом.

– Становись! Не верти головой, Багрова. –
Она вздрагивает, чувствуя себя
школьницей на уроке физкультуры.
– Всё внимание сюда! В самолёте
никаких разговоров, шевелений. –

Васильич отходит, уступая место
мужчине лет сорока
с худощавым хмурым лицом.
Тот пойдёт выпускающим.
Тот на всех поглядел и перед строем
решительно снимает с себя штаны
и натягивает чёрное трико,
обувается в белые кроссовки,
всех буравит по очереди взглядом.
Наконец, с раздражением восклицает:
– Это что за клоуна сюда привели!
– Что такое? – беспокоится Сидорин,
он готовил их всех, он отвечает.
Инструктор молча показывает рукой
на Лёхины ноги. Тот обут в кеды.
И с непонимающей улыбкой
вертит головой туда-сюда,
дескать, не знаю, в чём я нынче виноват,
но ведь в сущности я же неплохой парень!

Выпускающий нетерпелив, сердит,
грозит отставить Лёху от прыжка,
если тот немедленно не переобуется.
Нельзя в кедах!
Знающие люди согласно кивают:
не годится в кедах прыгать на Д-5.
Но бежать никуда не надо Лёхе.
Кто-то из ольденбуржцев предлагает
свои кроссовки.
Он садится на траву и переобувается.

У других обувь, вроде бы, в порядке.
Веронике – и той теперь не надо
объяснять, насколько здесь шпильки уместны.
Паспорта парашютов отбирают.
Девчонка в малиновых штанах каждого
записывает в амбарную книгу.
У всех первый прыжок, кроме Серёжи.
На вопрос, какой прыжок, он единственный
отвечает: – Второй.
– А как первый? Понравился? –
спрашивает с улыбкой девчонка,
на Серёжу глядя искоса.
Тот бурчит, отводит взгляд:
– Понравился. –
На него она смотрит уже прямо,
с недоумением, потом идёт дальше.
Его понравился звучит как отвали.
А обычно, как спросишь, улыбаются
и кивают, готовые делиться
впечатлениями, запавшими в душу.
Ну, а те, для кого впечатления
оказались слишком яркими,
просто не идут на второй прыжок.
Им хватит одного на всю оставшуюся жизнь.
Однако, милые читательницы
и дорогие читатели, в их жизни
всё же был тот единственный прыжок!

– Направо! – командует выпускающий. –
Шагом марш в самолёт. – И друг за другом
все идут, а впереди всех Наташка.
...догуляешься, мать тогда сказала...
– Мам, отстань, спать хочу. – И мать уходит.
А Наташка уснуть не может долго.
Тогда мысль и пришла шагнуть с балкона.
Она вышла на балкон и вниз долго
смотрела, навалившись на перила.
А потом к себе в комнату вернулась,
спать легла и проспала до обеда.
Полгода спустя она почувствовала
недомогание. И результаты анализов
заставили заподозрить рак крови.
Увидев объявление, приглашающее
на занятия в парашютном клубе,
она поспешила записаться.
Не хотела умереть, не испытав
ощущения полёта.
Пролететь над землёй – и будь что будет!
А еще у неё возникла смутная
надежда, что прыжки каким-то образом
повлияют на судьбу. Может быть, даже
остановят ход болезни. Отчего
эти мысли пришли, она не знает...

Она легче всех, ей выходить последней.
Значит, первой поднимется по трапу.
Замыкает строй Облязев, поскольку
он самый массивный изо всей команды.
Входят, садятся. Как будто, всё привычно,
сколько раз входили в самолёт вот так,
рассаживались. И тяжесть парашютов
в эти дни стала каждому привычной.
Сколько раз надевали и снимали.
Но все чувствуют теперь что-то новое.
Приближается решающий момент.
И у всех сердца колотятся, в висках
кровь пульсирует, с шумом отдаётся.
Оттого и восприятие происходящего
не такое, как обычно.

Облязев занимает место у самого люка.
Напротив него расположился Эдик
с побледневшим, позеленевшим лицом.
Облязев, сам взволнованный, думает:
неужели и я такой зелёный?
Подмигивает двумя глазами сразу,
кивает, чтобы Эдика подбодрить.
Инструктор что-то коротко кричит в люк
остающимся на земле, закрывает.

5-3
Двигатель самолёта заводится
и жужжит тихо некоторое время.
А потом начинает реветь, и корпус дрожит.
Чуть сбавляет газ и снова ревёт.
Наконец, все покачнулись, самолёт поехал.
Инструктор стоит перед Облязевым
и показывает ему на руки.
Тот понять не может, в чём дело.
Инструктор наклоняется и касается
пальцами закатанных рукавов рубахи.
Облязев смотрит на инструктора,
и ему кажется, будто тот
багровеет от возмущения.
Инструктор знаками показывает,
что нельзя прыгать с голыми локтями.
Облязев рукава раскатывает,
пуговицы обшлагов застёгивает.

У Лёхи на лице дурацкая улыбка,
но само лицо бледное,
видно, взволнован не меньше других.
Вертит головой, склоняется
к рядом с ним сидящему Облязеву,
который застёгивает пуговицы,
хочет что-то сказать, но выпускающий
сразу делает нетерпеливый знак:
никаких посторонних разговоров!

У Фридриха на лице уверенное выражение
человека видавшего виды,
где наша не пропадала!
Но бледность на щеках и у него,
эта бледность не зависит от желания казаться.

Егор взволнован, он как бы съёжился,
сосредоточился на самом себе,
повторяет про себя: инстинкт и воля...
И показывает всем своим видом:
ради Бога, сейчас меня не трогайте!

А девчонки не только не пытаются
скрыть волнение и страх, но напротив –
будто хотят поярче выразить:
умоляющим взглядом, слабым вздохом,
виноватой, растерянной улыбкой.
Лишь Анжела, нахмурясь, просто ждёт,
когда настанет момент проверить
тайные предположения.

Наташка как зверёк сверкает глазами
из далёкого угла. А Серёжа
искоса поглядывает на Альбину.
Самолёт едет, его чуть потряхивает
на неровностях земли. Остановился.
Двигатель рокочет ровно. Всем кажется,
будто это продолжается долго,
очень долго, теперь они так и будут
сидеть и слушать тихий рокот мотора.
Все уже не так сильно взволнованы,
как в первый момент, когда вошли в кабину.
Даже кажется: вот умолкнет двигатель,
дверь откроют и скажут: выходите.
Будто это продолжение наземной учебы.
Очередная тренировка.

Но мотор не умолкает, напротив
взревел, и всех сильно покачнуло,
валит набок, все держатся за штанги.
Чувствуют, как самолёт помчался по кочкам.
Прекращается тряска, стало ясно:
самолёт оторвался от поляны,
набирает высоту. Чувствуется
изнутри, как скользит по воздуху,
вправо чуть, влево, будто натыкаясь
на какие-то воздушные волны.
И нет-нет, да проваливаясь в ямку.
Это вовсе не то, что на лайнерах,
на которых одних пока летали
в качестве обыкновенных пассажиров.
Вспоминает Вероника разговор с Денисом
в самый первый их вечер на этих сборах:
– Между прочим, я летала... – На таких?
– На таких, или нет, какая разница!
– Ты не понимаешь!..
А в самом деле,
устами младенца глаголет истина.
Здесь летают не как на пассажирских,
которые набирают высоту
постепенно и плавно, чтобы слабые
не страдали от странных ощущений.
Здесь нет слабых, не надо церемониться,
поскорей поднять да выбросить.

Инструктор идёт по рядам, берёт у каждого
карабин парашюта, прицепляет
через соединительное звено
к толстому тросу над головами.
Все искоса глядят
сквозь мутные стёкла иллюминаторов,
как внизу медленно проплывает земля.
Кроме Наташки
все летали уже хотя б однажды.
Для неё лишь одной это в новинку.
Самолёт, ей кажется, идёт медленно.
Очень медленно проплывают внизу
пятна леса, квадратики полей,
речки и дороги. Отсюда стало видно
красноватое с малиновым оттенком
предзакатное солнце у горизонта.
Горизонт не чёткий, как мы привыкли
его видеть с земли – размытый, в дымке.

Три коротких звонка, и все вздрагивают.
Самолёт поднялся выше уровня,
на который установлены приборы
на запасных парашютах.
Инструктор идёт по рядам,
вытаскивает шпильки из запасных парашютов.
Обычно это сами парашютисты
делают по его знаку, но сегодня
полный самолёт перворазников,
и он лично предпочитает выдернуть у каждого.

Облязев обращает внимание
на прибор, что над дверью, одна стрелка
его быстро проходит круг за кругом,
а другая весь круг проходит медленно.
Высотомер. Медленная подходит
к тому месту, где на обычных часах
цифра двенадцать. Инструктор между тем
то и дело поглядывает
на свой наручный высотомер.
Когда стрелка, та, что медленнее,
стала вертикально,
надсадный рёв двигателя
сменяется умеренным гудением.
Значит, точно:
самолёт поднялся на тысячу метров.
Сейчас начнётся, думает Облязев.
Но чего же ты хотел?

Два коротких звонка бьют по нервам.
Каждый вздрагивает.
Инструктор открывает люк.
Рёв мотора, шелест ветра
врываются в кабину.
Облязев, зная, что ему выходить первому,
порывается встать с места.
Инструктор делает свирепое лицо
и машет рукой нервно, нетерпеливо,
чтоб сидел и не вскакивал.
Из люка сам глядит вниз
на медленно ползущие сквозь дымку
дороги, речки, перелески.
Облязев садится и смотрит
прямо перед собой, а прямо лицо Эдика,
выражающее высшую степень
эмоциональной напряжённости.

Он глядит и не сразу замечает,
что инструктор опять нетерпеливо
ему машет рукой, но в этот раз
уже требуя, чтоб скорей поднимался.
Облязев со вздохом подходит к люку.
Ставит левую ногу на обрез люка,
правая нога сзади, чуть согнута.
Правая рука на вытяжном кольце.
Левая рука на запястью правой.
Перед ним в люке – будто в сумерках бездна.
Как стоять с жутковатым ощущением
у неё на краю – это по крайней мере,
для рассудка понятно.
Но как сделать шаг туда?
Ведь это шаг в неизвестность.
Если страх, то это страх неизвестности.
А сейчас на тебя смотрят остальные.
Если выйдешь решительно, другие
за тобой так же кинутся, но если
станешь мешкать, другие станут мешкать.
От первого не мало зависит.
Настроение его заразительно.
Вспоминает Облязев приятеля,
который без конца жаловался,
как неприятно, когда на первом прыжке
выталкивают из самолёта.
Вниз глядит, и мысль о том, что его силой
туда выпихнут, ему нестерпима.
Лучше вовсе не смотреть. И не думать!

Облязев отворачивается, глядит
на всех, кто сидит в самолёте.
В левое ухо ревёт двигатель.
Один длинный звонок.
– Пошёл, – говорит выпускающий
сквозь гудение мотора.
Облязев, как-то боком и разворачиваясь,
бросается из самолёта.

Он ложится на что-то очень мягкое,
серовато-розоватого цвета,
ему кажется, будто его ноги,
в разные стороны, выше головы.
Вместо ужаса чувствует блаженство.
В этом мягком так приятно! Он помнит
где-то краешком сознания: теперь
ему надо отсчитывать секунды.
Но не хочется считать! Оказалось
всё возможно, и просто, и не страшно.
Оболочка неизвестности прорвана,
стало быть, нет и страха неизвестности.

Что-то щёлкает у его затылка,
раскрывается купол, и теперь он
неподвижно сидит посреди неба
в подвесной системе. Здесь очень тихо.
Тарахтит удаляющийся самолёт.
Надо поглядеть на купол. Он глядит.
Высоко над ним купол, будто маленький,
и не круглый, а будто квадратный,
только с сильно закруглёнными углами.
Вспоминает, что надо разблокировать
запасной парашют. Кричит: – Запаску! –
Слышит: – Эй...
Осторожно двумя пальцами
вытаскивает красный фал из петельки.
Надо в стропах развернуться. Облязев
разворачивается вправо, влево.

5-4
Видит в сотне метров от себя купол,
это Лёха, который выходил за ним следом.
– Эй! Привет! – кричит он Лёхе.
Слабый голос в ответ еле доносится: – Эй...
Поудобнее садится Облязев,
наслаждается полётом.
Он слышал много лет назад
от довольно опытных парашютистов,
будто если кто скажет,
что первый прыжок запомнил – врёт.
Теперь Облязев знает,
у каждого всё по-своему, индивидуально.
Он вполне осознанно переживает
каждую секунду первого прыжка.
По крайней мере, ему так кажется.
Странно, но у него нет ощущения,
что находится на большой высоте.
Сверху небо, а внизу, недалеко,
маленькая игрушечная земля.
А он там, где всегда: посередине,
сам с собой... Вспоминает: центр мира
находится в глазу наблюдателя.
Это же первое положение
практической астрономии.
А какая тишина! Такой в жизни
не слыхал и теперь впервые слышит.
То, что на земле считается тишиной,
всегда сопровождается звуками,
чириканьем птиц, стрёкотом кузнечиков,
гудением пчёл, писком комаров,
жужжанием насекомых,
шелестом трав, деревьев,
тихим плеском или журчаньем воды,
звуком своих же шагов.

А здесь даже ветра нет,
потому что с его скоростью летишь,
куда несёт.
Абсолютная тишина.
Облязев кричит Лёхе: – Эй!
Тот в ответ тоже: – Эй!
– Ну, и как тебе прыжок?
В ответ: – Эй...
Видно, слов не слышит Лёха. Только голос.

Облязев тянет концы и чувствует,
какой воздух упругий, плотный.
А ведь в шутку кричат: держись за воздух!
Но теперь он держится – буквально.
Странно громко жужжать вдруг начинает
прибор на запасном парашюте – бац! –
и срабатывает. Это в тишине
громким кажется. Значит, незаметно
опустился уже до пятисот метров.

Через некоторое время слышит
со стороны Лёхи: – А! А!
Но ему не разглядеть, что у того случилось.
Теперь хочется лететь подольше
и разглядывать землю сверху.

Это вовсе не то, как они снизу
столько дней разглядывали парашютистов.
И это вовсе не то, что глядеть вниз
сквозь иллюминатор самолёта.
Неужели он к этому шёл так долго?
Несколько десятилетий!

Тут он замечает: земля уже недалеко.
Приближается. Ещё бы полетать,
но что делать? Земля ближе, ближе,
вот: стремительно помчалась вверх,
ему навстречу,
подскочила под ноги и ударила
так удобно сидевшего в системе
с неожиданной силой, а казалось,
как он мягко летит, так мягко сядет.

Но с такой силой ткнулся ногами в землю!
И упал. Не погасший купол тянет,
не ложится на траву, надутый ветром.
Облязев на себя нижнюю стропу тянет.
Купол медленно, медленно ложится.
Облязев внутренне ликует:
сегодня наконец его прыжок совершился!
Как бы он теперь ни жил, что б ни делал,
этого уже никто не отнимет!

Он находится в тени леса
будто в мягких сумерках.
Поднимается на ноги, замечает,
как прыгают кузнечики на его белый купол.
Что-то яркое среди тёмной травы.
Им, видно, кажется: свет.
Летом всегда, как начинают укладку,
из куполов насекомых вытряхивают.

Оглядывается Облязев и замечает,
как Лёха невдалеке приземляется
и двумя руками на животе держит
купол запасного парашюта.
Значит, позабыл разблокировать запаску.
И не слышал, что кричат ему в воздухе.

Облязев снимает запасной парашют,
берёт на плечо подвесную систему
и идёт в сторону купола,
вяжет стропы в бесконечную петлю.
Потом всё это аккуратно укладывает
в парашютную сумку, идёт к старту.

Направляется Лёха тоже к старту,
через малое время они сходятся
на травяном поле и идут рядом.
– Это надо же! – восклицает Лёха,
не с досадой, а скорее с восторгом, –
у меня запасной парашют раскрылся!
Я как вышел за тобой, так всё забыл.
Лечу, радуюсь жизни и вдруг слышу,
зажужжало! Пока соображал,
он уж щёлкнул, зараза, вижу, купол
запасной стал вываливаться.
Взял и зажал между коленями,
так летел всю дорогу... Как прыжок?
– Хорошо, только мало.
Я ещё бы хоть сейчас...
– И мне тоже показалось,
слишком быстро всё кончилось.
И летел бы ещё, и летел бы, и летел!

Самолёт гудит у них над головами.
Смотрят вверх и понимают,
что для тех, кто в самолёте,
пройденное ими предстоит.
И вот, возле самолёта вспыхивают
один, другой, третий купол.
Интересно, кто это сейчас в воздухе?
А там Фридрих, Алёна и Серёжа.

Когда инструктор приказал подниматься,
Фридрих, хоть бледный,
к люку направился решительно,
изо всех сил стараясь изобразить
из себя такого, которому море
и воздушный океан по колено.
Только ноги его слушались хуже,
чем других, кто боялся откровенно,
не стеснялся показать своего страха.
Алёна идёт за ним, глядя под ноги,
на цыпочках, будто по скользкому льду.
А Заплаткин льда не ждал,
подошёл к люку и при длинном звонке
поскользнулся и сел.
Выпускающий побагровел от гнева,
полагая, что перед ним отказчик,
схватил его
и со всей силы вышвырнул за борт.

Кувырком полетел Заплаткин.
Следом на край люка аккуратно, с опаской
встала Алёна. – Пошёл!
Закрыв глаза,
она грациозно уходит в пространство.

За ней Серёжа встаёт, взволнованный
происшествием с Заплаткиным. – Пошёл!
И он во второй раз в жизни
выходит из самолёта, не успев подумать.
Самолёт идет на следующий круг.

Заплаткина, который был вышвырнут,
а не сам вышел в вертикальном положении,
или, как говорят, солдатиком,
стало мотать из стороны в сторону,
когда вытяжной купол
начал стабилизировать падение.
Заплаткин матерится,
не в таком он мечтал предстать образе
перед товарищами.
Подумают они совсем не то, что есть,
то есть не то, что он хотел бы,
чтобы о нём подумали!
Три секунды считать он было начал,
но закончить не успел, как раскрылся
его купол. Всё равно он потянул
вытяжное кольцо, которое вышло
без усилий. Но только, видно, тросик
погнут был, с заусенцами, по глазу
поддало этим тросиком, до крови
поцарапало кожу. Фридрих думает:
ничего себе, хорошее начало!
Остаётся болтаться на резинке
на запястье кольцо у него, а он
пытается припомнить, что же дальше.
Неожиданное поскальзывание
и усаживание на задницу
перед раскрытым люком его выбило
из колеи. Случись это с кем-нибудь...
Но ведь это случилось не с кем-нибудь!
С ним самим! А ведь он не кто-нибудь!
Он другой! Но они же не понимают!
И над ним, не над кем-то теперь будут
насмехаться! Чёрт побери! Досада!
Разворачивается в стропах.
Чуть выше, очевидно, Алёна.
Ещё выше – Серёжа.
Доносится низкий, густой голос Алёны:
– Запаску!
А вот и голос Серёжи долетает.
Фридрих тоже кричит и разблокирует
запасной парашют. Самолёт ушёл далеко,
теперь только они трое в тишине
опускаются в воздушном пространстве.

5-5
Облязев и Лёха смотрят, как друзья
приближаются к земле. Один из них
пролетает дальше и приземляется
от них метрах в пятидесяти. Другой
рядом с ними. А третьего уносит
к опушке леса. Совсем рядом с ними
приземлилась Алёна. Лёха с радостью,
к ней бросается. Она его хватает,
притягивает за шею, целует,
кричит с восторгом: – Мальчики, как здорово! –

Обалдел Лёха, круглыми глазами
только хлопает. А лицо Алёны
разрумянилось, радостью сияет.
Она быстро снимает подвесную,
будто всю жизнь только этим занималась,
вяжет стропы в бесконечную петлю.
– Давай, помогу, – предлагает Лёха,
когда к нему возвращается дар речи.
– Я сама хочу проделать всё,
чему меня в клубе учили.
Я ведь тоже подготовленная парашютистка! –
Собирает подвесную, стропы, купол
в брезентовую сумку, завязывает.
– Давай, понесу! – предлагает Лёха.
– Ну, неси...
Это не принципиально.
Это, собственно, нормально. Мужчины
для того и существуют, чтоб женщинам
помогать таскать тяжести.
И даже если знает она
отношение Лёхи к ней... Пусть!
Ведь это ни к чему её не обязывает.
И Лёха тащит как восторженный ишак
две сумки сразу, в каждой из которых
по двадцать кило, по два парашюта,
и он счастлив от сознания того,
что в одной из них – парашюты Алёны!

Та идёт налегке в восторге полном
от того, что только что испытала.
– Я не думала, что всё не так страшно.
Высоты всегда ужасно боялась.
И теперь боюсь. Но здесь какая-то
совсем другая высота! Почему-то,
здесь я вовсе не боюсь. Ещё хочу!
– И я ещё хочу! – восклицает Лёха.
– И я тоже хочу, – говорит Облязев.
Приходят на старт, кладут свои сумки.

Самолёт гудит у них над головами.
Выходит ещё группа. Это Эдик,
Анжела и Вероника. Эдик первым
подходит по команде к раскрытому люку,
он нахмурен, сосредоточен,
повторяет в мыслях: пятьсот двадцать один...
Длинный звонок. – Пошёл!
Эдик раскачивается взад-вперёд,
потом, обернувшись к выпускающему,
говорит: – Я сейчас... – И уходит.
И через три секунды
вслед за ним отправляется Анжела.
Ещё через три уходит Вероника.

Эдик летит, считает, но, наверное,
скороговоркой, потому что просчитал –
ничего не происходит.
И тогда он соображает, что ведь ничего
и не должно происходить, ему просто
надо тянуть от себя кольцо. Он тянет.
Это происходит одновременно с тем,
как срабатывает прибор.
Тросик выскакивает из гибкого шланга,
и кольцо повисает у Эдика
на резинке на запястье. Он смотрит,
разворачиваясь в стропах, вправо, влево,
видит Анжелу и удаляющийся
самолёт, в люке стоит Вероника.

Она прыгает как-то по девчачьи
и с вытяжным куполком над головой
с визгом вниз скользит. Падает недолго.
Основной над ней купол раскрывается.
Слышен голос Анжелы, она что-то
кричит, не разобрать. Эдик вспоминает,
что надо разблокировать запаску.
Он делает это и смотрит на землю,
пытаясь определить, где приземлится.
Внизу край леса, внутри которого
огромная поляна. Ему кажется,
будто его несёт прямо на край леса.
До большого поля будто бы дальше,
чем до поляны, и он повисает
на правых свободных концах, стараясь
соскользнуть на поляну, а не попасть
в деревья. Поначалу ему кажется,
будто соскользнуть не удаётся.
Полная иллюзия того,
что он висит неподвижно. Начинает думать,
будто здесь всё не так, как их учили.
Только ближе к земле ему яснее,
что ему, всё ж, удастся на поляну
сесть, а не повиснуть на кронах берёз.
Не успел он обрадоваться толком,
как земля по ступням его ударила.
Только охнул, свалился сразу Эдик
и ушиб себе седалищную кость.

Анжела сидит в подвесной системе
и чувствует разочарование.
То, чего ожидала, не случилось.
Всё проделывает механически,
не задумываясь, и всё правильно.
Видно, думает она, три секунды –
слишком мало. Быть может, если тридцать?..
Но чтобы допустили
свободно падать подольше,
надо долго заниматься.

Веронике хочется громко петь песни,
когда неподвижно остановилась
посреди неба. Для неё все на свете
перевернулось, все понятия.
С чего это взяли её близкие, будто
парашютизм – занятие для одних
сумасшедших и самоубийц?
И ей забили голову, она верила!
Да ведь это весёлый аттракцион,
удовольствие, ни с чем не сравнимое!

А её родным известно одно удовольствие:
сесть за стол и наесться, и напиться
от души, чтобы утром стало дурно.

Пусть полёт продолжается подольше!

Анжела приземлилась почти у старта,
она падает, едва земли коснувшись,
а потом поднимается и хмуро
собирает парашют. И вспоминает,
как однажды в пионерском лагере
вожатая говорила: парашютист
за прыжок теряет пять килограммов.
Она чувствует, что не потеряла
полкило, а не то что пять килограммов.
Ведь тогда ещё кто-то из мальчишек
спрашивал, куда деваются эти
пять кило? И вожатая смутилась,
говоря, что не знает. В самом деле,
ведь должно на такую что-то массу
из тела убыть... Если бы не вопрос
того мальчишки, они бы приняли
утверждение на веру. Собирая
свой парашют после приземления,
она думает: а что, если так же
обстоит и с её предположением?..
Хорошо бы сходить секунд на тридцать...
Может быть, оно всё же подтвердится?

Самолёт опять гудит над головами,
выбрасывает последнюю группу.
Трое выходят с круглыми куполами,
а один – на крыле, на По девятом.
Это последним выходит инструктор.
На этот раз вышли Альбина, Егор и Наташка.
Альбина воображает себя птицей,
которая бросилась с утёса
и летит, набирая скорость, чтобы
разом крылья расправить и подняться,
воспланировать!.. Тут раскрылся купол.

Егор весь зажат, и только думает
о своих инстинкте и воле
и о том, кем себя будет считать после этого.
А выходит достаточно свободно.

Наташка остаётся в опустелом самолёте,
в кабине которого кружит ветер,
наедине с инструктором.
Тот ждёт, чтобы она скорее вышла.
Она думает, все ушли, и она
уйдет так же. И просит: – Подтолкните.
– Что!? – возмущается выпускающий.
– Я сейчас встану, закрою глаза,
а вы меня вытолкните...
Он выполняет её просьбу.
Она раскрывает глаза,
когда её парашют уже раскрыт,
и она неподвижно среди неба
сидит в главной круговой лямке.
Думает: а, может, просить не стоило?
И без этого бы вышла?.. Но что сделано,
то сделано, первый прыжок
не вернёшь, а ей, значит, так написано.
Она видит, как плавно, едва заметно
вниз уходят вышедшие вместе с ней
Альбина и Егор.
Она же сидит совершенно неподвижно.
Самолёт уже скрылся за лесом.
Она сидит в абсолютной тишине.
Никогда в жизни не слыхала такой.
Вдруг начинает жужжать прибор на запаске.
Наташка вспоминает,
что надо разблокировать,
но, увы! слишком поздно! Прибор щёлкнул
оглушительно громко, клапана ранца
ослабевают, ткань показывается.
Если б падала свободно –
ткань бы мигом надулась ветром!
Но сейчас она просто начинает вываливаться,
надо зажать между коленями и держать
запасной купол, пока не приземлишься.
Это нынче ученье появилось,
что когда запасной раскрылся купол –
надо дать ему наполниться воздухом
и на двух куполах приземляться.
А тогда зажимали ткань коленями.

5-6
Наташка медленно опускается
в тень леса, как раз, когда солнце
скрылось в облаках у горизонта.
Впечатление, будто её прыжок
заканчивается в сумерках.
Она удивлена, что с ней рядом возникают
сразу трое мужчин: Облязев, Лёха и Серёжа.
Такое впечатление, будто сейчас
её на руки подхватят и понесут к старту,
даже не снимая с неё парашют.
И длинный купол понесут словно шлейф.
Вот это будет процессия!
Это ей не кажется чрезмерным,
это так естественно, как понесли бы ребенка.
Она падает на заросшие кочки.
Она счастлива. Она была б несчастна,
если бы ушла, не испытав этого.
Теперь счастлива.
С неё снимают парашют, собирают
его в сумку, несут, она со всеми
идёт к старту налегке. Старт совсем рядом.

Альбина удачно приземляется
посреди большого поля. Подбегает
к ней Эдик, помогает ей подняться.
Она счастлива, что прыжок удачно
заканчивается. Только слишком быстро...
Ей хотелось ещё лететь!.. Она рада
подбежавшему Эдику и смотрит
на него сияющими глазами.
Она будто впервые замечает
этого парня. А Эдик счастлив тем,
что несёт её парашютную сумку.
Только жаль, что нести совсем недолго.
Был бы старт где-нибудь за горизонтом!

Егору не повезло. Как ни тянул
свободные концы, отдельные стропы,
пытаясь уйти от леса, его купол
за вершину березы зацепился,
и Егор повис метрах в пяти над землей.
Он висит и рукой достать не может
до ствола и до веток.
Идиотское положение, думает.
Вспоминает, что делать в таких случаях.
Раскрывает запасной парашют.
Купол вываливается до самой земли,
стропы свисают вниз. Егор отцепляет
карабины подвесной и по стропам
запасного парашюта как по канату
спускается на землю.
Он глядит вверх, почёсывая в затылке,
как его на берёзу угораздило
залететь. Спасатели в \"Уазике\" уже тут.
Для них это стандартный случай.
Егор диву даётся, как они ловко
снимают его парашют с берёзы,
подмигивают:
– Садись к нам в машину!
Через минуту он с ними на старте.

Их построили на разбор полётов.
Выпускающий с сердитым лицом ходит
взад-вперёд перед строем.
Сидорин, сверившись со списком, кивает.
– Все, – говорит Васильич.
Тогда выпускающий останавливается,
поздравляет с первым прыжком,
но есть кое-какие ошибочки.
Припоминает Лёхе кеды, говоря,
что теперь никому не нужно объяснять,
что такое приземление на Д-5
и как можно отбить ноги, обувшись в кеды.

– Ну, а главное, – тут он обращается
не только к Лёхе, но и к Наташке:
– Чем вы в занимались свободном падении?

Наташка от изумления подаётся назад,
поднимает голову,
распахнув глаза, глядит на инструктора.
Лёха тоже в недоумении.

– Запасной парашют не разблокирован,
и у вас, и у вас раскрылся.
Вот я и спрашиваю:
чем вы занимались в свободном падении?

– Да, – подаёт голос Васильич. –
Спать не надо в свободном падении.
Лёха обиженно: – Уснёшь, пожалуй... –
Все хохочут.
– Но это не свободное... –
защищаться пытается Наташка.
– Это же стабилизированное падение.

Ей говорят: сперва послушайте,
а потом возражайте, если хотите.
– А вы? – останавливается инструктор
перед Облязевым, буравит взглядом.
– Рукава не раскатал? – Вы вскочили
без команды на два коротких звонка.
– Виноват... – Сигнал для выпускающего!

Ну, а кто-то... – он смотрит на Заплаткина
пронизывающим взглядом, в котором
видны горящие угли,
но больше ничего не говорит.
Фридрих чувствует, как уши начинают
полыхать под этим взглядом, и с досадой
говорит: – Я же просто поскользнулся...

Всех Васильич поздравил с первым прыжком,
говорит: отдыхайте, завтра, если
с утра погода будет, прыгаем.

Рассыпается строй. Подходят Кошкин,
Игорёк и Ирэн поздравить мельнирцев.
Их взлёт в этот день, как говорят, крайний.
Парашютисты не любят слова: последний.
И последнего взлёта не бывает,
даже если прыжки на нём закончились.
Всё противно тому, что в гражданской жизни.
Было время, когда в очередях
спрашивали: кто крайний.
И всех долго и упорно переучивали
правильно говорить: кто последний.
А у парашютистов всё наоборот,
нельзя говорить: кто последний,
а надо говорить: кто крайний.
Вот такие бывают выкрутасы
на нашем великом и могучем.

Старт сворачивают, грузят в машину
всё имущество и, кто поместился в кузов,
едут к парашютному классу.
Остальные пешком к нему плетутся
через поле, почти два километра.

Мельнирцы собираются в беседке
во главе с Сидориным.
С ними Ирэн, Игорёк и Кошкин, который ставит
на кривые, рассохшиеся доски стола
две бутылки водки. Сидорин
поздравляет всех, говорит краткую речь,
смысл которой в том, что теперь они
вошли в избранный круг парашютистов,
небольшой в колышущемся море
человечества. Можно совершенствоваться,
можно и на этом остановиться,
всё равно они все уже причастились,
этого у них уже никто не отнимет.
А заканчивает свою речь словами:

Сидорин
Все боимся высоты?
Мельнирцы (хором):
Все боимся!
Сидорин
Но в себе этот страх мы одолели!
Не боятся только дураки!
Мельнирцы (хором):
Правда!
Лёха
Почему? Вот я, к примеру не боюсь...

И слова его прерывает
жизнерадостный, здоровый хохот.
Он глядит, улыбается, не зная,
чем мог так рассмешить товарищей.
Анжела от досады краснеет:
– Как всегда: сперва ляпнешь, а потом уж
станешь думать... хоть вовсе не способен!

Алёна
Ах, оставь его! Он хороший парень...
Анжела
Я сама знаю, какой. Не дождёшься!
Ишь: оставь!
Алёна
Да ведь я не в этом смысле.
Анжела
Не считай, что все здесь тебя дурнее.
Алёна
Брось!
Анжела
Ага! Я брошу, а ты подберешь?
Егор
Девчонки, не ссорьтесь на ровном месте!
Алёна
А никто и не ссорится. Мы просто
недопоняли друг друга...
Анжела
Кто не понял,
а я всё поняла. И так, как надо!

Она в сторону Лёху оттесняет.
Остальные оживлённо и весело
обсуждают прыжок и приземление.
Лёха слушает с поникшей головой
её выговор, сдержанный, сердитый.
А Алёна немного огорчилась
от такой агрессивности, но знает,
с кем она имеет дело. Не стоит
слишком близко принимать это к сердцу.
За прыжки предлагает Кошкин выпить.
– Я старый ас! – говорит он. – У меня
первый прыжок был двадцать пять лет назад.
– А второй? – говорит Ирэн. – Вчера.
А сегодня, представь себе, уже третий.
– Значит, выполнил норматив
третьего спортивного разряда, –
сказал Сидорин с иронической улыбкой.

Алёна подходит к Игорьку, который
с сияющим лицом улыбается
ей издали.
– Вот теперь уже могу сказать своё мнение.
– Я очень рад!
– Это в самом деле переход в иное состояние.
У египетских жрецов
на какой-то ступени посвящения
было испытание: по коридору шёл и – тьма.
Надо было, не мешкая ни секунды,
решительно шагать во тьму.
Кто запинался, приостанавливался,
тот, считалось, не прошёл испытания.
Ну, а кто шёл решительно, внезапно
выходил на яркий свет. Мне кажется,
и у нас на прыжках что-то подобное.
Как за тьмой яркий свет там открывался,
так за тем, что вначале тихим ужасом
представлялось, вдруг для себя открываем
радость и удовольствие.
– Я согласен. И даже скажу более:
я бы ввёл парашютизм в семинарии
как обязательный предмет.
Избравшие духовное поприще, должны сами
прежде всего обладать крепостью духа.
– Крепостью духа, – презрительно фыркает
Ирэн, которая стоит с ними рядом.

5-7
Игорёк, покосившись, продолжает:
– Это было б прекрасным упражнением.
Ведь разверзается перед тобой бездна,
и, чтобы броситься в неё, нужна вера.
Как сказано у псалмопевца Давида:
ибо ангелам своим заповедает о тебе – охранять тебя на всех путях твоих:
на руках понесут тебя,
да не преткнёшься о камень ногою твоею.
– А мне, -- говорит Алёна, –
ужасно нравятся слова Лао-Цзы:
О, какая глубина! Оно начало всех вещей.
Когда стою перед люком,
а подо мной проплывает не только земля,
но даже и облака,
я и думаю с восторгом: о, какая глубина!
– Языческие мудрецы, – говорит Игорёк
со сладкой улыбкой, – много сделали,
чтобы подготовить пути истинному свету.
– Я жила у попа... – замечает Ирэн,
и Игорь снова на неё покосился
и повернулся вновь к Алёне,
чтоб продолжить беседу.

Кошкин всем раздаёт
пластмассовые стаканчики
из охотничьего набора,
наполненные водкой.
Он специально привёз стаканчики из дома,
зная, какая разношёрстная посуда
у парашютистов. Тост предлагает.
– Чтоб понятно было, прежде объясню.
У нас в институте
были прекрасные преподаватели.
Историю кино читал человек,
который сам и делал эту историю.
(Л. Трауберг читал в Литинституте историю кино)
Он начинал ещё в немом кинематографе.
Тогда фильмы шли по пятнадцать минут.
Американцы экранизировали всё подряд,
в том числе романы Толстого.
Первый кадр: юбилей полка, в котором служит
Вронский. Длинный стол, и у торца
командир полка, вдоль стола офицеры.
– За полк! – Все выпивают
по полному стакану водки и лезут под столом.
Половина под ним и остаётся.
Пролезшие наливают по стакану:
– За полк! – и опять под стол.
Выползает, шатаясь один Вронский,
сам себе наливает: – За полк! – и падает.
Титры: Лев Толстой, Анна Каренина.
Дальше пятнадцать минут
суетливых движений – весь фильм,
на последней Анна прыгает под поезд.
Нас настолько восхитило простодушие
этой древней кинематографии,
что у нас был самый частый тост: за полк!
И сейчас предлагаю всем,
совершившим сегодня прыжок: за полк!

И все хором:
– За полк! – Чокаются, пьют, веселятся.
– А под стол не лезть? – спрашивает Лёха.
– Как вам сердце велело, – говорит Кошкин, –
завещало, друзья.
Но Балабанову
его сердце лезть под стол не завещало.

– Нет, а всё-таки, – снова подступает
к Игорьку Ирэн, – ты можешь мне сказать?
Он вздыхает украдкой, отвечает:
– Что хотите? – Да я жила однажды
у попа одного, и, между прочим,
как раз в Великий пост. Приходит из церкви
раздражённый, есть требует, и матушка
ему целую курицу и графинчик.
А когда я слегка заикнулась,
можно ли в Великий пост, он говорит:
а что делать, когда мне жрать охота?
Вы ж священник. Ну и что? Я работаю
в церкви, там у меня и пост, и молитва,
а дома я снимаю спецодежду –
уж не знаю, как она правильно называется –
всё! не на работе!
Не могу сидеть на кислой капусте.
Я поняла, короче: для клиентов пост и прочее.
Если верят, пускай и спасаются
капусткой с постным маслом.
Игорёк разводит руками.
– Увы! В семье не без урода.
К сожалению, встречаются ещё...

– Ну, конечно! И в партии встречались
нетипичные... Где теперь та партия?
Ум и честь вместе с совестью, куда вы? --
Игорёк ей с улыбкой отвечает:
– Вы такие вопросы задаете,
на которые я не компетентен
отвечать... А почему вы вспомнили
вдруг о партии? Не к ночи будь помянута.
– Потому что... Любила – до безумия...
Потом вижу: идеи идеями,
только жрать-то охота! Словоблудие –
одно, а чтоб быть – совсем другое!
– Чтобы быть, не казаться, на такое,
вообще-то, немногие способны.
– Никто!
– Почему же? Я не стал бы
утверждать столь безапелляционно.
Не мы с вами, но хоть кто-нибудь,
на всей Земле... – Никто!
Когда мама меня пыталась в детстве
убедить, что волшебников быть не может,
я вот так же ей точно возражала:
здесь их нет, вот ты и не видела,
но, может быть, где-нибудь, далеко,
на всей Земле, мы не знаем... –
Игорь смеётся.

Ирэн
Я любила парня до безумия.
А теперь я плевать на всех хотела!
Игорь
Неужели вам ни один не встретился?..
Ирэн
Да встречаются не один, а сотни.
Все подонки, трусы и эгоисты.
Ты же видел, как прыгают девчонки!
А у сильного пола сколько страху?
Сильный пол – это мы. Мужчины – слабый.
Егор
А как с теми, кто воюет?
Ирэн
И что же?
Там, по-твоему, что, одни герои?
Мало среди них подонков и трусов?
Если б женщины ещё и воевали...
Кошкин
Тогда противнику крышка!
Ирэн
Отвали... Дай поговорить с человеком!

Он отходит со значащей усмешкой,
говори-де, я тебя знаю,
где твои разговоры заканчиваются!
Ему вправду интересно: сумеет,
не сумеет оболтать семинариста?
Ему хочется говорить с Облязевым.
Тот с Наташкой. От Игорька Алёна
не отходит, Ирэн она чувствует.
Эта тварь – затаившаяся кошка,
ей она что угодно б уступила.
Но не Игоря. А Ирэн бросает
на неё косые взгляды. Настолько
в своих силах уверена, что даже
не сомневается, будто бы добилась
своей цели в полчаса, не будь Алёны.

Да им всем в этот вечер представляется,
что они могут всё. И все проблемы
отпадают отныне.
– Чего ж вам надо? –
говорит Игорек.
– Мне надо смысла
хоть какого-то в нашей бестолковой жизни.
– Да ничего нет проще!
Широко распахнуты двери,
придите, трудящиеся и обремененные,
и Аз упокою вы.
– В церковь, что ли?
– Вера придаёт жизни смысл. А если веры нет,
возникает ощущение бессмыслицы.
– А без церкви нельзя верить?
– Почему?
– Я была. Старухи злые
расшипелись, что я не так одета,
и стою не так и не там.
А о чём они молятся:
накажи соседку, боженька, меня обидела.
А та ей в свою очередь желает того же.
Я увидела почти въявь,
как застряла во всех окошках нечисть!
Как у Гоголя... –
Игорь улыбается:
– Вы удивительно непосредственно
всё воспринимаете!
– А как надо?
Видеть одно, а понимать другое?
Мы все уже из этого выросли.
– Это внешнее. А вера без церкви не полна.
– Бог только через посредников?
– Нет, он открыт для всех. Но в лоне церкви
вы обретаете единение
с другими верующими...
– С этими старыми крысами?
Не хочу я обретать единения!

5-8
Единение одно я понимаю:
в любви!..
– Но ведь об этом только речь!
Вы ломитесь в открытую дверь.
Святые апостолы учили любить друг друга.
– Да они не такой любви учили! –
саркастически усмехается Ирэн.
– Есть любовь агапэ...
– А я не хочу!
Мне бы крепкого мужика в постели!
Вот такого, как ты... – как будто в шутку
говорит она, обжигая взглядом. –
По вашей вере, надо любить
только хромых, слепых, больных и уродов.
А если полюбишь молодого, это – грех.
Да ведь это извращение.
Но когда христиане были в силе,
они силой же это насаждали.
Своё такое уродское мнение.
За грехи – её в подвал и на костёр!
За любовь, не за грех, её сжигают,
а уроды, калеки приплясывают
вокруг на костылях, распуская слюни.
– Да когда это было...
– Слава Богу,
не хватало б ещё, сейчас...
– К тому же не у нас,
у католиков была инквизиция.
– А католики что, не христиане?
Проповедовать любовь и жечь людей –
ни хрена себе!
– А вы чего хотите?
– А не вправе
ни одна мразь в личную жизнь соваться.
– А суются?
– А нет? Мораль читают.
А любовь по ту сторону морали.
– Без морали любовь уж слишком часто
приводит к преступлениям.
– А пускай!
Любовь всегда чистая. Вне морали.
А иначе бы нас на свете не было.
Если постоянно оглядываться
на запреты, будет слишком рассудочно.
– Но ведь вы среди людей. Не умея
обуздать себя, вы других стесняете.
– Да, согласна, так выгоднее,
когда других не шокируешь,
соблюдаешь их правила,
не выступаешь слишком откровенно
против их предрассудков.
Уважать, щадить надо чужие предрассудки.
Но разве мы родились только для этого?
Да неужто?
– Мы созданы по образу и подобию...
– Значит, и Он такой же, как и мы?
Но ведь если, на нас глядя, представить,
что и Он такой же, это ж ужас!
Волосы дыбом встанут,
как говорил наш профессор,
лысый как бильярдный шар.
– Ты не так понимаешь... Да, мы созданы
по образу и подобию, но это – в идеале.
А творим – от человеческого ума, это наше.
Творим мы, что противно первообразу,
что его искажает.
– А откуда, простите, это известно?
Ничего ведь и сделать мы не сможем,
что не в нашей природе. Ну, а если
это в нашей, то в чём мы виноваты?
Вот, мне нравится летать, но мне нужны
верёвочки и тряпочки, из которых
состоит парашют, ещё железки
соединяющие их, и самолёт,
чтобы поднял меня. По сути дела –
костыли или, может быть, протезы
для желающих летать. А я хочу
просто так, как во сне.
– Мы часто следуем
не природе, а похотям.
– А похоти
откуда взялись? Не мы же сами
их придумали – себе сделать хуже.
– Нет, конечно...
– А если не мы сами,
значит, сразу Он сделал нас такими? –

Тут Алёна говорит: – Есть апокриф.
Бог сделал человека из глины,
пошёл за душой, а пока ходил,
явился сатана и истыкал всю фигуру,
измазал нечистотами. Так в нас заложены
болезни и грехи.
– Конечно, – усмехается Ирэн, –
нашли соавтора!
– Как вы всё воспринимаете... по-детски! –
Игорёк ей с улыбкой возражает. –
Творец один. Сатана не обладает
творческой способностью.
– А всё же скажи:
если похоти с самого начала
в нас заложены, тогда в чём же наш грех?
– В том, что надо похоти обуздывать.
– Кто сказал? А, может, как раз, наоборот?
Может, это талант, который надо
развивать, а мы его только давим?
Я не верю в грех. Нет никакого греха.
Просто мы следуем своей природе.

Тут опять к Игорьку подходит Кошкин,
обращается, протягивая рюмку:
– Она тебе ещё не надоела?
– Нет, – ему отвечает, принимая
рюмку Игорь. – Не ждал найти такого
собеседника.
– Или собеседницу?
– А какая разница?
– Да небольшая.
Говорить – не мешки таскать...
– Поди-ка
куда-нибудь, развлекись, как умеешь! –
говорит Ирэн, принимая рюмку.

А как очередь дошла до Алёны,
та отказывается:
– Совсем не пью.
Облязев ушёл провожать Наташку,
та почувствовала недомогание,
и Кошкин слоняется между группками,
угощая, заговаривая, но
ни в какой себя столь близким не чувствует,
как с Облязевым и Наташкой.
– Давайте, – говорит, – ещё раз выпьем
за переход в новое состояние.
Чокается с Игорьком и с Ирэн,
с Алёной только символически
– та ногтем по стакану.

– Тебе спать пора, – говорит Вероника
Денису, который клюет носом.
– Ну, мам... – Ещё что-то бормочет,
лицом тычется в её колени и крепко засыпает.
Вероника поднимает голову,
смотрит на Кошкина, который
рядом с ней оказался, улыбается.
Разводит руками, показывает
глазами на Дениску. Кошкин молча
поднимает его на руки. Она
встаёт, идёт вперёд, он за ней следом.
Даже не спрашивает, куда нести.
Приносит к ней в комнату, кладёт на койку.
Денис приоткрывает глаза, бормочет
непонятное что-то. Вероника
ему: спи, спи... Он мёртво засыпает.
Выключает свет, с Кошкиным выходит.

Останавливается в коридоре,
привалившись к стене спиной, на Кошкина
смотрит в темноте, её почти не видно,
лишь глаза блестят. Кошкин ей на плечи
кладет руки. Она его обнимает
за шею и к себе притягивает.
Тогда Кошкин её крепко обнимает.
– Ты этого хочешь, – выдыхает он.
– Ты не представляешь, как, – шепчет она.

Всё исчезло вдруг, что их разделяло.
Между ними упали все преграды.
Их обоих внезапно захлестнула
безрассудная страсть. И руки Кошкина
на одеждах её.
– Ты с ума сошёл, –
шепчет Вероника испуганно. – Здесь?
– А где?
– Пойдём в комнату.
– А Дениска?
– Он спит и вряд ли проснется... Всё равно
здесь я не могу...
– Ну, пошли в комнату.
– Я вперёд... позову... –
Она уходит.
Кошкин ждёт в коридоре. Его сердце
колотится. Он оглядывается вправо, влево.
Темнота и тишина. Только поскрипывает
отживающий свой век барак.
Это всё напоминает настроение
двадцати с лишним летней давности,
когда, бывало, к девчонке лазил
на третий этаж по водосточной трубе.
В те времена ему казалось,
будто тридцать пять – пожилой возраст,
а в сорок пять все желания утухнут.
Судя по тому, что теперь чувствует в себе,
не похоже...
Тихий шорох за дверью Вероники,
дверь приоткрывается.
– Где же ты? – Кошкин входит бочком,
ступает на цыпочках, но половица скрипит,
у него мороз по коже, кажется,
вот: проснётся Денис – и всё пропало.

5-9
Он замирает на месте, скрючившись,
втянув голову в плечи. Но Дениска
равномерно посапывает. Кошкин
Веронику среди комнаты видит
в роскошной легчайшей ночной сорочке
в слабом отблеске далёкого фонаря.
Она берёт его за руку, к кровати
увлекает. Он всё с себя снимает,
кидает на пол, ныряет под одеяло.
Заскрипели пружины казённой койки.
Вероника прижимается, шепчет:
– Я не могу... не могу так...
никогда ничего такого у меня не было...
Ах! – выдыхает, когда, наконец, они соединяются.
И уже так ему вцепилась в спину
холёными отточенными ногтями,
что ему самому впору крикнуть ах,
а она стонет мерно, громче, громче...
Уж Денис заворочался на койке.
А она ничего не понимает.
В этот миг хоть толпа бы обступила –
уж не может она остановиться,
и тихонько, с восторгом визжит: – В меня!
Я хочу! Не бойся! – Ещё немного,
и он следует за ней. Ослабевший,
на бок скатывается, тяжело дышит.

Она на локте приподнимается,
он видит в слабом свете её лицо,
склонившееся над ним. Совсем не то лицо,
которое видел в эти дни.
Особенно глаза, сияющие от восхищения.
– Что это было... – выдыхает она. –
Со мной такого ещё никогда... –
В этот миг Кошкин вспоминает
слова своей подружки:
развлекись, как умеешь! Вот бы видела...
Но она увлеклась семинаристом.

Она всё возле Игоря с Алёной,
ей сейчас удобнее, что нет Кошкина
с его ехидными замечаньями.
– Не пора ли по комнатам? – Анжела
предлагает, когда совсем стемнело.
Наговорились, и налить некому,
поскольку Кошкин ушёл, а прочие
нарочито об этом не заботятся.
– Спать, что ли? –
демонстративно зевает Лёха.
Егор смеётся. Эдик говорит,
что и в самом деле пора бы ложиться.
Он чувствует, как сильно утомился,
давно хочет прилечь. Только Алёна
спать не хочет. Она в себе чувствует
такой прилив энергии, такой запас
накопленной за много дней нежности,
что ей боязно, прорвётся плотина
рассудочной сдержанности. А она
бывает способна на безрассудства.
Если б знали, на что она способна...
Как же низко Алёна может падать...

А Серёжа к Альбине нерешительно
приближается, та, опустив голову,
говорит ему: – Пойду спать к девочкам.
– Проводим девочек! – говорит Егор.

Вероника и Кошкин сквозь дверь слышат шаги,
звуки голосов из коридора.
Лиц не видишь, и голоса кажутся
чересчур возбуждёнными и пьяными.
Веронику переполняет радость
и смятение. Волны ликования
поднимаются из глубин существа,
взвихряются неизъяснимой тревогой.

Вероника была послушной девочкой,
прилежной, примерной, а мать у неё –
властной, своенравной. И когда
пора пришла, она влюбилась, сказала:
через труп её войдет недоносок
в их семью. Вероника разрыдалась
и неведомо что была готова
над собой сотворить от отчаяния.
Но верх взяла привычка к покорности.
Вышла за делового человека,
хозяйственного, самоуверенного,
которого мать признала, одобрила.
Без особого воодушевления,
хоть старательно, она исполняла
свои супружеские обязанности,
иногда собирая в кулак всю волю
и гражданское мужество, чтоб победить
отвращение, закрывала глаза
и терпела, сколько нужно. Она была
зажатой, испуганной, стыдливой
с первого дня, вернее, с первой ночи.
Самоуверенный, решительный муж
ещё как-то понимал, что ей могло быть
больно, но что могло быть неприятно,
что ей просто не хотелось – этого
он понять был уже не в состоянии.
Он решительно набрасывается
на неё и, сделав своё дело,
так же отваливается и почти сразу
начинает храпеть, её оставив
лежать с раскрытыми глазами. Он сильный,
может долго, себе это в заслугу
ставит, вовсе того не понимая,
что Вероника, внутренне сжавшись, только
терпеливо ждёт, скорее бы кончил.

Что касается материальных благ,
тут проблем у неё не возникало.
Что надо – сказала, муж приносит.
А где берёт и сколько это стоит,
Вероника не знает.
Сколько баб поменялись бы охотно
с ней, но вопрос не ставится: или – или.
Не лишиться этих благ ради чувства
и трудом отрабатывать свободу,
а чтобы было и то, и это:
материальные блага и истинное чувство.

Муж возил её в Париж. От поездки
у неё остались: моросящий дождь,
уличное кафе, беднее нашего,
Эйфелева башня, на которую
не было ни малейшего желания
подниматься, и потом – магазины,
они и в Дагомее магазины.
Только вывески на них не по-нашему.
И парижской моды не увидела.
Ходят женщины в брюках и футболках.
Ни одной идиотки не увидишь,
чтобы шла на каблуках средь бела дня
просто так, по мостовой. Все в кроссовках.
Каблуки – лишь для залов и приёмов.
Они с мужем ходили, как самоеды,
которых злой дух перенёс в столицу,
языка не знали.
А карман не таков, чтобы прислуга
пресмыкалась перед ними. Прислуга
во всём мире одна и та же.
Сунешь в лапу – улыбка и услуги.
А не сунешь – и стой как перед сфинксом.

И гостиница чужая, холодная,
и, как ей показалось, неуютная,
не простое жильё, а декорация,
будто спишь в каком-то музее.
На второй день захотелось домой.

Если б знала язык или поехала
со знающим, знакомым, хотя бы по книгам,
с нравами и культурой Франции,
который бы её сводил в музеи, на выставки,
помог бы просто пообщаться с людьми...
Увы! Получилась обыкновенная
поездка за барахлом. Лишь название,
что была в Париже. Она думала:
отметилась Дунька в Европе.
Стыдно вспоминать, потому что поначалу,
когда засыпали оживлёнными вопросами
о впечатлениях, она ни на что
не могла ответить толком, только дождь,
как у нас, да магазины, да смутный
силуэт Эйфелевой башни.

Приятно было вернуться домой,
к налаженному быту, почти смирилась
с этой жизнью. Но тут вдруг обнаружилось,
что супруг изменил с её подружкой.
Это сильно возмутило, расстроило.
Ведь она при всей нелюбви к супругу
никогда всё ж ему не изменяла.
У неё было понятие: ты мне –
я тебе. Я же вот тебя не люблю,
тем не менее терплю твою нелюбовь
и медвежью силу – и ты должен так же.

Она впала в растерянность. Однажды
наткнулась на объявление в газете:
желающие прыгнуть с парашютом...
Её мать, и родные все и близкие
считали парашютизм чем-то для себя
неприемлемым, первой мыслью о прыжке
было: убиться, что автоматически
отменяло все дальнейшие мысли.
И сама Вероника так же думала.
А тут заявила мужу, что пойдёт
в парашютный клуб. Тот ей: – С ума сошла!
– Не сошла, а хочу. –
И он впервые
в её голосе почувствовал решимость
до конца идти, даже и на ссору,
на разрыв в случае противодействия.
Она будто его провоцировала
и вопросом, и этим непонятным,
испытующим выражением взгляда,
который до сих пор был нерешительным
и послушным, и с ней не стал он спорить.
Пусть дура прыгает с самолёта.
Уплатил и велел своему шофёру
её в клуб возить на автомобиле.
И сегодня она совершила прыжок,
и не только, но ещё и такое,
чего сама от себя не ожидала.

5-10
Ведь ей крепко была вбита идея
верности мужу несмотря ни на что,
даже вопреки всему. А сегодня
развалилась, рассыпалась идея.
Это даже гораздо значительнее,
чем утрата девственности, то, что с ней
происходит сегодня. Она в жизни
не была никогда ни с кем, кроме мужа.
Десять лет прожила, родила ребенка,
но сегодня лишь впервые испытала
то, что уже начала было считать
выдумкой сексологов. А испытав,
уже не сможет жить, как жила прежде.
Идут первые минуты новой жизни.
Смутно чувствует, не миновать перемен.
Но об этом пока лучше не думать.
Она переживает яркость момента
будто точку, без которой, как теперь
ей кажется, и прыжок бы был неполным.
Была бы какая-то незаконченность.
Это словно завершающий аккорд –
и такой потрясающий и мощный!
Вероника всегда себя чувствовала
подчинённой, приниженной, кому-то
вечно что-то обязанной – матери,
школе, мужу, ребёнку, государству.
Лишь сегодня впервые пробудилось
ощущение собственной значимости,
своей воли... Пронзительное чувство:
и она сама по себе человек!
О как ей хорошо... А ведь не знает
даже имени того, с кем в постели
лежит рядом, но это безразлично.
Прежде сама бы первая сказала,
как это безнравственно!
Ни в какие ворота это не лезет!
Но сейчас, торжествуя и блаженствуя,
думает: ах, насколько это всё безразлично
по сравнению с тем, что совершилось!

Вообще, ведь она впервые в жизни
с этим клубом сделала, как сама хочет –
не из упрямства, лишь бы в пику кому-то,
а всё сама от замысла до воплощения.
От объявления в газете до прыжка.
Высказала желание и сделала.

А о низком не хочется ей думать,
что за всё кто-то платит, и за это
её муж заплатил. Не это главное.
Всё равно она сама всё сделала.

Ей не хочется возвращаться в сытую,
обеспеченную, привычную жизнь,
удобную – но такую постылую.
Мысль о возвращении нестерпима,
особенно после того, что сегодня
испытала. Она не может воспринять
это как отместку мужу. Это что-то
качественно иное, большее,
чем простое наказание за неверность.

А может быть, случай с подругой – просто
замечательный повод изменить жизнь,
которая её не устраивает?
Не причина для расстройства,
напротив – счастливый случай,
которому надо радоваться?
Какой благовидный предлог –
всем понятный, признаваемый всеми –
к чёрту бросить всё и начать сначала!

– У тебя есть подруга? –
спрашивает Вероника.
– Есть, – отвечает Кошкин.
– А где она?
– В настоящее время увлечена
идеей соблазнить попа.
– Какого ещё попа? –
приподнимается на локте Вероника,
изумлённо сверкает глазами в темноте.
А он видит в слабом света фонаря,
у неё грудь удивительно красивой формы.
– С косичкой, Игорька, худого парня,
который с нами прыгал.
– И ты спокойно говоришь так об этом?
– А как надо? Застрелиться, что ли?
Она без этого жить не может.
– И с ней живёшь!
– Не то, чтобы...
Встречаемся, так, пожалуй, точнее.
Она сама по себе, я сам по себе.
Каждый сохраняет независимость.
– А если бы я пришла к тебе?
– Ты?!..
– А что? У меня как сейчас никогда не было.

Стучатся в дверь, кричат: вы спите?
– Спим, спим, – усмехается Кошкин.
Вероника ему рот слегка зажимает
тонкой, горячей ладонью.
Толпа проходит дальше,
глухо шумит за стеной в соседней комнате
у девчонок.
Наташка лежит,
Облязев сидит на краю кровати.
Он опять ей высказывал сомнение,
как им быть. – Что тебя не устраивает?
– Меня бы всё устроило, но только
мне уже сорок пять, а тебе ещё нет двадцати!
– Меня это не смущает. А тебя?
– Сейчас-то ничего... Пока у обоих
у нас силы через край. А будет мне
шестьдесят? А тебе только тридцать.
Твои желания только прорвутся
по-настоящему... Что тогда делать?
– Ты ещё подумай, когда будет двести.
И охота рассудком ковыряться
без конца... Так не живут! В этой жизни.
Или только живут наполовину...
Что за польза в рассудочных суждениях?..
– Ошибок было бы меньше…
– Скажешь тоже! От рассудка все ошибки.
Лучше жить и вовсе не строить планов...
– Почему?
– От них одна досада,
что выходит не так, как рассчитывала...
До отчаяния... Надо просто жить.
– И страдать никто не будет?..
– Ну, будут.
А ты хочешь прожить безболезненно?
– Да я только о тебе беспокоюсь…
– Я сама о себе побеспокоюсь.
А потом, неизвестно ведь, кто старше.
– Это как? – удивляется Облязев,
полагая, что это-то уж точно
известно. Достаточно взглянуть в паспорт,
чтобы точно узнать, кто и на сколько
даже дней кого старше. Но Наташка
говорит ему, что истинный возраст –
это сколько осталось, а не сколько
от рождения прошло. Поэтому
никто не знает истинного возраста.
Разговаривают на разных языках.

Вот тут развесёлая компания
и вламывается к ним в комнату.
Сразу стало тесно и шумно.
Хочет Лёха быть поближе к Алёне,
та держится с Игорьком.
Анжела Лёху оттирает от Алёны.
Эдик хочет быть подле Альбины.
Серёжа тоже хочет быть подле Альбины.
Она сама никого не хочет,
и лучше всего легла бы теперь спать.

И Фридрих с ними, который
всё не может забыть, как поскользнулся
и плюхнулся на задницу перед люком.
Какой удар по создаваемому образу
видавшего виды! Ему хотелось бы
выглядеть этаким парнем,
который в километре над землёй
в люк выходит равнодушно.
А тут ещё этот желчный инструктор!
Все вышли люди как люди,
одного его вышвырнули за борт!
Он мог сам... А кому теперь докажешь?
Как раз всё наоборот
должно было быть по его понятиям:
он один отделяется от самолёта смело,
остальные колеблются и мнутся,
удивляясь его равнодушной смелости.
И в пример бы его инструктор ставит!
А не смотрит прищурено и хмуро.
А самое ужасное, всё как вышло,
так вышло. Нарисовалось, не сотрёшь.
Теперь сто совершить прыжков он может,
образец хладнокровия на каждом
показать и решительности, но все
вспоминать будут его первый прыжок.
И с особенным даже удовольствием,
если он себя особенно проявит,
тут ему-де ничего уж не повредит,
но умрёте с хохоту, как выходил
в первый раз... он плюхнулся на задницу!
Его вышвырнули... Вот не повезло!
И Заплаткин вздыхает. Ведь и сам он
рад забыть бы теперь, воспоминание
против воли попрёт... И ему кажется,
будто все только об этом и думают,
в то время как каждому
хватает своих впечатлений.

Егор не сомневается в том, что Фридрих
сильнее и смелее, но вот нате,
он оступился, а зато я,
который сомневался, как себя
поведу в самолёте, вышел сам!
И теперь с моральным правом
могу говорить про инстинкт и волю!
И не будут мои слова пустыми!
Бодрость духа важнее интеллекта,
который лишь вспомогательный инструмент,
пусть подвинутся интеллектуалы!

5-11
Наташка морщится, когда вся эта компания
вваливается в комнату, но что поделаешь?
Следом за всеми входит Кошкин,
такой умиротворённый,
что у него заметно поубавилось
желания покричать и поёрничать.
Вероника не пошла с ним, говоря,
что уж это было б слишком заметно,
заявиться сейчас в компанию вместе,
по их лицам все правду прочитают.
Да ведь ничего плохого... Вот именно!

Плохое люди принимают охотно,
прощают, сочувствуют, хотят помочь.
Только счастья никогда не прощают.
Все хорошее возбуждает зависть.
Идея равенства, несправедливость которой
смутно чувствуют все, однако крепко
сидит во всех и требует, чтобы
было всем одинаково. Поскольку
одинаково хорошо быть не может –
пусть всем будет одинаково плохо.
Берегите, счастливые,
счастье вашей минуты от идеи равенства!
Вы – избранные, аристократы
среди океана неудовлетворённых.
Раз вы счастливы – значит, вы правы!
Добытые вами минуты счастья
добыты для всего человечества.
А оно ими сильно ли богато?
Чтоб разбрасываться ими или топить
их в море житейской пошлости?

– Иди, – говорит Вероника, –
и скорее возвращайся. Я так тебя желаю!
До утра у нас ещё целая вечность. –
Кошкин стопку со всеми выпивает,
убеждается, что с ними нет Ирэн,
потому что от бешеной подружки
можно ждать чего угодно где угодно.
Смущает только, что Игорёк с ними.
Если б не было его, можно было
быть совсем спокойным. Одна Наташка
замечает счастливое выраженье
на лице Кошкина и понимает
правильно его значение. Тихонько
обращает внимание Облязева.
Тот глядит с интересом. Кошкин уходит,
возвращается к Веронике. А та,
мать семейства, сыну которой уже
десять лет, себя чувствует девчонкой,
ждущей тайком от мамы любовника.
Будто ничего у неё не было
в жизни. Да и в самом деле не было,
потому что не своей жила жизнью –
той, которую для неё придумали
и спланировали другие люди.
Первый день она живёт сегодня сама.

В них во всех бродит жизненная сила,
разбуженная прыжками. У Алёны
нестерпимое желание нежности
проснулось. Смутная мечта: остаться
с Игорьком. Как она к нему прильнула бы!..
А тот взгляд отводит, будто смущаясь,
улыбается сладко. А ей хочется
чтобы ей одной сейчас улыбался!

Игорёк же смущённо размышляет,
как сильны ещё плотские желания
у него. Им поддаться, это значит –
поступить человечно. Но вопрос-то,
что Ирэн задала: быть или казаться?
Он слова её не воспринимает
как пустую болтовню пьяной бабы.
На больную мозоль ему наступила.
И вообще, зачем она вдруг об этом?

На Алёну с тоской глубокой Лёха
смотрит искоса, тайком, чтоб Анжела
случайно взгляда не перехватила.
Рядом с ним она сидит, и на лице
выражение: моё! Она его
присвоила и самого уже почти
в том уверила, что он – её. У Лёхи
столько нет, как у неё, внутренней силы
да ему и привычно себя чувствовать
рядом с женщиной отчасти ребёнком,
это в каждом почти живёт мужчине.
Вот с дурацкой улыбкой и сидит он
рядом с мрачной, нахмуренной Анжелой.

Альбина чувствует усталость, поскольку
Серёжа рядом с ней будто ждёт чего-то,
тут же Фридрих. Но ведь и он ей не нужен!
Если что-то и было, было только
выражением настроения минуты.
Оказался бы Серёжа в ту минуту
рядом с ней, может быть, его желание
и исполнилось. Только что же делать?
В ту минуту другой с ней оказался.
Они все не понимают, что значит
мимолётное настроение минуты.
Все требуют, чтобы твёрдо держала
себя в рамках рассудка и конкретно
одному кому-то принадлежала.
Разве сами способны на такое?
А ответ один: ведь мы же мужчины.
Ну и что? А для них вполне довольно
такого объяснения: что, дескать,
нам позволено, то женщинам никогда.
Она ясно ощущает, что ни тот,
ни другой ей не нужен, непонятно
ей самой, отчего она так долго
с ними время проводила, будто ей
не хватает уже своих ровесников.
От того лишь неловко ей, что стала
между ними. Хоть вовсе не хотела...
Видит, бесится в душе Гогенлое
от того, что понять никак не может,
что случилось у них в его отсутствие.
Только ей-то что? Должна она разве
тратить жизнь лишь на то, чтобы кого-то
уверять в своей невинности. С другой стороны,
заявить Серёже прямо, что случилось –
это значит, их с Фридрихом поссорить.
Но она никого не хочет ссорить!
Оставайтесь, пожалуйста, друзьями...
Только меня оставьте в покое все!

Анжела замечает, как устала Альбина.
– Не пора ли, – говорит: – Всем бай-бай? –
с тоской Серёжа оглядывается на Альбину.
Фридрих ему руку на плечо: – Пошли, что ли? Следом Эдик за ними, а Анжела
Лёху в спину толкает: – Ступай к себе! –

Кошкин с Вероникой в соседней комнате
слышат, как, скрипя досками, расходится
от девчонок народ. Одни остались
Наташка, Алёна, Альбина, Анжела.
Девчонки раздеваются, выключают
свет, ложатся. Парни идут по ночному
городку к спальному помещению,
один Серёжа к своему \"Москвичу\".

Алёна ворочается и не может уснуть.
Пробудившееся желание,
которое она ненавидит, зная его силу,
не даёт уснуть. Она бы была счастлива,
не зная желаний вовсе,
занимаясь развитием интеллекта
и духовными практиками. Но... тело
тяготит его, как великое бремя.
Если б знали, на что она способна.
Как же низко Алёна может падать.

Поднимается, скрипя пружинами,
говорит девчонкам, сейчас вернется.
Куда это она вдруг собралась,
мрачно спрашивает Анжела. Так, в туалет.
– Да зайди вон за ближайший куст, –
брюзжит Анжела. Она практична:
если хочешь помочиться – зайди за куст.
Но как ей объяснить: то, что тебя переполняет,
не конечная цель, а всего лишь повод
выйти из комнаты? Алёна
ничего не отвечает, выходит из барака,
останавливается. Свежий ветер
шелестит в кронах деревьев.
У неё сил нет справиться с тем,
что разгорелось.
Она думает, хочу Игоря.
И он тоже хочет, её чувство не обманешь!
Уклоняется только из рассудочных
соображений, следуя учению, воспринятому
умом... Не может быть правильным учение,
которое заставляет людей так себя мучить,
приговаривая: любите друг друга.
Уж какая тут любовь! Она не может
признать это учение учением Того,
чьим именем его называют.
Тот был добрый, пил вино, ел мясо,
любил женщин, их за Ним толпа ходила.
А женщины просто так ходить не станут
ни за кем: соловья баснями не кормят.
После смерти Его апостол Павел
написал не Его – своё
учение раввина из раввинов,
который всю жизнь постился
и за которым не ходили женщины,
но учение назвал Его именем. Все поверили...
Самого Его Павел и не видел.
Он, выходит, тринадцатый апостол.
Алёна смутно надеется на то,
что Игорек ещё всё же не ушёл,
ждёт её где-нибудь в аллее.

5-12
Игорек же в это время у Ирэн,
но Алёна пока того не знает...
Она вдыхает ночной воздух, ветер
овевает её, над ней колышет
кроны деревьев. Что делать с тем, что в ней
разгорелось. Бредёт по пустынному
ночному городку в сторону белого,
извёсткой вымазанного, дощатого
туалета мимо автостоянки,
на которой стоит один-единственный
Серёжин \"Москвич\". Серёжа стоит, курит
у \"Москвича\". – Привет, – говорит она,
останавливается.
– Привет. Далеко собралась?
– Нет.
– Спать?
– Пока нет. Не спится.
– Заходи тогда в гости, – приглашает,
показывает на заднее сиденье.
В интонации звучит против воли:
ты одна и я один – в чём же дело?
Соединим два наших одиночества.
Только с этим ведь как и в математике:
нуль да нуль – будет нуль.
Две бесконечности
составляют одну, точно такую же.
Ничего тут по сути не добавится.
Не убавится, впрочем – и это тоже.

– А что, – говорит она низким голосом. –
Пожалуй.
– Так заходи!
– Но сначала мне нужно зайти в одно место.

Идёт мимо парашютного городка
к смутно белеющему туалету.
Серёжа остается наедине
с сомнениями. У него холодеет спина,
когда вспоминает, как пришла
к нему сюда та худая женщина,
у которой перед самой посадкой в самолёт
нечаянно раскрылся запасной парашют,
и вместо которой он
пошёл на свой первый прыжок.
Это было наваждение какое-то, гипноз.
Он же думал всё время об Альбине!
Да и не забывал о ней! Но ничего
он не мог поделать против напора
фантастической энергии женщины.
Она как паучиха пойманного
жука обмотала невидимыми
энергетическими нитями. Как он
ни брыкался, она впилась в него... Если
буквально, физически, то он в неё,
конечно, вошёл, но на самом деле
она в него жадно впилась.
У него осталось такое ощущение.
Всё могло быть даже прекрасно, если бы
не Альбина. Он с ужасом думает:
а вдруг, что-то узнала? Из-за этого
и не хочет больше к нему в машину,
а осталась ночевать у девчонок?
Только... она ведь у них осталась – прежде?..
И как раз потому, что её не было,
пришла эта женщина... Слышит хруст шагов
по гравию дорожки. Возвращается Алёна.
Он освобождает ей место.

Она заходит и садится с ним рядом
на заднем сидении автомобиля.
Думала, жажда нежности и сила
затаённой страсти сведут её с ума.
И уже всё равно, встретит или нет Игорька.
Он хочет, но подавляет в себе желание,
тем хуже для него.
Мог бы с ней. А теперь пусть остаётся
со своей праведностью. Она готова
первому встречному отдать свою нежность.
Сидит рядом с Серёжей, и вдруг в себе
чувствует холодок, отчуждение,
нарастание сопротивления.
Обними же, скорее! думает она.
Ну! Пока горячо, пока рассудок
не включился... Сейчас он всё испортит!..

Если б тотчас её схватил Серёжа,
грубо, молча, она бы и для виду,
может быть, не стала сопротивляться.
Но у всех почему-то в отношениях с ней
стоит невидимая преграда.
Образ у неё такой, что ли?
Словно все заведомо убеждены, будто
с ней нельзя того, что, не задумываясь,
они легко проделывают с другими.
Если б знали, на что она способна...

У неё всё внутри горит, трепещет.
Наверное, из-за прыжка.
Энергия проснулась. Кипит жизненная сила.
Все каналы прочистились, раскрылись.
А они думают, перед ней можно
только благоговеть, с ней можно только
говорить о высоких материях.
– Ты не можешь, – заводит речь Серёжа,
который занят своими сомненьями, –
объяснить, как девчонки относятся
к тому, чтобы...
– Извини, я устала.
Мне сегодня совсем не до разговоров.
– Останься у меня.
– Нет. – Она мягко отодвигает его рукой: –
Не надо. Отдыхай, я пойду.
– А я не пущу. –
Он её будто в шутку обнимает,
с силой притягивает. Пытается
поцеловать. Она отворачивает лицо,
Серёжа её целует в шею.
– Останься у меня, – шепчет он.
– Не надо. Отпусти.
– Останься.
– Ни к чему это. –
Она чувствует, силы оставляют.
Ещё немного, и, пожалуй,
перестанет противиться. Но это
совсем не то, чего она хотела!
Не за тем пришла! Она вырывается
из последних сил, выходит из машины
и отряхивается. – Спокойной ночи. –
Поворачивается и идёт прочь.
На него она вовсе не сердита.
На себя. И вот так всегда, думает.
Желание переполняет через край,
а поддаться всегда мешает что-то.
И не внешнее – внутри меня самой.
А ведь надо-то – чуть пониже планку.
И не требовать от них того, чего в них,
может быть, даже нет и быть не может.
А в какой-то момент и притвориться –
говорят же: сам обманываться рад.
И иметь хоть какую-то разрядку.
Но как вспомнишь... Волна стыда нахлынет.
И всегда у неё вот так вот: тормоз
вдруг включается – будто помимо воли...

А Ирэн, что в аллее оставалась
до тех пор, пока не вышли от девчонок
те, кто к ним заходил, вдруг видит: Игорь
отстаёт от остальных. А он отстал,
чтобы сосредоточиться, помолиться.
Се бо в беззакониих зачат есмь,
и во гресех роди мя мати моя.
Много сомнений разбередила в нём
непосредственная пьяная женщина.
Вопросы простые, а ответов нет
испокон века. Одни посредственности
могут ответить на все вопросы.
У них всё аккуратненько в тетрадку
списано и разложено по полочкам.
Но такая, простите, гениальность
годится лишь для самых широких масс,
которые верят кровавым негодяям,
что ведут их под флагами на бойню.

Чуть поднявшийся знает, как всё смутно,
бренно, зыбко, текуче и к каким
ужасающим последствиям
может привести вера в таких
интеллектуальных гениев.
Идеальный художественный образ
самоуверенной посредственности,
достигающей своего предела.
Настоящий гений не нуждается
в истуканах из гипса и бетона,
в бесконечных повторениях имени.
А судить свою мать, родила она
его в грехах или в праведности, Игорь
не может. Почитай отца твоего и мать твою.
Это не просто мнение частного лица –
на скрижалях, данных Господом
Моисею на горе Синай.
А как его мать родила его?
Кто-то зовёт родившую вне брака шлюхой,
а другой впадает в другую крайность –
рассиропливается от умиления.
Материнство – святое дело, значит,
родила – так она уже святая.
А истина, как всегда, посередине.
Нет, она не святая и не шлюха –
просто самка человеческого рода.
Какой-то знаменитый заявил,
будто всё лучшее от молока матери.
А худшее откуда?
Знаменитые
любят припечатать крепкое слово,
не заботясь, что оно однобоко.
А широкие массы это слово
разрисуют на плакатах от моря до моря
и сдавать на оценку станут в школах.
Многогранно слово только в Писаниях.

5-13
Не отвержи мене от лица твоего,
и духа твоего святаго не отыми от мене...
– Ой, – слышит Игорь совсем рядом.
Настораживается, перестаёт
бормотать вслух слова псалма. Делает
два шага вперед, в темноту, и женщина,
склонившаяся к земле, его хватает
за руку. – Подвернула ногу, – говорит.
Поднимается, как будто ей трудно,
повисая всей тяжестью на Игоре
И тут, будто удивляясь: – А, это ты! –
Будто в самом деле только что узнала.

Радость в голосе и даже торжество,
что не может на него не подействовать
помимо его воли. Он чувствует,
как сильно она влияет на него,
и потому старается
внутренне сосредоточиться.
Это совсем не то
мягкое, кроткое притяжение
исходящее от Алёны, с которым
совладать было трудно, но не очень.
Это какое-то сатанинское влияние,
будто пронзающее плоть электричеством,
и становится страшно, что возбуждение
может выйти из-под контроля рассудка.
Ирэн, словно только для того, чтобы
крепче стать на ноги,
повисает у Игорька на шее.
Прижимается к нему, не торопится
отпустить его шею, хотя, кажется,
уже крепко стоит. Игорь чувствует
пронизывающий жар во всём теле.

Она вдруг дурашливо взвизгивает,
сгибает колени и на нём виснет,
он отклоняется, чтобы удержать равновесие.
Тогда она встаёт на ноги.
– Ты меня, студент, не бойся.
Про меня могут рассказывать ужасы.
Небылицы...
– Никто и не рассказывал...
Да с чего бы тебя мне вдруг бояться.
– Меня Ира зовут.
– А меня Игорь.
– Спать пойдем? – Она так это сказала,
что он вздрагивает, шарахается
от неё отклоняясь, чуть не крестится.
– Я имела в виду, ты к себе, я к себе.
А ты что подумал? Признавайся. –
Он вздыхает, расслабляется.
– Я тебе
наговорила сегодня с три короба.
– Ничего. Естественные вопросы.

Женщина блестит глазами из темноты.
Послал Господь испытание, думает Игорёк.
От одной только что ушёл,
которую хотелось приласкать, обнять
и забыть обо всём, даже о дороге,
которую избрал и которая
предполагает самоотречение.
И вот на тебе: другая выходит
из кустов, когда он пытался тщетно
смирить себя молитвой. Что за вечер?
Она будто нарочно дожидалась...

– Проводи меня, – просит она. – Ладно.
Только ты не прельщай.
– Тебя?.. –
с таким-то
она деланным глядит пренебреженьем,
что у него поневоле возмущаться
начинает что-то внутри:
почему бы не меня?
Я, конечно, не поддамся, противиться буду.
И однако, почему бы не меня?..
Он не хочет, так, казалось бы,
какое ему дело до её
хоть бы даже и презрения?
– Я будущий священнослужитель....
– И что?
Если рясу наденешь, то ведь крылышки
не вырастут и член не отвалится. –
Игорь вздрагивает от её такой
очаровательной непосредственности.
– Женщина есть женщина,
а мужчина есть мужчина,
природу не изменишь.
Как назваться или во что одеться,
ничего ведь по сути не меняет.
Хоть ты поп – а природные желания
никуда не пропадут. Остаётся
либо тайно грешить, либо себя же
своей волей давить до безобразия,
что, по-моему, хуже извращения.
А скорее всего, делают и то, и другое.
И давят себя, и грешат,
когда сил уже нет давить.
Потом чувствуют себя гадкими и виноватыми,
начинают каяться... А в чём, собственно?
В том, что – люди? Что такими созданы?
Ведь другими-то люди быть не могут!
– Ты о них плохо думаешь. Куда тебя
проводить? – Недалеко. Совсем рядом. –

Она берёт его под локоть, даже
на руке его как бы повисает
и к нему осторожно прижимается.
– Вот сюда, по этой дорожке. Ты женат?
– Нет.
– И не был? Так возьми меня в матушки!
– У тебя есть человек.
– Откуда знаешь?
– Видел вместе.
– Да мало ли с кем вместе
меня можно увидеть? Ты возьмёшь,
с тобой будут видеть.
– Этот шаг столь серьёзен...
– Я хочу исповедаться.
– Написано: исповедуйтесь друг другу.
– Я любила. Не смейся. Скажешь, больше
удивился бы, если б заявила,
что пока не любила ни единого
и мужчину ни разу не познала.
На руках и ногах не хватит пальцев
сосчитать всех, которые со мной спали.
Нет... Не это... Любила... до безумия...
Для него чего только не делала...
Не могу сказать даже на исповеди.
Может быть, когда-нибудь, если будет
ещё случай... Кормила и поила.
Я его обеспечивала. Был он
нищетой, но с талантом, и в него я
поверила, обувала, одевала,
чтобы мог заниматься одной наукой...
– Значит, ты была богата?
– Смеёшься!
Если бы!..
– Ну, а чем тогда кормила, и на что одевала?
– В том и дело...
Вот всё моё богатство! – и разводит
она руками, как бы показывая:
вот она, вся я тут, и ничего нет
у меня кроме этого. И сразу
Игорька прошибает от догадки
холодный пот.
– А на последнем курсе
на него положила глаз старуха,
профессорша, не знаю, как она-то
что пронюхала, только привела его,
показала, как я под руку с кем-то...
Украина, гостиница, не знаешь?..
Из него самолюбие попёрло.
Я, выходит, пять лет его обманывала.
Мог пять лет жрать мою еду,
мог пять лет ходить в моих штанах,
мог пять лет спать со мной бесплатно,
а тут... надо же! А я – где могла ещё
взять денег на его же содержание?
Поломойкой? На хлеб бы не хватило...
Говорю: я любила до безумия.
По-твоему, это грех. Но тебя так
никогда не полюблю. И никого. –

И когда она сказала, в Игорьке
шевельнулась мучительная тоска,
возникло томительное желание,
чтоб его любили так же...
– Что попёрло из него, так ведь это, –
продолжает Ирэн, – не мораль вовсе.
У них было учение:
нет морали вообще, для богатых
есть одна мораль, для бедных – другая,
это-де классовое понятие,
что сейчас нашим выгодно – морально.
То есть, прямо сейчас, сию минуту.
А в другую минуту уже может быть
выгодно что-то противоположное.
Почитай основателей... Когда он
у гостиницы меня увидел, в нём
не моральные взыграли страдания,
а рассудочный расчёт воспользоваться
поводом от меня отделаться, чтобы
со старухой связаться. С той профессоршей.
Она, конечно, шикарна, знаменита,
но его чуть не на двадцать лет старше.
Зато с ней мог остаться в столице.
И карьеру делать, пользуясь её же
связями, наработанными за те же
двадцать лет. Что и делал успешно.
А я верила, что из него может
получиться ещё...
– Не получилось?
– Нет.
– А кем он стал теперь?
– Депутатом какой-то там думы.
Не самой верхней, но и не сельсовета.
– И по-твоему, ничего не получилось!?
– Нет, конечно. Гляди, какие клоуны
в депутатах. Торчат на всех каналах.
Позволяют себе выходить на сцену
на эстрадных концертах. Капли вкуса
нет, чтоб самому понять, без подсказок,
до какой степени это пошло.
Всё – плебейство... во всём одно плебейство...
А потом... И сказать-то как, не знаю...
Чтобы женщину ударить по лицу...
Перед камерами... Для меня б мужчина
умер и не воскрес. А этим господам
ссы в глаза – божья роса.
И такие же выбирают их.

5-14
Хамоватых много.
Аристократов всегда гораздо меньше.
А господам демократам всё по плечу.
Лишь бы в кресле усидеть. Любая мразь
туда лезет, включая уголовников.
Адвокаты шакалы доказывают,
за хороший гонорар, естественно:
никаких нет законных оснований
загораживать туда дорогу мрази.
Вообще, нет юридического термина мразь,
есть термин: гражданин.
Он имеет право баллотироваться.
И не нужно ни ума, ни культуры.
Лишь деньги, да и то чужие.
Как же – вышло?..
А он мог бы и вправду что-то сделать
серьёзное в науке...
– А ты как сама?
– Если бы все силы, которые
на него положила, положила бы
на себя... У меня ведь тоже что-то
в голове!
– Я заметил, ты начитана.
То из Пушкина, то из Достоевского...

– В детстве много читала. Теперь вовсе
перестала, мне умники противны.
После этого безумия... А я ведь
наизусть \"Евгения Онегина\"
знала прежде... Могу и по-немецки
разговаривать. Бывали... клиенты...
Так что, spreche und lese frei. По-английски
два-три слова. В любой, во всяком случае,
англоязычной стране сама одна
обойдусь без переводчика.
– Чего ж ты не осталась в столице?
– Не хочу!
Разыгрывать роли...
Всё время к кому-то подлаживаться,
чем-то поступаться... Это не моё.
Говорят: даром блага не даются,
и смирились. Я бы тоже рада.
Я те блага не вовсе отрицаю,
только есть ещё другие,
которые для меня значат больше.

Слышал что-нибудь о древних монголах?
– Татаро-монгольское иго...
– Да не иго... Какие были монголы?
Были белые, чёрные и дикие.
Белые служили китайскому императору,
жалование получали. А чёрные
говорили, продались, и презирали
белых, сами гордились, что не служат.
Но они своему служили хану.
А дикие даже хану не служили.
Эти были совсем бедные, у них
лишь одна была ценность – свобода.
Не жалкая западная – делать всё
под присмотром полиции в пределах закона –
а настоящая воля
среди диких степей верхом на лошади.

Для девушки из диких монголов
это было высшей мерой наказания:
её выдать за белого с окладом
от великого богдыхана Поднебесной.
Вот и я такая.
– В твоём лице нет ничего монгольского.
– В душе есть.
Я из диких. Кто хочет, тот пусть служит
китайскому императору. Или московскому.
Или американскому президенту.
Пусть каждый служит, кому хочет!
Мой принцип один: свобода и воля.

– А что с тем парнем?
– Я на него плюнула,
как на полное ничтожество. Кстати,
старуха, которая всё испортила,
просчиталась – не много же выгадала!
Он едва сумел встать на свои ножки,
её бросил, подцепил фотомодель.
Та как пробка глупа, но внешне смотрится
рядом с ним на презентациях... У них ведь
всё лишь одно внешнее. Снаружи блеск,
а внутри тоска и страх. –
В это время
вновь проходят мимо вагончика
наподобие строительного.
– Хочешь,
я ещё расскажу? Была я замужем.
А он был старше меня лет на тридцать.
За профессора вышла… А ещё был
один и талантливый, и влюблённый,
только снова нищета… А мне хватит
на орбиту выводить недоносков,
оставаясь... как правильнее? – в дурах!
Этих бедных, да честных... Неспособность
к откровенному злу ещё не значит
доброты и действительной честности.
Посмотреть ещё надо, что он станет
делать, если окажется у власти,
совершать позволяющей поступки
безнаказанно жестокие, злые,
да ещё их оправдывая целью,
идеалом каким-то, светлым будущим.
Хоть социализмом и коммунизмом.
Хоть Аллахом. Хоть царством демократии.
Пропади они пропадом, идеалы!
Ради светлого будущего можно
в настоящем пытать, стрелять и вешать,
и взрывать невиновных и виновных.
В этом – их настоящее призвание.
А что будет? Того никто не знает.
Написано: не знаешь, что завтра будет.
Лишь бы фразу найти, ради которой
ты пытаешь, стреляешь и сжигаешь,
но при том не считаешься убийцей.
Пошло, знаете... А тут ты не палач –
ты борец! Ты пытаешь за идею.
Ты пытал, убивал бы и без цели.
Но тебя покарают как маньяка.
А политик – он сам других карает.
Если ты убиваешь и пытаешь,
да ещё в ужасающих масштабах –
не накажут, а памятник поставят.
Как в Москве на Лубянской площади.
А снесут, так захотят восстановить.
– Ты зачем мне об этом?
– А... Не знаю.
Говорю, что Бог на душу положит. –

Снова мимо вагончика проходят.
Игорю кажется, будто они уже
проходили здесь. Но в темноте трудно
сориентироваться, особенно
в этой части городка, в лабиринтах
дорожек среди кустов, вдоль которых
стоят летние домики лётчиков
и обслуживающего персонала аэродрома.
Он и не очень-то смотрит,
где они идут, куда сворачивают,
где она его водит. Она его
обвораживает своей речью.
Ему хочется слушать и слушать.
Пусть бы она говорила что угодно.
Пусть несла бы полную ахинею.
От неё идет с речью тёмная, тяжёлая волна,
пробуждая в нём дремлющие бездны.

– А ты всё-таки про грех пояснил бы.
– Первородный грех Адама и Евы
на всех людях.
– Да в чём? Творец их сделал,
мужчину и женщину, поселил вместе,
и – на тебе! – запретил любить друг друга...
Издевательство это. Я не вижу,
в чём их грех! Разве не знал, когда делал,
чем кончится? По мне: или не делай,
или сделал, тогда уже не спрашивай.
А тем более, не наказывай...
Что ещё-то могло выйти, когда мужчина
и женщина живут вместе? Нормальные,
здоровые, сильные?.. Да в чём их грех?
Так и будет он всегда на всех людях?
– Спаситель искупил его на кресте.
– И этого не понимаю. Мне жалко распятого.
Но каким образом он нас избавил,
и от чего именно,
до меня не доходит. Получается,
чтобы все себя чувствовали нормально,
обязательно нужно приколотить
кого-то гвоздями к кресту? Без этого
уже люди и людьми быть не могут?
– Это вопрос не понимания – веры.
– Да и верить тоже хотелось бы
не в совсем откровенную нелепость.
– Один из отцов церкви как раз вот так
сказал: credo, quia absurdum.
Я верю, потому, что это нелепо.
Если бы всё было
совершенно правдоподобным,
согласным здравому смыслу,
житейскому опыту,
тогда бы и вера ни к чему.
– А может, она и не нужна?
– Нельзя жить без веры.
– Ведь живут.
– И что, счастливы?
– А ты счастлив? Ну, вот, мы с тобой пришли.

Они стоят около вагончика
наподобие строительного. Игорь
смотрит и думает: ведь точно, здесь были!
Она два раза водила кругами,
чтобы только на третий раз подойти?
– Ты-то сам счастлив?
Или только умом живёшь, тоскуешь
и от женщин шарахаешься в страхе?

5-15
Она ключ достаёт и открывает.
Игорёк говорит, что показалось
ему будто они уже два раза
мимо этого места проходили.
– Хочешь сказать, что давно уже могла
уйти к себе, не вешать лапши на уши?
– Не лапша. Побеседовать было приятно...
– А приятно бывает с теми,
кто и сам тебе приятен. Разве с той,
которая тебе противна, ты стал бы
беседовать долго?
– Ты мне не противна.
Ему трудно определить, что она
для него. Это вовсе не похоже
на его ощущения, которые
вызывает Алёна. Игорь чувствует,
как Ирэн его будто затягивает
в свою сферу, как сильны в нём желания.
Да, он может поддаться, но ведь это
она сказала: быть или казаться?
Нет, решает он. Нельзя так. Разве если
только чувство настольно будет сильным...
Хоть какое-то было б оправдание...
Понимает он краешком рассудка,
что заранее ищет, чем себя бы
мог оправдать. А чувство поднимается
у него в душе, тёмное, сильное.

– Не зайдёшь?
– А зачем?
– Меня боишься?
– Я между прочим был на войне.
– Там ты мог быть смелым. Не сомневаюсь.
А меня, – говорит она насмешливо, –
боишься. Не оправдывайся!
У него появляется желание
доказать, что её он не боится.
– Зайду. Но ненадолго. –
А она говорит:
– Нога... Помог бы... –
Ах, нога. Про неё уже забыли!
Ведь не может себя корить за то, что
помогает. Несчастной... По её просьбе...
Обнимает она его за шею.
Повисает на нём и обтекаемо
прижимается к нему обжигающим
существом. Поверхность кожи у неё
холодная. Это какой-то внутренний,
пронизывающий, излучаемый
ею жар. Я пропал, подумал Игорь.

До кровати Ирэн довёл. Включает
она слабую лампочку, садится
и при нём начинает раздеваться.
– Ну, спасибо. Довёл.
Но не сказала
до свиданья. Он с ужасом чувствует,
будто ноги стали ватными, и он
ими к полу прирос. Ирэн снимает
свой огромный, болтающийся свитер
и бросает его на стул с одеждой.
– Жарко!
Видит Игорёк, что под свитером
ничего у ней больше не надето.
Про себя бормочет: помилуй мя, Боже,
по велицей милости твоей... на первом
у него прыжке сердце так не билось,
как колотится теперь. Она ложится
в джинсах, голая до пояса, и смотрит
на него, чуть прищурившись. И груди
не пытается прикрыть. Хоть не самые
у неё они красивые на свете
и совсем небольшие, не стесняется
она этого, знает свою силу,
и с неё довольно сего сознания.

Сколько тёток с прекрасными грудями
в одинокую подушку плачут. Разве
дело в форме груди или в размерах?
Не об этом бы надо им заботиться.
А они в косметическую клинику
всё готовы отдать, что заработали
за всю жизнь, да ещё в долгах погрязнуть.
Бесполезна силиконовая грудь,
когда нет того огня, что исходит
от Ирэн... Та говорит слабым голосом:
– Помоги! – а сама, раздвинув ноги,
поднимает их в воздух и бросает
на постель. Вагончик вздрагивает. Игорь
чувствует, сил почти не остаётся
её зову противиться. Немного,
и – падёт. И не в чьём-то постороннем
мнении, а в своих собственных глазах.
Ему это одно только важно,
остальное он как-то пережил бы:
в своём мнении остаться самим собой.
– Чем могу я помочь?
– Нога мешает
джинсы снять. Без тебя сама не справлюсь.
Расстегни ремень. – Он расстёгивает.
Кровь в висках уже слышно. – Теперь молнию... –
У него трясутся руки, когда он
ей ширинку расстёгивает. Молнию
заедает. В нём всё дрожит. – Стяни джинсы, –
говорит она. Он стягивает штаны
за штанины, отворачивается,
чтоб не видеть её ног. Красивее
у одной Альбины. – Прости, я должен
уходить, – говорит он. – Не останешься? –
удивляется она. – Я не могу!
– Если так, я могла бы тебе помочь, –
говорит она с лукавым состраданьем.
Игорёк же чувствует, как у него
чуть не лопается от напряжения.
– Нет! – Он может сейчас, конечно, сделать
как она просит... но – быть или казаться?
Он последние силы напрягает,
чтоб уйти. Едва в обморок не падает
на аллее. Через несколько шагов
едва дух перевёл. Порывы ветра
овевают его. Как я слаб, Боже!
как я близок был к падению! Дрожит
Игорь. Только что он мог всё утратить,
что старательно строил, и остался бы
переход в новое состояние: в лицемерие.
Говорить точно то же, только делать
другое. Это многих устраивает.
Но он хочет быть, а не казаться.

А Ирэн никогда такого чувства
облома не испытывала... Била
кулаками по постели и грызла
подушку. И подушка стала мокрая...

Шестой день

6-1
Вот уж полночь, идут шестые сутки
пребывания их на этих сборах.
Зла Ирэн на Игорька и на весь мир,
который так устроен, что Игорёк
не остался. А он один ей нужен,
не такой, как другие. Но уходят
всегда именно те, которых хочет.
А другие зато как мухи липнут.
От других лишь физическое чувство,
и от Кошкина даже... Впрочем, всё же
от него ещё что-то. Она чувствует,
есть у Кошкина любовь, хоть и маленькая.
А иначе б его давно попёрла.
Впрочем, может, и нет. Секс для неё тоже
самоценность, а такого партнёра
у неё никогда ведь не бывало.
Полтора года с ним, то разругаются –
вдрызг, навеки! То помирятся снова...
Хоть его б теперь! Всё горит в ней, нужен
кто-нибудь, чтоб потушить этот пожар.
Кошкин где ты? Она и из-за этого
с ним ещё, что когда ей только надо,
он всегда под рукой. А как не надо –
можно выгнать, он терпит её выходки,
с ним не надо сдерживаться, притворяться.
Терпит её, какая есть. Всё прощает.
Никуда он не денется! Он должен
быть всегда под рукой. Она привыкла.
Кошкин, где ты? Приведи мне Игорька!

Нестерпимо ведь это... Поднимается.
Не из тех Ирэн, кто целыми ночами
молча плачет. Стремительно оделась,
идёт во тьме к спальному помещению.
Сейчас вытащит Кошкина из койки
и утащит, на части растерзает.
Приходит, койки скрипят, Васильич, спящий
у самого входа, просыпается,
ворчит: кто это там шарахается?
Она говорит: – Юрий Васильич, где тут
Кошкин мой? – А твой Кошкин не приходил.
Вон его пустая койка. Иди спать!
Утром прыгать. – Она идёт и думает
с ужасом: этого только не хватало!
Был всегда под рукой, привыкла думать:
куда ты, старый хрен, от меня денешься?
Мне чуть больше тридцати, а тебе-то
сорок пять... Закачу же завтра сцену!
Она в ярости. Их отношения,
когда каждый дорожит своей свободой,
она так понимает: сама может
делать всё, что ей вздумается, он же –
только ждать, когда время ему выкроит.
Ты уж, старый хрен, давно нагулялся,
она думает, клокоча от ярости.

Свои похождения она не считает
изменами Кошкину – с чего бы?
Просто живёт сама по себе, и ему
кое-что перепадает, и радуйся.
Но его такое же поведение –
не какое-то, в точности такое же –
она считает самой чёрной изменой,
какую только может вообразить.
Ведь она лишь одна, она не может
быть сравнима ни с кем. А их вон сколько!..
Лишь она на Земле неповторима.

Идёт по пустому городку в тишине,
в которой слышны только невнятные
звуки ночи, далёкий лай собаки,
по аллее меж кустов, и вдруг слышит
очень тихие голоса. Впереди
лампочка на столбе, в её свете двое.
Она видит Игорька с Алёной. Вот
он к кому убежал, святоша чёртов!
У ней ад в душе. Но Игорьку не может
закатить она сцену. К себе уходит.

Как же так получилось, что Алёна
Игорька ночью всё-таки встретила?
Она шла от Серёжи по аллее
и вдруг видит впереди на секунду
свет в открывшейся и тотчас закрывшейся
двери какого-то вагончика.
Кто-то, как ей показалось, не то выбежал,
не то кубарем с лестницы скатился
в темноту. И снова тихо. Замедляет
шаги, прислушивается. Вроде, дышит
кто-то там, впереди, или ей кажется?
Идёт следом. У общего спального
помещения, где кусты пореже,
видит фигуру. Вдруг её будто током
пронизывает: Игорёк! Что он делал
в том вагончике? Она было хочет
догнать его, но что-то удерживает.
Пусть идёт к себе, она пойдет к себе.
Ничего пусть не меняется.
Уже ничего, никого ей не хочется.
Спать. Постараться уснуть, чтобы выспаться
до прыжков. Захотелось лишь немного
посидеть одной в беседке, подышать
ночным воздухом. Помедитировать.
Потому что всё равно, она знает,
если ляжет теперь, уснуть не сможет.

Сидит, медитирует, шаги слышит.
Игорёк приходит в беседку. Он тоже
захотел туда пойти, чтоб помолиться
перед сном. И к своему изумлению,
там находит Алёну! Она тоже
удивлена тому, что он приходит.
Пробормотав несколько слов, садятся рядом,
сидят некоторое время молча.
Вдруг она к нему прислоняется,
кладёт голову ему на плечо, плачет.
Что с тобой? Она ничего не говорит.

А Ирэн поднимается с постели,
полежав одиноко две минуты,
разъярённая, как ночная кошка.
Уж Серёжа заснул в своей машине,
когда слышит, в стекло стучится кто-то.
Кого чёрт ещё принес, он думает.
Дверь открыв, узнаёт худую женщину,
которая уже здесь была. Она
берёт его за руку и решительно
из машины вытягивает. Молча
увлекает за собой, он семенит
за ней в недоумении, не вполне
ещё проснувшись. Она его приводит
в свой вагончик и толкает, так что он
валится на её койку. И всю ночь
ходуном до утра вагончик ходит...

Алёна с Игорьком встречают рассвет.
Стелется густой туман, пахнет свежестью.
И одна за одной угасли звёзды.
Лишь Венера как лампочка сверкает.
– Благодать, – говорит Игорь и думает:
едва не пал, не погиб, о как я слаб...
Алёна тоже думает, благодать,
и ей стыдно, за чем она к Серёже
заходила. А если бы?.. Тогда ведь
ничего бы этого сейчас не было.
И уже никогда. Она бы к Игорю
подойти не посмела. Вот что значит
игра желаний, минутная слабость...
А теперь она с ним сидит, обнявшись.
Так и глаз не сомкнули до рассвета.

Утром слышат, проснулись, засновали
люди, покрикивая, мотор машины
слышен возле парашютного класса.
Велят скорее проходить медосмотр
и грузить на машину парашюты.
Отправившись утром в туалет, Альбина
проходит невдалеке от вагончика
и вдруг видит, как из него выходит
успокоенный, помятый Серёжа,
выглядывает лохматая Ирэн,
а он оглядывается на неё,
улыбается. И у Альбины сразу
на душе легко – булыжник свалился.
Вот теперь-то они уж точно квиты!
И она ему ничего не должна.

А тот, как повернул голову, заметил
Альбину, и улыбка сразу пропала.
Стало ясно: теперь всё безнадёжно...
Она издали машет полотенцем
и уходит как ни в чём не бывало.

С утра великолепная погода.
А на старте народу тьма тьмущая.
Понаехали прыгать на выходные.
Первым взлётом Васильич отправляет
мельнирцев и двух спортсменов. Сам идёт
выпускающим. Солнце ещё в тумане,
а сверху из самолёта его видно.
На этот раз их не выстраивали
строго по весу. Облязев выходит
не первым, а третьим во втором заходе.
Наблюдает сначала, как уходят
Алёна, Альбина и Вероника.
Все девчонки решительно выходят,
и Васильич довольно улыбается.
Вероника ушла с тонким восторженным
удаляющимся визгом. У неё
лицо сегодня не напряжённое,
как все эти дни, а расправившееся,
умиротворённое, сияющее
тихой радостью. Потом черёд их тройки.

6-2
Самолёт разворачивается. Звучат
два коротких звонка. Васильич машет
рукой. Поднимается, встаёт у люка
угрюмый Заплаткин, переставший делать
вид видавшего виды. Он будто ждёт,
что ещё может с ним случится.
За Заплаткиным Серёжа Гогенлое,
чувствующий после нынешней ночи
себя выжатым лимоном, к тому же
удручённый тем, что его Альбина
с этой женщиной застукала...
Облязев
продолжает сидеть, помня, как вчера
рассердился выпускающий, когда
он поднялся без команды. – Облязев! –
кричит Васильич, перекрикивая шум мотора. –
Чего сидишь? – Облязев поднимается,
готовится идти за Серёжей.
Длинный звонок. – Пошёл! –
Фридрих бросается вперёд и, покачиваясь,
удаляется плавно в сторону земли.
– Пошёл! – Серёжа уходит за Фридрихом.
Облязев занимает место на краю,
устраивается поудобнее,
ждёт, когда ему Васильич даст команду.

Много частых звонков вдруг зазвучали.
– Стой, – говорит Васильич, – пойду, узнаю.
Самолёт на поворотах заносит.
– Я же вывалюсь, – говорит Облязев.
– Не вывалишься, – брюзжит Васильич,
идёт к кабине лётчиков. Облязев
стоит у люка, смотрит вниз
на землю в дымке.
В какой-то момент
видит тень от самолёта до земли,
но самолёт разворачивается,
и тень перестаёт быть видно.
Васильич объясняет, проскочили
немного лишнего, вернутся к точке, и пойдёт.

Наконец, – Пошёл! – Облязев выходит,
сильный ветер его сшибает будто
с ветки дерева лист, и шум мотора
удаляется, осталась тишина.
Он считать и не думает, знает,
что и так сейчас раскроется купол.
Раскрывается. На него он смотрит.
Тот шевелит, как большая медуза,
закруглёнными краями. Всё в порядке.
Купола Фридриха и Серёжи
видны внизу. А ещё гораздо глубже
крохотные купола девчонок.
Разблокирует Облязев запаску,
усаживается в главной круговой лямке.
На этот раз тесновато
подогнал подвесную систему,
так сидеть ему неудобно.
Вдруг увидел свою собственную тень,
тянущуюся до леса сквозь дымку
прямо с этой высоты и наискось.
Это длилось какое-то мгновение,
но он ясно видел тень сквозь дымку!

Вспоминает как на озере плавали
летом после шестого класса.
Озеро Тургояк прозрачно,
до двенадцати метров глубины
видно брошенный пятак.
В то время плавать с ластами и в маске
было модно, бешеной популярностью
пользовался фильм \"Человек-амфибия\",
редко у кого из пацанов не было
маски с ластами, а у кого не было,
тем товарищи давали. Они с Витькой
заплывали далеко от берега,
где уже дна не видно, жутковато,
свою видели тень, как шевелилась,
уходя в глубину, как будто в бездну.

Кажется, не несёт его ни на лес,
ни на воду, ни на провода, а прямо
на поляну. Когда земля начинает
приближаться заметно, он с опаской,
помня вчерашний прыжок, ждёт удара
по ногам. Разворачивается в стропах
ей навстречу, сжимает ноги, как учил
Васильич, и тычется ими в землю,
падает. Сегодня ветерок сильнее,
чем вчера, купол не ложится, тянет.
Он пытается его погасить нижней стропой,
ему это почти удаётся,
почти весь купол лежит на траве,
только небольшая полоска возвышается.
Но едва он отпускает стропу,
купол мгновенно надувается ветром.
И приходится начинать всё сначала.
Кое-как загасить всё ж удается.
Облязев собирает парашют в сумку
и бредёт через всю поляну к старту.

А народу на поле очень много.
И ещё, и ещё всё прибывают.
Иные растерянно озираются,
новички. У других зато ухватки
бывалых, которые тут всё знают.
А те, с кем провели
предыдущие дни на сборах,
кажутся чуть ли не родными,
хотя некоторых знаешь только в лицо.
Мало их. Много вновь прибывающих.
Вон, сидит Женька с серенькой косичкой
на траве.
– Ну, как прыжок? – Он вместо ответа
показывает большой палец, улыбается.
Женька улыбается ему. Он на брезент
бросил сумку с распущенным парашютом.

К очередному прыжку готовится
группа каких-то мордастых мужиков
лет от тридцати пяти и, как ему кажется,
чуть ли не до пятидесяти,
в камуфляжной форме. Облязев ищет
и находит ещё один свой парашют,
примеряет. Помнит, какой оказалась
тесной в этот раз подвесная система,
и думает, что если у этого
подогнана так же, надо ослабить.
С мужиками стоят Егор и Эдик,
которым в том взлёте не хватило места.
Можно взять ещё одного. Васильич,
оглянувшись, видит: Облязев одет,
и кричит: – Давай сюда! –
тот встаёт рядом с Эдиком.
Вчера, когда укладывали,
он спросил у Васильича, нельзя ли
ему в третий раз сходить на пять секунд.
Васильич согласился. Эдик тоже
захотел сходить на пять секунд. Егор
сказал, что он сходит пока ещё на три.
Солнце уже выше дымки, чувствительно
припекает. Егор, Эдик и Облязев
с любопытством косятся на мордастых
мужиков, те все так сосредоточены
на себе – умирать приготовились,
и лица у всех бледно-зелёные.
Эдик с Егором переглядываются
понимающе, пересмеиваются,
ведь они уже прошли через это!

Выпускать их идёт светловолосый
инструктор с ничего не выражающим лицом.
Он не сердит и не приветлив,
неподвижно лицо его, как маска.
Когда все вошли в самолёт и расселись,
в люк заглядывает с земли человек
с извиняющейся улыбкой, он держит
в руках видеокамеру. Говорит,
что была договорённость, и за это
уплачено. Васильич подтверждает
издали кивком головы.
Человек с видеокамерой неловко
карабкается в самолёт, помогают
ему взобраться, освобождают место
возле самого люка, он садится
и блуждающим взглядом, улыбаясь,
всех обводит в кабине и не видит.
Затем, скрючившись, поворачивается
носом к люку и сидит в позе кучера,
вцепившись в свою видеокамеру.
Парашюта на нём нет. Закрывает
люк инструктор, заводится двигатель,
а потом – как обычно, по порядку.

Чем выше поднимаются, тем бледнее
делаются мужики в камуфляжной форме.
Некоторые позёвывают.
Наши трое украдкой с любопытством
наблюдают за ними, неужели,
каждый думает, и я вчера так же выглядел,
как они, на первом прыжке?
Вздрагивают, проходит шевеление,
когда после трёх звонков идёт инструктор
по рядам, вытаскивает из приборов
на запасных парашютах гибкие шпильки.
Потом все замерли до самого
того момента, когда самолёт набрал высоту,
и лётчик резко сбросил газ.
Два коротких. Инструктор раскрывает люк.
А человек с видеокамерой выпрямляется,
он готов работать.
Отклоняется подальше от бездны,
зияющей за бортом, поднимает камеру.
Инструктор безо всякого выражения
молча протягивает руку, трое поднимаются.

Они уходят один за другим спокойно,
деловито, хотя вид у них бледный,
и человек у люка старательно
жужжит видеокамерой. Охранники ушли,
за ними Егор, Эдик, Облязев.
Егор первым выходит. Его купол
через три секунды раскрывается так,
что он оказывается лицом к самолёту.
Успевает увидеть, как Эдик идёт,
за ним в проёме люка
появляется фигура Облязева.
Вот и он пошёл. Егору кажется,
будто Облязев падает и падает.
У Егора внутри всё холодеет
от того, что теперь он заподозрил
у товарища полный отказ купола.

6-3
Тот проходит мимо вниз. И, наконец,
там, внизу, его купол раскрывается.
– Эй! – кричит он снизу.
– Эй! – отвечает Егор.
Слышит снизу голос Облязева,
а что тот кричит – не разобрать.
А тот кричит: – Что вы так высоко?
Попали в восходящий поток, что ли?

Когда все собираются на старте,
мужики в камуфляжной форме уже там,
обнимаются, хлопают друг друга
по спинам и плечам, а морды у всех
теперь не светло-зелёные,
а свекольно-красные:
столько счастья – живы остались!
И на видеокассете есть
неопровержимое свидетельство их прыжка.

Облязев, Эдик и Егор, на них глядя, смеются,
так всё ясно читается по лицам,
что творится в их зачерствелых душах.
Восторженные мужики достают водку,
тут же, на полянке, выпивают
за свой первый, а может быть, единственный
прыжок. Это охранники
частного охранного предприятия,
которым по условиям контракта
надо было его совершить.

Облязев разделся, загорает.
Он сделал свои три прыжка:
ознакомительный, тренировочный и зачётный.
Тем самым он выполнил
норматив третьего спортивного разряда.
Теперь и расслабиться можно, понаблюдать.

Здесь проблемы на время отлетают.
Будто нет их, только поле и небо.
Это маленький праздник среди будней.
Всплеск жизни, радости, безудержности.
А проблемы... куда же они денутся?
Погода отличная, народу много.
Сколько судеб на поле! Сколько куполов!
Поднимаются в воздух взлёт за взлётом
парашютисты разного уровня подготовки,
от перворазников до мастеров спорта,
небо расцвечивается разными куполами:
белыми Д-5,
кремовыми Д-1-5у,
синими и бело-красными ПТЛ-72,
одноцветными По-9 и По-16,
разноцветными другими крыльями.
Праздник в небе, и все, кто приземлился,
собираются сюда, чтобы к новому
вылету готовиться.
Распущенные парашюты в сумках
сносят в кучу.

Вон, вдали \"Мерседес\" остановился,
из него выходят пузатые ребята в сланцах
и, распростёрши руки как бы для объятий,
с радостными лицами вразвалку идут к старту.
С ними красивая девчонка в летнем платьице.
Васильич выходит им навстречу,
вид у него такой, как бы он встречает
дорогих гостей, распростирает руки:
– Кого видим! – Их трое, им находится
место в первом же взлёте, три уложенных
парашюта Д-5. Они не спортсмены,
деловые ребята, не умеют
укладывать и не знают устройства.
Но они за прыжок раз в десять больше
платят, чем те, кто занимается в клубах.
У них много прыжков, но им разряда
никакого не дают ни за сколько.

Самолёт улетает, а девчонка
подходит к Облязеву, раздевается
так свободно, непринуждённо, будто
его нет здесь, снимает своё платье
и остается практически ни в чём,
так тонки на ней полоски материи,
ложится загорать на лавку. Говорит:
– Мальчики хотят острых ощущений. –
И глаза закрывает ресницами.
– А вы что же не полетели с ними, –
говорит Облязев.
– Я? Нет, спасибо!
– А что?
– Это не в моём вкусе.
– Напрасно. Я сегодня два раза уже прыгнул, –
говорит он, как будто для него это
– обычное дело, так с утра
дважды прыгнуть с парашютом,
будто не шёл несколько десятилетий
к праву сказать об этом так, мимоходом.

Самолёт в это время выбрасывает
парашютистов на тысяче метров
и, взревев, забирается повыше.
Пузатые ребята будут выходить
на двух тысячах. По высоте приборы
парашютов поставлены на тысячу,
значит, ещё тысячу будут падать
в свободном падении полминуты.
Облязев глядит не без белой зависти
на медленно снижающиеся точки
в огромном, совсем безоблачном небе.
Раскрываются купола. На машине
туда едут, где должны приземлиться
пузатые ребята, потому что
собирать парашюты они тоже
не умеют, напутают, наколбасят,
потом запаришься укладывать.
Вскоре они, довольные, приходят
к загорающей девчонке. Васильич
тоже доволен, не за себя, за клуб,
говорит, что всегда рад будет их видеть.
Уходят в сланцах, переваливаясь, как утки,
к \"Мерседесу\", девчонка с ними.
Машина с аэродрома уезжает.

А чуть позже привезли депутата.
Туда, где только что стоял \"Мерседес\",
подкатывает небольшой автобус.
Алёна и Игорёк, которые,
опершись на локти, лежат на куске брезента
голова к голове, а ноги в разные стороны,
смотрят.
Сначала выходят и озираются по сторонам
ребята, подстриженные под гнездо,
с тупыми лицами. Потом
вытаскивает какое-то устройство
на треножнике человек,
похожий на телевизионщика. А затем
туполицые ребята помогают,
как барышне, подавая руки,
сойти с автобуса стройному человеку
средних лет, в тренировочном костюме.
Он ногой осторожно, как холодную воду,
трогает землю, потом ступает.
А потом ещё целая команда
выходит из автобуса, в ней какой-то
коротышка-живчик то справа, то слева
подсеменит с бумажками к человеку
в тренировочном костюме и на ухо
ему что-то тараторит. А тот будто
и не слушает, глядит поверх голов
куда-то вдаль. Видно, эта компания
вращается вокруг него, а он сам
является средоточием движений.

Ирэн подсаживается к Игорьку с Алёной,
холодно здоровается с Игорьком,
на Алёну не глядит вовсе.
– Вот он, – говорит Ирэн.
– Кто? – говорит Игорёк.
– А тот самый... О котором
я как-то рассказывала... –
Игорёк вспоминает завистливое чувство,
щемящее, вызванное словами,
что его она так не полюбит.

Алёне приходит на ум рассказ Ирэн
в автобусе, когда они сидели рядом.
Тогда ещё она подумала,
почему это совсем незнакомая
и, по всем ощущениям, чужая ей женщина
вздумала вдруг перед ней
выворачивать душу.
Я любила парня до безумия...
И Алёна с интересом следит за компанией.

Один из них идёт к старту.
Васильич ему навстречу,
но не с распростертыми объятиями:
он ими недоволен.
Обещали бензин, но что-то тянут.
Привезли не бензин, а обещания.
Останавливаются и обсуждают
что-то долго.
– В общем взлёте! – восклицает Васильич. –
Ничего не случится!
Вы же, кажется, ещё ничего не оплатили?
– Но после победы на выборах...
Можно было бы вернуться к вопросу...

– Одевайтесь! – говорит Васильич. –
Или... Вы ж на кенгуру... Давайте его в строй!
Человек из команды удаляется,
семенит к компании у автобуса,
подходит к человеку в тренировочном костюме
и говорит ему что-то.
Тот испуганно распахивает глаза,
отрицательно мотает головой.
Человек вновь к Васильичу:
– Не сейчас. Надо же морально подготовиться.

Васильич морщится, кивает,
машет рукой в сторону, отворачивается.
Идёт к строю готовых в очередной взлёт.
– Шагом марш в самолёт! –
Заводится двигатель, набирает обороты.
А того, в тренировочном костюме,
усаживают на стул, один его обмахивает,
другой, согнувшись и глядя в бумажки,
что-то бубнит ему в ухо.
Мордовороты с гнёздами на головах
как сычи мрачно озираются вокруг.
Оператор никак не установит
на траве свою шаткую треногу.
Только шофёр, надвинув кепку на нос,
спит.

6-4
В небе начинают раскрываться купола,
очередной взлёт на линейке.
– Эй, подготовились? – кричит Васильич. –
Давайте в строй. –
Человек в тренировочном костюме
с глубоким вздохом поднимается со стула,
идёт в сторону строя.
Жестом велит всем оставаться на месте.
Только телевизионщик, оставив треногу,
бежит с видеокамерой снимать шефа
в строю парашютистов.
Этот прыжок депутата на кенгуру
готовятся преподнести в СМИ как подвиг.

Васильич указывает ему его место в строю
рядом с Александром Михалычем.
Тот встаёт и внезапно замечает
в строю Ирэн в мотоциклетном шлеме,
на котором нацарапано
кем-то из пацанов, прыгавших до неё:
помоги мне Бог.

Вздрагивает, отворачивается,
глядит прямо на выпускающего,
тот даёт последние наставления.
К Васильичу всё-таки подсеменил
коротышка-живчик с бумажками,
тот наклоняет к нему ухо, а потом,
выпрямившись и багровея, гневно говорит:
– Никаких сопровождающих!
Вы хотели прыжок, вам будет прыжок. –
Но с тем, что в самолёте
будет человек с видеокамерой,
кряхтя, согласился.
Хотя эти, в отличие от охраны,
не уплатили, а только обещали,
да ещё приговаривая: в случае победы...

Ну, а как их не выберут, тогда что?
Вспомнят долг, побегут рассчитываться?

Не любит их Васильич. Они всегда
норовят проехать даром, щедрые на слова,
но скупые на наличные.
Хотя зарплата у них немаленькая,
уж побольше, чем у тех, кто на поле.
Заплатить могли бы из своего кармана.
Но у людей, почему-то, чем выше зарплата,
тем они неохотнее расстаются с деньгами.
И мелочно норовят выгадать хоть немного
там, где люди победнее просто платят.

Васильич показывает, кто первые
будут выходить на Д-5 с тысячи метров,
кто за ними, а потом два спортсмена
и Александр Михалыч с депутатом
поднимутся на тысячу двести метров.

Ирэн сидит ближе к выходу, она
притворяется, будто не узнала
того, кто для неё когда-то значил
так много. Да и сейчас... Ведь, в сущности,
её рассуждения последних дней,
будто встречу предчувствовала, вертелись
вокруг одного: как человек,
стремясь к условным ценностям,
отказывается от безусловных.
Будто не замечает,
а на самом деле искоса зорко
следит за ним. Думает насмешливо:
что ж ты так позеленел? И над собой
насмехается: как могла любить – это?..
Но тогда он ещё ведь не был этим.
Недоумевает.
А он, искоса глядя на неё, думает:
она – или не она? Похожа. Но сердце не даёт
обмануться. Одну из человечества
он может определить
по биению своего сердца.

Два коротких звонка.
Он вздрагивает и думает, сейчас было бы
некстати хлопнуться в обморок.
Васильич распахивает люк.
Его шаровары трепещут от ветра.
Ирэн подходит к люку и по команде пошёл
спокойно уходит. Её ещё видно
некоторое время, как она плавно
уплывает вниз и назад, и над ней
раскрывается купол парашюта.

На земле к Игорьку и Алёне
присаживаются Серёжа, Фридрих, Облязев,
Наташка, Эдик, Анжела, Альбина,
Вероника с Денисом, Егор, Кошкин.
Вскоре подходит
только что приземлившаяся Ирэн,
швыряет сумку на брезент и со всеми
присаживается. Следом подходит
восторженный Лёха. Он тоже ходил
в этом взлёте. Он кричит: – Вот это кайф! –
Все улыбаются, глядя на него,
одна Анжела морщится, как меломан,
услышавший фальшивую ноту.
Лёха падает на траву.
Для богатеньких клиентов, которые прыгали
ради развлечения, Васильич взял у Лёхи
два уложенных Д-5, а взамен ему
дал другой, спортивно-тренировочный
Д-1-5у. Лёха один из всех
прыгнул с ещё одним типом парашюта,
который они в клубе не изучали.
И у Лёхи три прыжка. У остальных
мельнирцев, кроме Облязева, меньше.

Фридрих сидит, удручённый
очередной неудачей.
На втором прыжке вышел хорошо,
но во время приземления угодил
левой ногой в небольшую,
не видную в траве ямку,
сильно потянул ступню,
чуть не вывихнул, искры из глаз брызнули.
Ступня сильно распухла, он хромает.
О третьем прыжке не может быть и речи.
И он, самый бывалый, видавший виды,
он один домой вернётся без разряда.

Глядят в небо. Там спортсмены на крыльях
выписывают разные фигуры.
А вон и чёрное крыло тандема.
говорит Ирэн насмешливо:
– Сейчас привезут героя.
– Какого еще?.. – хмуро спрашивает Анжела.
– Вон, видишь, телевидение.
Будут снимать подвиг депутата.
– Где он? – спрашивает Лёха.
– А вон там, на кенгуру.
– Как Дениска? –
Денис радуется, слыша своё имя.
Он ведь тоже ходил на этом кенгуру!
Он с гордостью глядит на дядей и тётей.
Теперь они тоже прыгали. И мама.
Он привык к этой мысли и думает,
будто так всегда и было. А зато
это он, это он вперёд всех прыгнул!
Он глядит на приближающееся
огромное чёрное крыло. Вот уже
может различить знакомое лицо
Александра Михалыча. Впереди,
где он сам был пристёгнут, теперь пристёгнут
незнакомый дядя. Приземляются
вблизи старта. Их снимают на видео.

Александр Михайлович отцепляет дядю
и берёт купол в охапку. Дядя улыбается,
растерянно глядит по сторонам.
Ему под нос суют микрофон,
он в него что-то произносит.
Его ведут к автобусу. Открывают шампанское.
Пенная струя бьёт вверх,
от неё со смехом отпрыгивают.
Этот исторический момент также
запечатлён на видеокамеру.
Потом автобус уезжает.
– С бензином ничего они так и не решили, –
брюзжит вслед уезжающим Васильич.

За автобусом приехали \"Волга\" с шарами,
\"копейка \" и \"Ока\". Вышли парень в чёрном,
девчонка во всём белом и в фате,
огромный мужик с толстым пузом,
очевидно, отец кого-то из них,
родственники. Жених пошёл на Д-5,
а невеста, прямо в платье и в фате,
которую к голове привязала,
с Александром Михалычем на тандеме.
Выходили они с тысячи двухсот метров,
и пока жених
был в стабилизированном падении,
секунд пятнадцать, Александр Михалыч
старался держаться к нему поближе,
а невеста пронзительно визжала от восторга.
Когда раскрылся купол жениха,
Александр Михалыч раскрыл крыло,
стал крутиться возле него.
– Я тебя люблю! – кричал жених.
– И я! – верещала невеста.
Жених ушёл вниз
и, как водится, треснулся ногами
о поверхность земли весьма чувствительно.
Зад отбил, свалившись.
А невесту Александр Михалыч
посадил очень мягко, в последний момент
развернувшись против ветра.
Жених шёл к ней, прихрамывая и почёсывая
отшибленную задницу,
со счастливым рябым лицом.
Они тоже открывали шампанское
и фотографировались,
а потом эта свадьба укатила.

Ближе к полудню драма разыгралась.
Во взлёт пошли перворазники,
мальчишки и девчонки из разных клубов.
Из мельнирцев с ними Егор и Эдик.
Первым Эдик. Выходит он спокойно,
уже зная: отделение от самолёта –
не самое трудное в прыжке,
приземление важнее. Вторым должен
идти незнакомый круглощёкий парень,
третьим – Егор. Но парень перед самым люком
вдруг за его края схватился,
заявил, никуда не хочет прыгать.
У него в глазах ужас перед бездной,
когда вниз глядит через раскрытый люк.

6-5
Егор с неудовольствием чувствует,
что страх парня ему передается.
Выпускающий, белобрысый человек
с ничего не выражающим лицом,
молча отодвигает отказчика
рукой от люка и люк закрывает.
Отцепляет его карабин от троса
и указывает в дальний угол. Парень,
ни на кого не глядя, уходит
к самой кабине лётчиков. Егор ждёт, стоя
перед закрытым люком в готовности,
когда инструктор вновь откроет и скажет
пошёл, выйти. В это время раздаются
частые короткие звонки: отбой.
Инструктор идёт к кабине лётчиков,
возвращается, знаком велит Егору сесть.
Самолёт идёт на снижение.
Все чувствуют провал. Егор с досадой
думает, что если бы он, а не этот
шёл за Эдиком, у него был бы сейчас
ещё один прыжок. Хорошо Эдику,
он уж в воздухе.
А они вот вернутся в самолёте.

Девчонка напротив плачет.
Так близка была к исполнению мечты...
– А почему не прыгали?
– Штормовое предупреждение, –
неохотно цедит сквозь зубы инструктор.
Приземляются, выходят, сразу к ним
спешат навстречу товарищи с вопросами,
в чём дело.
Девчонка в парашютах,
которую зовут Валерия, в слезах,
остаётся у колеса самолёта,
привалившись к нему.
Родители в ней воспитали
неуверенность в себе, её инстинкт
толкал её на то, чтобы преодолеть
в себе эту неуверенность.
Она дрожит от страха, стоя у колеса,
но не потому, что ей страшно прыгать,
страшно ей, что появятся родители,
вновь полезут в её жизнь без церемоний,
помешают, и как всегда, всё испортят...

И, как говорят,
кто чего боится, с тем то и случится.
Пылит машина. Останавливается
на том месте, где другие до неё,
выскакивает из неё рассерженная женщина,
машет руками
как встревоженная курица крыльями.
Семенит к старту, потом к самолёту
с истерическим визгливым криком:
– Снимай немедленно!
Я тебе покажу парашют! –
кудахчет, бегает кругами: кто посмел
пустить её дочь в самолёт с пороком сердца?
Она правды добьётся, она выяснит,
она жаловаться будет. Да как смели!

Успевает её муж за это время
подойти неспешным шагом. Ему крики
жены очевидно не нравятся
и стыдно за жену, и он дочери он сочувствует.
Но никто ничего против истерики
поделать не может. Руководители
говорить попытались, но если кто
общался с истеричками, тот знает,
насколько бесполезны убеждения.
Истерички слышат лишь себя,
только своё из себя выплескивают –
всё с больной и неистовой энергией.
На своём настоять, чего б ни стоило.
Больше ничего они не понимают.

Руководство принимает решение:
в таких обстоятельствах девчонку
нельзя выпускать, хотя все за неё,
включая отца.
Одна припадочная мать
перевешивает всё остальное.
Рыдающую девчонку уводят.
А у всех на старте
осталось тягостное впечатление.
Так близка была к исполнению мечты...

А Ирэн учинить хотела Кошкину
скандал под предлогом: где вчера таскался.
Он сидит с добродушно-весёлым видом,
сбить бы надо с него самодовольство!
Но у ней у самой её вагончик
до утра ходуном ходил, и вышла
вся энергия, нужная для скандала.
Не скандалить же вяло, лишь рассудком.
Ладно, время придёт, она припомнит,
под соответствующее настроение.

А сегодня её гораздо больше
занимает встреча с прошлым. Он опять
играет роль и делает какой-то вид.
Депутат-герой. Ай да паря, ну и квас!
Горой буду, избиратели, за вас!
Режиссёры вокруг него с бумажками
так и вьются и диктуют, что делать
как вести свою роль. И непонятно,
кто шестёрка, кто пешка. То, что для нас
удовольствие, за которое
платим свои деньги, они умеют повернуть
другим каким-то боком и представить
таким образом, чтобы другие платили.
Показать своё развлечение
чуть ли не как подвиг, даже во благо
всего человечества. Смешно!
Тебе нравится прыгать, плати и прыгай.
Нравится пересекать океаны –
раскошеливайся и пересекай.
Только зачем корчить из себя героя,
покорителя стихии, которая
давно изъезжена вдоль и поперёк.
Ты же сам прекрасно знаешь, что только
повторяешь, ведь так и называются
путешествия: по следам такого-то,
по маршруту такого-то. Повторить
путь такого-то, тогда-то. Всё вторично.
Но тебе дан талант всё представить
так, что другие за твои удовольствия
платят деньги, трубят во всех газетах,
показывают телепередачи.
В то время как тысячи безымянных
совершают за свой счёт то же самое,
и большее, оставаясь в безвестности.
Просто им интересно. Не для прессы.

Где же нынче твоя фотомоделька?
От меня для старухи отказался,
хотя в то время она была крепкой,
симпатичной. У неё, надо признаться,
было внутреннее содержание.
А теперь до модельки докатился,
до красивенькой куколки, пустышки.
Продолжается создание одной
внешней видимости и утрата того,
что когда-то имел. Конечно, если бы
ты сегодня просто прыгал, для себя,
без вот этого дутого спектакля,
это бы ещё куда ни шло.
Но ведь ты просто так никогда
пальцем о палец не ударишь.
Не для семейного же альбома
снимали тебя на земле и в воздухе,
мельтешил коротышка с бумажками,
каких раньше можно было увидеть
в комсомольских комитетах. Этот тип
и теперь себе нашёл применение.

А рядом Егор и Эдик беседуют с новичками.
– Выхожу из самолёта, –
с воодушевлением рассказывает
какой-то весёлый татарчонок, –
начинаю вспоминать: пятьсот... пятьсот...
А! забыл... Раз, два, три – кольцо вытащил!
– А я, – говорит его товарищ, – лечу, смотрю,
земля уже совсем близко.
Кажется, вижу каждую травинку, вот, сейчас
приземлюсь! И вдруг, в траве идет мужик,
вот такой! – он показывает пальцами. –
Садовод идёт с лопатой. –
Все хохочут.
Отказчик сидит от всех в отдалении
с угрюмым лицом, отказ переживает.
К нему никто не подходит, ничего не говорит.
На него никто не смотрит. Но между собой
тихонько обсуждают, что теперь
этому парню надо бы выйти,
иначе будет жуткий комплекс
на всю жизнь. Лучше вовсе не соваться
в парашютисты, чем в последний момент
отказаться выходить из самолёта.
Теперь надо дело довести до конца.
Среди мельнирцев, к счастью, нет отказчиков.

Зиля, девчонка из Ольденбурга,
с плоским азиатским лицом, глаза как щёлочки
и, по притче, совсем нет носа,
сидит печально на скамейке с надетыми
парашютами и ноет: ну, когда я пойду,
Юрий Васильич?
– Обожди. Пойдёшь, когда надо, –
брюзгливо отвечает Васильич.
– Да уж я сколько жду...
– Сколько надо, столько жди! Бараний вес!
Найду место. –
И находит его в ближайшем взлёте.
У Зили печали как не бывало.
С просиявшим плоским лицом
она бежит в строй.
Сияя, идёт со всеми в самолёт.

6-6
И летает долго-долго, как пушинка,
когда все уже давно приземлились,
а когда приземляется, падает,
не встаёт, и встревоженно Васильич
глядит в ту сторону, и когда уж очень долго
она лежит, не поднимается,
к ней едут сразу две машины:
скорой медицинской помощи и спасателей.

Девчонка цела и невредима,
а лежала на траве от избытка
переполняющих её чувств, ей было
так хорошо, не хотелось вставать с травы!
У Васильича нет слов, он качает
головой и улыбается, как может
улыбаться криво только старый
воздушный волк сквозь задубелую личину.
Он орёт на них, но он их всех любит.
И они без ума его все любят.
Зиля на него с виноватой улыбкой
косит глазом, опускает голову.
А он отворачивается, кричит новому взлёту:
– Одевайтесь! –
что, как вы уже знаете, на его жаргоне
означает не то, что люди ходят голые по полю,
а приглашение надеть парашюты.

К обеду лётчик лететь отказывается.
Надо пообедать, поспать после обеда
по русскому обычаю. И прыжки
откладывают до пяти вечера.
– Да и ветер! – говорит лётчик, как бы
в оправдание наклонности
к соблюдению национальных русских обычаев. –
Ободрали локти и коленки.
– Да какой там ветер! – ворчит брюзгливо,
машет рукой Васильич.
А милейшая старушка,
врач Тамара Васильевна,
в самом деле намазавшая йодом
несколько локтей и коленок тем,
кого надутые купола протащили по земле,
говорит: – Им только дай волю,
они будут прыгать без обеда и без ужина. –
И улыбается, и морщины собираются у глаз.
Она сочувствует парашютистам, иногда тем,
у кого пульс колотится до ста ударов,
и их выпускать не положено,
записывает в амбарную книгу меньше,
на том пределе, когда ещё
выпускать разрешается.
Она сама прыгала и прекрасно знает,
ничего с ними не сделается,
и зачем вредничать
из формальных соображений,
когда они так хотят прыгать.
Правда, к мельнирцам это не относится,
но из других клубов был один парень,
у которого сердце делало сто ударов в минуту.
Что же касается мельнирцев, у всех
пульс нормальный, от шестидесяти
до семидесяти двух, она им даже
сделала замечание: – Да вы что?
Будто прыгать не собираетесь.
– А что? – простодушно говорит Лёха.
– Да ведь люди волнуются перед этим.
А вы как удавы. –
Лёха улыбается,
будто хочет извиниться за здоровье
и невозмутимость своей команды.

В полуденный перерыв
большая часть мельнирцев
охотно отправляется отдыхать
после прошлой бурной ночи
и сегодняшних прыжков.
Только Эдик, Егор и Альбина
не хотят ложиться, отправляются в деревню.

Даже Денис утомился, уснул, чего Вероника
никак от него не ожидала.
Она хотела было прогуляться,
поговорить с Кошкиным, но чувствует,
как глаза сами собой слипаются.
Подумала, ещё успею, и тоже спать легла.
И уснула очень скоро.

Встреча с прошлым не вылилась у Ирэн
в бурную сцену. Более того,
они оба старательно делали вид,
будто не узнали друг друга. Но всё это было
только на материальном плане,
на поверхности. А на самом деле,
встреча каждого задела за живое,
будто током тряхнуло, разбудило
то, что, кажется, навек было похоронено
на самом дне души. Он думал,
что никогда уже у него не будет
такой девчонки, как Ирка. Она взялась
будто ниоткуда, будто всегда была.
И так мало он её ценил.
Но кто ценит, пока есть, руку или ногу?
Не обращает внимания.
Зато сразу замечает отсутствие.
Пока она с ним была, он ничего не замечал.
А когда расстались, заметил сразу.
Преподавательница в самом деле
была великолепна, очень интересна
и как человек, и как женщина.
Только то, что было у него с Иркой,
у неё самой было давным-давно
с кем-то другим, а с ним у неё тоже
только внешнее... Как она гордилась
в своём блестящем кругу, в котором много
людей очень известных, что у неё
муж такой молодой. Глядите, дескать,
значит, я ещё кое-чего стою,
раз такие обращают внимание
на меня, и не только обращают,
но подруг оставляют ради меня!
Это тоже он ей в вину поставил,
когда время пришло, что в жизнь их влезла,
а её никто не просил об этом.

Всегда стоят за правду не те люди,
как правило, и не с теми целями.
Если б были, кроме понятия правды,
еще такт, уважение к чужим тайнам...

Но поставил он ей в вину не прежде,
чем достаточно закрепился, извлёк
всё, что мог, из наработанных ей связей.
Теперь у него красивая пустышка
для приёмов и разных презентаций,
и он сам теперь гордится: глядите,
значит, я чего-то стою, раз со мной
победительница конкурса!..
Говорить с ней решительно не о чем,
она двух слов связать не может,
чтобы падежи соответствовали,
говорит пятиста вместо пятисот.
Выражается чаще междометиями:
ах, ну, фи, ой... Ещё супер и отстой.
Весь словарь – полстранички из тетрадки.
И хлопает прекрасными глазами
с великолепными ресницами.
Некоторые думают, будто они
у неё приклеены, но нет,
они в самом деле свои такие.
Скучно с ней, но он теперь
об истинных чувствах мало думает.
Лишь о впечатлении,
которое производит на других.
С Иркой было куда интереснее.
Она знает \"Евгения Онегина\".
Говорит и читает по-немецки.
Только что эта Ирка наделала...

Теперь его жизнь – суета и скука,
раздражение от помех, чинимых соперниками,
желание вырваться чуть повыше.
Но вот беда: чем выше, тем скучнее,
тем больше беспокойства, больше страха
за своё положение. И на этой дороге
лучшие чувства только мешают.
Пустышка меньше мешает,
чем преподавательница, чем Ирка.
Она путается с известным теннисистом,
по уровню интеллекта таким же, как сама,
супер и отстой –
весь богатейший словарный запас.
Думает, обманула, и он ничего не знает.
Он знает, но сам по себе факт
ещё ничего не значит.
Значит только то,
что из него можно извлечь
для достижения своей цели.
Видно будет. Помощники просчитают
реакцию электората. Тогда можно будет
разыграть взволнованность или терпимость,
смотря что в данный момент актуально.
Не годятся в политику те,
кто живёт от души,
на всё реагируя естественно.
В политике за тобой команда –
высокая ответственность!
Даже мнимые выплески эмоций
на самом деле – просчитанные ходы.

И сегодняшнее мероприятие:
несколько минут страха –
и передача по телевизору, заметка в газете,
депутат такой-то прыгнул с парашютом.
Сколько неискушенных людей ахнут.
Искушенных-то ведь совсем немного.
Для них это всё равно что он
прокатился на колесе обозрения.
И, к тому же, им плевать на политику.
Они и газет-то не читают.

А у Ирки, когда она выходила,
он не заметил страха. Ирка вышла
просто так и естественно, как будто
это само собой разумеется.
Она всегда была смелой девчонкой.
Надо уметь прямо смотреть на вещи.

6-7
А Ирэн не может прямо. Она смотрит
через призму изломанной судьбы.
Она самые простые вещи понимает
через сложные извивы ощущений.
И теперь мысленно беседует с ним:
ну, и что, ты счастлив? Нашёл, что искал?
Я знаю, что ты можешь найти,
только этим всё равно тебя не переубедишь.
Ты упёрся в условность, отказавшись
от естественного. Теперь придёшь ко мне
и ничего не найдёшь, потому что
сам теперь для меня – пустое место.
Был всем, стал ничем.
Даёт судьба человеку, а человек мудрит,
хочет как-нибудь ещё побольше, сверх этого...

Когда днём все немного отдохнули,
ещё прыгали. Привезли старуху
восьмидесятилетнюю. Она всю жизнь
мечтала прыгнуть с парашютом.
Узнала из телепередачи, что в какой-то стране
старуха как она прыгнула
с инструктором на кенгуру,
и уже не могла спать спокойно.
Всё боялась умереть, не испытав
вожделенного прыжка. Её прокатили
на кенгуру как Дениску, невесту, депутата.
У неё вид сияющий. Заявила,
что теперь может спокойно умирать,
хотя теперь не очень-то и хочется.

Её правнуки увезли,
предварительно отметив хорошенько
на поле торжество прабабки
настоящим шотландским виски, причём,
даже тот, кто за рулём, не воздержался.
Эта бабка одна развеселила
всех на поле от души, без иронии.

Кто по три прыжка сделал, тех Васильич
вечером поздравил с третьим разрядом.
Ну, а Лёха – тот пять прыжков сделал,
забираясь в самолёт снова и снова,
приземляясь с поросячьим восторгом.
– Завтра утром я выпишу
свидетельства парашютистов
всем, кто прыгал, и выдам значки, –
говорит Васильич. У него интересуются,
нельзя ли сегодня.
Извиняется, разводит руками,
всё раздал, ничего с собой не осталось.
Тогда спрашивают, могут ли другие
получить за них? Конечно.
Привезут вам в Мельнир.
Он смотрит на Сидорина,
тот кивает в ответ: какие проблемы?

Все особенно радовались тому,
что отказчик набрался духу, вышел,
не пришлось применять к нему,
как говорят инструкторы, творческий метод КВ
– коленвыталкиватель.
Раскрасневшийся, пришёл он к старту
с парашютной сумкой,
и вот тут обступили незнакомые,
от души поздравляли его, хлопали
по плечам, по спине: он победил комплекс!

Это внутренний враг по представлениям,
закреплённым в древних нордических рунах.
Он мешает жить, когда и нет препятствий.
Пригвоздил себя к ясеню Иггдрасиль
Один копьём ради получения рун,
и висел на нем девять дней и ночей.
Стеная, их поднял, – и с дерева рухнул...

Стоит парень, смущённый, и сам теперь
удивляется, чего он боялся.
Но молчит, он не Лёха, у которого
на языке больше, чем на уме.
Тот бы рассказал сейчас о всех переливах
своих ощущений. А этот парень
улыбается молча, блестя глазами.

Когда с поля вернулись, водворили
парашюты на полки, наступила
тишина в городке. Уже и в спальном
помещении не орёт магнитофон.
Ольденбуржцы укладывают вещи,
собираются домой. Завтра снова
прыжковый день, но у многих не на что
больше прыгать. Они предпочитают
ночевать сегодня дома, в Ольденбурге.
Туда идёт автобус.
– Поехали, – говорит Анжела Лёхе. –
Доедем до электрички.
Лёха озирается, а, увидев Алёну:
– Вы не едете?
– Я ещё один прыжок недопрыгала.
Я уж завтра.
Сидит Заплаткин с пасмурным
выражением лица и говорит:
– Я, пожалуй, поеду. – Его нога
ещё больше распухла. Анжела с Лёхой
берут сумки и топают
со скоростью Заплаткина к автобусу.
Они хотели было взять Фридриха
с двух сторон под руки, но тот помотал
головой ожесточённо и кисло
улыбнулся: – Я сам доковыляю.

А потом они едут в электричке.
За окном ещё светло. Чуть холмистые
поля тянутся вдоль дороги. Анжела
сидит на одной стороне, Фридрих с Лёхой
на другой, смотрят на неё. Она мрачно
думает, чего уставились, у меня
сегодня не такой вид, чтоб любоваться.

Фридрих сосредоточен на своей ноге,
невезухе. Один Лёха
радуется жизни как никогда
и совершенно искренне не понимает,
как можно ей не радоваться, и что ещё
может помешать этому.
Фридрих думает,
что вот только он один из команды,
самый бывалый, на разряд недопрыгал,
и нога теперь раздулась как колода.
Он глядит на Анжелу и думает,
у неё вот всё так легко и просто,
отпрыгала, получила, что хотела.
Здоровенная девка и, конечно,
и в спасатели возьмут, и в кого хочет.
А ему вот надо ждать, пока нога
не вернётся в норму, чтобы, наконец,
сделать третий прыжок – зачётный.

Ирэн, с сумкой, нигде не видит Кошкина.
Она злится: куда запропастился?
А Серёжа в сомненьях озирается,
едут с ним или нет в его машине
те, кто с ним сюда приехал?
Алёна остаётся, у неё ещё прыжок.
Фридрих с Лёхой и Анжелой уехал.
Вон Альбина с Егором и с Эдиком
показались в аллее на дорожке.
– Ты не едешь? – спрашивает у Альбины.
– Я сама доберусь, не беспокойся. –

Вот и всё. Надо ж было ей попасться
на глаза! В тот момент неподходящий...
Думает, отчуждение между ними
из-за этого, на себя досадует
и не помнит, что началось всё раньше.
Он к своей направляется машине,
а навстречу ему сердитая Ирэн.
Опоздала на автобус.
– Ты едешь? – она спрашивает.
– Еду.
– И меня подвезёшь?
– Отчего же нет? –
Она хитро улыбается, будто обещающе
и насмешливо. Неужели это
она его ночью так вымотала?..
Так его ещё никто не выматывал...

Она будит подспудное желание,
которое не только не уменьшилось
после ночи – напротив, лишь проснулось.
Не его, а её ведь это сила.
Он всегда знал, что сила человека
зависит от женщины. Когда исходит
от неё ей присущая энергия,
сам себя не узнаешь. А если нет,
больше раза не получится, и то
кое-как, самому неловко будет.

И Серёжа везет Ирэн в Ольденбург
не без тайной надежды повторения
того, что пережил в нынешнюю ночь.
Пусть хоть что-то, когда всё так печально...
А в глазах – уходящая Альбина.

Денис убежал в ангар к спортсменам,
где они подвешивают в тренажёрах
девчонок, готовящихся выходить на поток,
учат, как держать руки, ноги, прогибаться.
Стоят в ангаре планеры,
Денис залазит в кабину одного
и пилотом себя воображает.

Мама в это время гуляет с Кошкиным.
Она днём отдыхала, и в дремотном
состоянии такие приятные
проносились мысли, как хорошо бы,
если вправду начать бы жить по-новому,
всё с чистого листа, и всё казалось
так возможно. Она гуляет с Кошкиным,
слушает его рассказы, и всё ей
интересным кажется. Что-то новое...
Жизнь не только ведь в том, чтобы мужчине
готовить еду и молча с ним ложиться.
А тем более, такому, который...

Но теперь как его судить, когда сама...
Но узнала: от того, что спала с другим,
ей не легче. Она напрасно думала,
будто всё как-нибудь нейтрализуется,
если сделает в ответ то же самое.
Это лишь рассудочные расчеты.
Ты мне – я тебе.
А чувствами ей хорошо от того,
что сама она сделала, однако
то, что сделал муж – так же гадко и противно...
Может, надо ещё, ещё, чтобы стало легче?
Впрочем, какое это теперь имеет значение,
если новое так возможно...

6-8
Они проходят мимо крыльца барака.
На нём стоит курит Николай Павлович.
– Ну, как, – говорит, – отпрыгались? –
И Кошкин отвечает: – И допрыгались.
– А я любил прыгать... – произносит
сухой дед мечтательно. – Может,
ко мне заглянете? – А что?
– Да кое-что есть. Теперь я вас могу угостить.

Кошкин смотрит на Веронику,
та на него лучистыми глазами.
В её круглых глазах читает Кошкин:
как ты хочешь, а мне всё интересно.
Не похоже на ту жизнь, которой жила.
– Пошли, – говорит он. Николай Павлович
их ведёт в свою комнату. На этот раз
в ней почище, хотя бы, не заметно
как в тот раз окурков в томатном соусе.
Дед идёт в угол, колдует там и несёт
к столу эмалированную кружку.
– Будете? – обращается к Веронике.
Та с улыбкой отрицательно мотает головой.
Подаёт кружку Кошкину.
Что-то налито в ней наполовину,
плещется прозрачная лёгкая жидкость.
Дед колдует ещё и со своей кружкой
присаживается к столу.
– Так за ваши прыжки! И барышня
тоже прыгала?
– Прыгала.
– Понравилось?
– Не то слово! Я такого не ожидала.
– А! – со знающим видом вверх кивает
Николай Павлович.
– А у нас считалось, – говорит Вероника, –
парашютизм – для одних сумасшедших
и самоубийц. А теперь я вижу,
что всё не так.
– Так давайте за это и поднимем! –
говорит Николай Павлович.
Кошкин чокается с ним. Пьют. Дух у Кошкина
перехватывает.
– Что это такое? – говорит он.
– Спирт! – с гордостью возражает сухой дед.
– Да ты не разводишь, что ли?
– Как не развожу? Чуть не вполовину.
Не развел бы, так ты бы вдохнуть вдохнул,
а уж выдохнуть – там бы посмотрели.
И сидел бы с открытым ртом, как рыба. –

Кошкин берёт солёные огурцы,
чёрный хлеб, великолепно пропечённый,
закусывает. Как только закончился
социализм и коммунизм, сразу стали
выпекать много хлеба, и стало плохо
хлебозаводам, которые привыкли
продавать всё, что выпекут, хоть клейкое.
А ведь матери,
большой любительнице бородинского,
при социализме и коммунизме
из Москвы его знакомые возили,
и потом она долго смаковала
буханку, дрожа над ней,
словно это драгоценность.
Вот правда социализма и коммунизма,
а не то, что рисуют на плакатах...
И ведь речь идёт совсем не о каких-то
дорогих и не всем доступных благах,
но лишь о том, что в ближайшей булочной.
А сейчас никто ничего не твердит
и торжественно не провозглашает.
Просто пекут хороший хлеб.
Оказалось, ничего в этом нет сложного.
Лишь бы власти не мешали инициативе.
Просто хлеб, не предмет вожделения.
Ехать за ним в Москву не обязательно.

С удовольствием Кошкин закусывает
спирт хлебом и солёными огурцами.
– Рассказали бы чего, – говорит дед.
– А чего тебе рассказать? Разве вирши?
– Ну, давай, – говорит Николай Павлович.

(вирши Кошкина)
А бывают такие, что ни разу
ниже нижнего не падали, не бились,
не страдали душой, не приходилось
им раскаиваться. И в отчаяние
не впадали, не находя выхода
и себе прощения у самих себя.
И живут в полусонном сознании
своей правоты. Да, впрочем, они правы...
Только правы как-то неподвижно.
Без мучительного поиска, без радостных,
еле видных, но проблесков надежды.
Нет у них неожиданных падений,
а стало быть – неожиданных открытий.
Не бывало реальной опасности,
без неё нет и счастья избавления,
а его не сравнить ни с чем на свете.
Им не видеть уже того восторга.
Эти люди, быть может, даже счастливы,
утешая себя мыслью, будто совесть
их чиста. Да и чиста она, пожалуй:
без билета не ездили в трамвае.
Не тиранит их совесть. Так чего же
им желать ещё, этим честным людям?
Жизнь ведут, провожая год за годом.
И себя любят в пример ставить,
как другим надо жить так же правильно.
Чтобы не было мучительных ошибок.
Неподвижно, но лишь бы безошибочно!
И уверены, что так и только так!
Даже если друг друга еле терпят,
всё равно ни за что не разойдутся.
Им медали бы: \"За долготерпение\".
Оглянувшись, однако, удивляются:
было что в этой жизни или не было?

– Вот и я, – говорит Николай Павлович, –
Оглянусь, было что или не было...
Чего только не припомнишь... А где всё?
Вот был Валентин Антоныч... знаете
Валентина Антоныча? –
Вероника и Кошкин
отрицательно качают головами,
говорят, что не знают, и спрашивают,
чем же он знаменит, Валентин Антоныч.
Увлекался он с детства авиацией,
но не мог попасть в лётчики,
потому что носил очки. Студентом с приятелем
сделали самолёт по своим расчётам.
Но летать не пришлось. Пришли товарищи,
объявили горе-изобретателям:
самодеятельность
в воздушном пространстве СССР запрещена.
И самое иезуитское во всём этом деле
было то, что самих же конструкторов
разбирать своё детище заставили...

Николай Павлович усмехается,
головой качает:
– Ты мне объясни,
кто кому сделал хуже? Почему у нас
никому не давали развернуться?
– Дама здесь. А мы с тобой
как канадские лесорубы, – говорит Кошкин. –
В лесу о женщинах, а с женщинами о лесе.
– Я вас оставлю на пять минут, –
говорит Николай Павлович. Когда он выходит,
Вероника откровеннее смотрит
по сторонам в этом убогом жилище,
поражаясь, как вообще можно жить
в таких условиях, и в то же время
понимая, что очень даже можно.

Николай Павлович возвращается не один.
С ним Облязев и Наташка.
Восклицает: – Вот кого я встретил! –
Теперь у него много гостей. Он всем наливает.
Вероника отказалась вновь,
но Наташка немного выпивает.

– Вы бы что-нибудь рассказали, –
говорит Николай Павлович опять.
– А пусть лучше он расскажет свои стихи, –
говорит Наташка, показывая на Кошкина.
Вероника косится на Наташку,
откуда та про Кошкина знает?

(вирши Кошкина)
Мы на кладбище поставим
фортепьяно, чтоб блистало
чёрным лаком и восславим
тех, кого уже не стало.
Веселитесь на просторе!
Грусть, что нас пронзает остро
мы потопим! В чёрном море
космоса ликуй, наш остров!
Нас не станет, трезвых, пьяных,
и уйдём мы в ту же землю.
Заиграй на фортепьяно,
духом смерть я не приемлю!
От усилий наших рьяных
времена иные грянут,
и под звуки фортепьяно
предки мёртвые восстанут.

– Залепил! – смеётся Николай Павлович.
А Вероника разворачивается
к нему всем корпусом и упирается
взглядом в Кошкина. Всем видом выражает
то, что Кошкин обязан был признаться
сразу ей. Вон какие сюрпризы!
Наташка усмехается, на неё глядя.
И Николай Павлович тоже.

6-9
Облязев просто смотрит, не понимая,
как она вообще тут оказалась.
– Ну, хотите, так ещё прочитаю.

(вирши Кошкина)
Было время, когда
с ядовитым дурманом сирени
тёк луч близкой Луны
в растворённое настежь окно,
как божественный дар
оживали мерцанья и тени
городской тишины.
Но уж так бесконечно давно.
Захлестнула волна,
переполнилась чувствами чаша,
лаской, дрожью твоей,
светом близкой и тёплой Луны,
то ли крик издала
проходящая молодость наша
и тот крик отразился
от спящей напротив стены.
А весь город залит
был ночным сверхъестественным светом
там, внизу, за окном,
бесшабашно распахнутым в ночь,
и Луна не была
холодна и зелёным приветом
переплёты стекла
отражали сомнения прочь.
Океанским теплом
запах лета рыдал и смеялся,
выступала роса
пробуждением тучной земли.
Там, внизу, за окном
белый утренний свет размывался.
Дни и ночи прошли
как гроза по дорожной пыли.
И опять холода,
облетели умершие листья,
серый свет понавис
у больнично заснеженных крыш.
Но пускай никогда
не умрёт память ночи той быстрой.
Тонок твой силуэт.
О своём у окна ты молчишь.
Видно, жертвы нужны,
как бы искренне сердце ни билось,
и без них не пролить
даже самых наполненных чаш.
Лучше камень стены,
чем печальная, жалкая милость,
я хотел не её,
ей не сыт мир непознанный наш.
Так неси ж, океан,
расшибай о скалу свои волны!
В брызги к чёртовой матери
пусть разлетается тишь!
Каплет день, словно кран,
серым светом и холодом полный,
тонок твой силуэт.
О своём у окна ты молчишь.

– Это чей же, – Вероника спрашивает,
будто в шутку, прищурясь,– силуэт? –
когда все две секунды помолчали.
– Твой, – говорит Кошкин, – если хочешь.
– Врёшь! Меня ещё не знал.
– Так пусть это
будет просто художественный образ.
– Знаю я ваши образы! –
Мужчины
переглядываются. Кошкин говорит:
– У меня была подруга, ревновала
к телеграфным столбам –
в буквальном смысле!
Про одну знакомую говорила не иначе как:
Танька, твоя шлюха.
Почему Танька шлюха? Если с Танькой
я делал то же, что и с ней?
Но себя она шлюхой не считала!

Дед смеётся. Наташка усмехается.
Вероника уставилась на Кошкина.
–Ты и в самом деле не понимаешь,
в чём разница?
– Не понимаю.
– Бывает, – замечает Облязев, – усомнишься
в вещах, что казались очевидными,
и они таковыми вдруг не кажутся. –

Тут уже на него в недоумении
Вероника смотрит круглыми глазами:
может, ей просто голову морочат?
– Ты шаманишь, – говорит Наташка.
– Что? – переспрашивает Кошкин.
– Да стихи. По отдельности можно
придраться чуть не к каждой строке.
А всё вместе наплывает – возникает
настроение.
– Спасибо.
– Не за что. Я ведь читала твои стихи.
Есть такие дрянные, просто ужас!
А тут – другое дело. –
На неё Вероника вновь косится.
– А меня не послушаете? –
вставил тут Облязев своё слово.
– Отчего же?

(стихи Облязева)
Устал доказывать пустое,
оно усилия не стоит,
яичной битой скорлупы,
осколков грецкого ореха.
Я в этом не достиг успеха –
и вылил воду из ступы.
Пускай стекает в океан!
Воде приличней в океане!
Чем бурю разводить в стакане,
наполню пивом свой стакан.
Пусть жизнь покажется забавой!
Когда-нибудь
все улетим за вечной славой
на Млечный Путь.

– Окончание несколько не в тему, –
замечает задумчиво Наташка.
– Пива нет, а вот спирт ещё остался, –
предлагает с улыбкой дед, – так может,
помаленьку ещё? – С ним все согласны.

А Серёжа Ирэн привозит к дому,
будучи почти уверен, что она
пригласит его сейчас, они вместе
к ней поднимутся. Молчали всю дорогу,
но такое было чувство, будто есть
молчаливое взаимопонимание.
Когда выключил двигатель, смотрит
на Ирэн и на лице её видит
мрачную сосредоточенность и даже
что-то злобное. Она смотрит прямо
перед собой сквозь лобовое стекло,
на него не глядит. Говорит:
–Спасибо, провожать меня не надо.
– Почему?
– А зачем тебе со мной
подниматься?
– Я думал...
– Зря до дома
меня вез? Так ведь? Думай что угодно.
Только я тебя сейчас не приглашаю.
До свидания, друг мой!
– До свидания...

Седьмой день

7-1
Вероника гуляла ночью долго
с Кошкиным по городку и говорила
о том, как её не устраивает
её прежняя жизнь, и как бы было
хорошо, если б всё начать по-новому.
Кошкин ей: – Так в чем дело? Поехали!
У меня есть отдельная квартира. –
И тогда Вероника испугалась.
Отвечает уклончиво. Открылась
необходимость перейти от слов к делу.
И другая сторона прежней жизни
высветилась по-новому. Она о том,
что забот не имеет, говорила
по привычке с иронией: нашли-де
тоже ценность! А тут она внезапно
осознала: и в самом деле ценность,
не иметь забот, какие имеют
другие женщины. Да, это ценность.
И она от этого откажется.
Для такого шага нужно больше решительности,
чем для того, чтоб выйти из самолёта
в километре над землёй.
Идут с Кошкиным опять к ней в комнату.
Только ночь не такая, как впервые.
Что-то встало между ними, о чём молчат.
Будто ночь накануне расставания.

А Серёжа той ночью гнал машину
до Мельнира в каком-то отчаянии.
Поначалу Ирэн сама хотела,
когда ехала с ним в его машине,
пригласить его к себе, но по дороге
её вдруг настроение изменилось.
Она ясно представила, что будет,
и ей стало противно. Все мы скоты,
она думает, и я тоже скотина.
Оттого-то на лице у ней было
сосредоточенное выражение,
оттого-то глядела она прямо
перед собой сквозь ветровое стекло.
Вспомнила происшествия из прежней
своей жизни, того, кто теперь сделался
депутатом – ей вовсе стало тошно.
Неужели она его любила до безумия?..
А парень за рулём
с ремешком на лбу, с чёрными волосами,
с калмыцкими скулами и глазами,
стал воплощением всего гадкого,
что она когда-либо испытала от мужчин.
Симпатичный этот парень
лично ей ничего плохого не сделал,
только все они одним миром мазаны.
Следовательно – и он, как все!

Ирэн замкнулась на своих мыслях
и молчала всю дорогу, одного
лишь желая: не трогайте меня, не то я взорвусь!
И с каким же удовольствием
у дверей своего подъезда
она сказала до свидания, когда он
уже было разбежался к ней подняться.
Как ей нравится видеть эти рожи,
которые так вытягиваются,
когда не сбываются ожидания.

И Серёжа приехал в Мельнир заполночь.
После того непонятного для него,
что случилось с Альбиной, пока его не было –
и не так уж долго – когда вдруг без причины
отдалилась Альбина... после того как Ирэн,
сама прежде затащившая
его к себе, теперь дверь закрыла перед носом,
тоже без видимой причины...
он почувствовал вокруг себя пустоту.

И тогда поехал к Розе, о которой
всегда вспоминал в последнюю минуту
как о спасательном жилете.
Она его старше лет на десять, живёт одиноко,
и он мог всегда к ней заявиться
хоть на ночь, хоть на две, на три недели.
А потом вдруг исчезнуть на полгода,
не сказав ей ни слова, ни полслова.
Мог ходить и ездить где вздумается,
с кем вздумается, и когда ничего
не останется другого, снова к ней
заявиться, зная, что она примет,
накормит, напоит и спать уложит.
И теперь в состоянии тревоги
и растерянности стоит Серёжа
у двери и звонит. Лишь приоткрыла
Роза дверь.
– Это ты... – И он не слышит
в её голосе радости. Серёжа
по привычке хотел, не дожидаясь
приглашения, войти. Но внезапно
Роза встала в дверях, загородила
вход в квартиру. Он глядит, не понимая,
что за муха вдруг тяпнула подругу?
– Извини, но ты без предупреждения, –
говорит она. – Ведь первый час ночи... –
И глядит на него, и взгляд отводит.

Какого чёрта, недоумевает Серёжа,
будто хоть раз за время их знакомства
он её предупреждал, и однако
был всегда принят.
С чего вдруг такие условности?
– Я не одна, – говорит Роза и взгляд отводит.
– Как не одна?! – изумляется Серёжа.
– Очень просто. Не одна, да и всё. –
И она хочет закрыть дверь.
Но он за неё держится
и бормочет: – Как же так... –
Ему Роза:
– Не будем сейчас выяснять отношения.
А ещё лучше – и никогда!
Я свободна, в конце концов! – И Роза
решительно закрывает дверь перед носом.

Он идёт к себе, ложится,
но не может уснуть. Одни обломы...
Может, было бы что выпить, он уснул бы?
Выпить не на что. Всё на прыжки потратил.
И Сидорину ещё остался должен
за штрафную... И так ему паршиво...
Он не в силах уснуть и поднимается.
Свет включил, закурил и стал разглядывать
свои картины. Среди них были и те,
для которых натурой послужила Альбина.
Вспомнил он, как в этой самой комнате
она, ничуть не смущаясь,
раздевалась и позировала.
И хоть разум убеждал, что это было,
не приснилось, теперь представляется,
будто всё происходило в какой-то
другой жизни. Она к нему как бабочка,
которая, порхая где вздумается,
однажды села на руку и сидела,
весело пошевеливая крыльями,
а потом вдруг вспорхнула, улетела.
Что он мог сделать, чтобы её удержать?
Прихлопнуть другой рукой?
Схватить крепко пальцами,
пыльцу стирая с крылышек?
Или вовсе насадить на иголку,
чтоб засохла, и тогда уже точно
до конца дней ему бы принадлежала –
не она, только то, что осталось бы,
вырванное из живого потока жизни.
Он глядит на свои картины и думает,
что ведь и это – моменты,
выхваченные из живого потока...
Зачем всё? Зачем он занимается
этим, а не чем-нибудь другим?
Зачем не родился поэтом, который
делает что-то зыбкое и текучее,
как поток жизни. То, что поэт делает,
тоже растягивается во времени,
как и жизненный поток. А он моменты
выхватывает и останавливает.
Воображая, будто это навечно...
На столько, на сколько могут сохраниться
холсты и краски. У нас ведь такое мнение,
если что-то сохраняется чуть дольше
твоей жизни – уже и вечно.
А на самом деле? Сколько – не сотен,
а сотен миллионов – лет
на Земле господствовали динозавры... Где они?
И скелетов неполных только несколько десятков,
в лучшем случае сотен,
пересчитанных и переписанных
в каталоги, которые
иной палеонтолог знает наизусть –
вот и всё, что осталось от тысяч поколений,
от миллиардов особей. И будет учёный
рад как великому открытию
находке левого мизинца
задней ноги какого-нибудь диплодока,
находка подтвердит или опровергнет
двадцать диссертаций, содержащих
весьма смутные предположения о развитии жизни.
И это то, что осталось от миллиардов лет!
Мы же берём некоего человека
и объявляем бессмертным, особенно
если его пакости и злые дела
превосходят всякое разумение.
Его бессмертие умрет ещё прежде поколения,
которое об этом раструбило.

7-2
Когда же кого-то помнят лет пятьсот,
не за зло, за что-то доброе,
за художественные открытия,
тут и умные люди почитают
это явлением непостижимым:
вот, точно – бессмертие!
А что такое пятьсот лет?
Всего-то двадцать поколений.
За сто миллионов лет было бы
четыре миллиона поколений.
Динозавры господствовали больше ста миллионов.
И никого не осталось. Нет вечности,
есть мировой поток. Зачем цепляться,
норовить как-то выйти за пределы
твоей индивидуальной жизни?
Зачем вообще твоя жизнь?
Серёжа чувствует, как ему холодно, одиноко.
Только женщина способна дать ощущение жизни,
а с женщинами что-то случилось,
они все вдруг от него отвернулись.
А может, то, что они дают – только иллюзия?
Пусть... По крайней мере, она позволяет забыться.
Значит, это спасительная иллюзия.
Была бы с ним здесь теперь
хоть какая-то женщина...
Серёжа испытывает отчаяние.
Всё, всё бессмысленно, его жизнь бессмысленна.

Прекратить ее? Выйти из потока...
Только как? У российских офицеров
была манера стреляться. Но у него
нет пистолета, чтобы к виску приставить.
И ружья нет, чтобы как Хемингуэй застрелиться.
У японцев манера себе делать
харакири или, как говорят знающие люди,
совершать обряд сеппуку. Но Серёжа чувствует,
у него не хватит духу разрезать
самому себе живот. Повеситься?
Как-то пошло... Серёжа размышляет,
что же делать. Римляне времён упадка
вскрывали себе вены. Не боится
он крови, сдавал не раз. Но ведь это
полезно для здоровья. Кровь от этого
обновляется. И чувствуешь себя
после этого легко. Но отворить
себе жилы и наблюдать, как из тебя
медленно вытекает жизнь... Может, выпить
чего-нибудь? Этот путь предпочитают женщины.
Ему двоюродная сестра рассказывала,
как одна девчонка из-за несчастной любви –
а они все это делают из-за несчастной любви –
выпила стакан уксусной эссенции,
но не умерла, а только обожгла пищевод и желудок
и корчилась несколько дней, потом её положили
на обследование в психушку.
Может, наглотаться снотворного, чтоб уснуть
и уже никогда не просыпаться?
Дядька ему рассказывал кошмарную историю
о своём друге детства, который в юности
угодил в тюрьму, там каких-то таблеток наглотался,
а когда проснулся, оказалось,
что у него парализована вся нижняя часть туловища.
В больницу на воле его не брали,
потому что он заключённый. Только когда поняли,
что безнадёжен, тогда отправили
из лагеря домой, и он умирал дома долго,
медленно, так что и кости выступили наружу.
Серёжа хочет уйти, но не так же.
Пацанами они ходили на насыпь железной дороги
смотреть на грохочущие колёса вагонов
проносящегося мимо состава
и на рельсы клали изогнутую алюминиевую проволоку,
а потом подбирали горячие расплющенные фигурки.
И говорили, что только попади под колёса,
от тебя останется мокрое место.
И тут же вспоминали рассказы взрослых,
как какой-то дядька или тётька бросались под колеса,
но им отрывало руку или ногу,
а они оставались живы.
Серёжа думал, как это водится при рассказах
о просчётах других, что он бы точно так не сделал,
а если бы захотелось,
так бы прыгнул под колёса, чтобы сразу
его раздавило. Легко так думать,
сидя на насыпи под ярким солнцем,
когда тебя переполняет ощущение жизни.
А теперь не таким простым всё представляется.
Теперь он, хоть ему нестерпимо одиночество,
меньше всего хочет броситься под поезд.
А ещё прыгают с высоких этажей...
Он запутался в дебрях ложных мыслей.
Подобно тому как блуждают в лесных дебрях,
так запутываются в ложных идеях,
и не все из них выпутаться могут.

До утра едва дожил Гогенлое
и отправился к Заплаткину, но тот,
у которого нога ещё больше распухла,
выпил водки и так уснул,
что его растормошить невозможно.
Да и толку, хотя бы и растолкаешь?
Ведь Серёже нужна его поддержка,
а не выкаченный на него спросонья
мутный взгляд, полный недоумения.
И тогда он решил сходить к Алёне.

Анжела и Лёха, что приехали
накануне с Заплаткиным, проводили
его до дома, и Анжела Лёху
потащила к себе, не спрашивая.
Она жила в семейном общежитии,
но не в длинном крыле с единой кухней,
а на лестничной площадке в комнатке
с застеклённой дверью, предназначенной
вообще-то для всяких бытовых целей.
Но Анжелу из-за нехватки жилья
поселили сюда и прописали.
Повела она Лёху в длинное крыло,
привела в душ, дала мыло, полотенце
и велела хорошенько помыться.
А когда он вернулся, то увидел,
что Анжела постель уж застелила.
Этой ночью они впервые вместе спали,
и для обоих было удивлением то,
что и для него, и для неё
всё впервые вообще. Анжела ночью,
когда Лёха уснул, лежала, думала,
что она от этого много больше ожидала.
Может, когда-нибудь ещё
будет и то, о чём мечталось
одинокими жаркими ночами?
Как с прыжками, и с этим вышло так же...

На рассвете прыжки возобновились.
Седьмой день пребывания на сборах.
С утра пасмурно, безветренно. Грустно...
У всех чемоданное настроение...
Ещё прыгали: Эдик, Вероника,
Алёна, Наташка, Егор, Альбина.

Вероника с Наташкой и Кошкиным
приземлились, приходят к старту и видят машину,
подле которой стоят, подбоченясь и расставив ноги,
два здоровенных мужика.
Они смотрятся эффектно
под пасмурным небом там,
где вчера останавливались депутат, и свадьба,
и все прочие. Вероника говорит Кошкину: – Муж, –
сдавленным голосом, кладя парашют.
К ней бежит Дениска: – Папа! Папа приехал!
– Вижу, что приехал, – говорит она со вздохом.

Увидев её после прыжка, супруг вразвалку
направляется к ней. И совершенно
Вероника теряется. Что делать?
Как вести себя с ним, когда сегодня
провела она ночь с другим мужчиной?

Он спокойно, уверенно подходит,
останавливается, бесцеремонно
разглядывает её, в то время как
она взгляд всё отводит, опускает голову,
всё время что-то на себе поправляет.
– Отпрыгалась? – говорит он
с едва заметной насмешкой в голосе.
– И я прыгал! – кричит Дениска. – Папа!
И я прыгал!
– И ты? – Он недоверчиво смотрит.
– Да, – подтверждает Вероника, –
и он прыгал.
– Ну, что? Домой поехали?

Вероника беспомощно на Кошкина
озирается. Муж перехватывает её взгляд.
– Между прочим, – говорит, – ещё можем
кого-нибудь взять в машину.
Место есть. Вы не едете, случайно? –
обращается к Кошкину.
– А куда?
– Нам в Мельнир.
– А мне в Ольденбург. Спасибо.
– Поехали? – говорит муж Веронике.
– Надо вещи собрать.
– Так собирай. В чём проблема?
– Папа! Папа! И я прыгал! – кричит Дениска.
– Хорошо, молодец.
Вероника ни на кого не смотрит,
глядя в землю, она идёт к машине.
Следом муж с самодовольным, уверенным
выражением на лице, за ним шофёр.
Смотрит муж на поникшую Веронику,
думает: а куда ты, на хер, денешься?

7-3
Смотрит Кошкин им вслед: ну, вот и кончилось
то, что – чувствовал с самого начала –
вряд ли вообще имело продолженье.
Хорошо провести две ночи вместе.
Ну, а дальше? Опять одни проблемы.
В дополнение к тем, что уже тащит...
Ну, приехали бы в его квартиру,
и она бы, пожалуй, ужаснулась
после роскоши, к которой привыкла...
После всяких разных евроремонтов...
И ребёнка надо где-то разместить.
Ведь пришлось бы жить с ними в одной комнате.
А Ирэн... Она этого не стерпит.
Что бы было... Ирэн на всё способна.
В том числе, на благородство. Но это
уж как захочет её левая ноздря.
Всего проще – оставить всё как было.
Не настольно пока и нестерпимо,
чтобы в корне жизнь менять. И она ведь,
как бы ни было дивно с ней в постели,
тоже, кажется, с проблемами, если
уже в первые сутки позволяет
себе делать ревнивые замечанья.
На такие обычно как бы мелочи
и не смотрят, пока всё прекрасно.
Лишь потом, протрезвев и спохватившись,
обнаруживают: с самого начала,
и не с первого дня – а даже с первой минуты
было то, из-за чего потом проблемы
разрастаются – до полного разрыва –
когда время придёт, пройдет влюблённость.
А не видел лишь только потому, что
не хотел. Должен быть предмет симпатии
без изъяна, зажмурься – не увидишь.
Вот и свойственно людям зажмуриваться.

Приземлившись, на старт идёт Алёна,
кладёт сумку с распущенным парашютом
и оглядывается по сторонам.
Поначалу сама не понимает,
кого ищет глазами. Постепенно
сознаёт: Игорька. Его не видно...
Он уехал и с ней не попрощался,
потому что почувствовал: слишком сильно
на него действует Алёна.
Ему надо идти своей дорогой.
Он ушёл, собрав все душевные силы,
и, идя, не знал, правильно ли сделал.
Так хотелось ему назад вернуться,
но он счёл это нашёптываньем беса.
Бес лукав, будит сильные желания
и умеет, нечистый, разукрасить,
оправдать их, только это – не истина,
а уход от неё... Одна софистика.

А Алёна его глазами ищет,
и глаза наполняются слезами.
Сколько раз она грустила о людях,
с которыми приходилось расстаться,
но сегодня впервые так пронзительно,
так ужасно чувствует себя брошенной,
одинокой. И было бы хоть что-то,
чего ей так мучительно хотелось,
чтобы было, о чём потом вспомнить,
кроме долгих разговоров в беседке,
до рассвета... Опять в ней замечают
только разум, а её плотного тела
не видят, тела женщины, в котором
она долго уже живет. И кроме
разговоров у неё есть желания.
Даже доктор Фрейд учил, в конце концов,
что нельзя всю половую энергию
сублимировать и направлять на цели
возвышенные и отвлечённые,
а какая-то часть должна хотя бы
находить разрядку и обычным путём...
Почему у других-то всё так просто?..
У неё же постоянные проблемы
при сближении с представителями
другой половины человечества...
Почему не схватил её, не обнял
Игорёк... что есть силы... Потому что
он не мог этого сделать. Да и все,
кто ей нравится, так не поступают.
Поступают же те, кто ей не нравится.
Получается заколдованный круг.

Алёна ловит себя на мысли о том,
что ужасно надеялась на прыжки,
будто переживёт какой-то сильный стресс,
и пойдёт жизнь по-новому. Каким-то
странным образом заколдованный круг
разорвётся. И жить ей станет легче,
как-то проще. Как хотя бы той женщине,
что любила кого-то до безумия,
и хотя на этой мысли зациклилась,
но в контакты так запросто вступает.
У неё, как Алёне представляется,
нет в общении проблем. Может, просто
эта женщина, Ирина, мудрее?

Ведь сказал же кто-то, если ты среднего ума,
то будешь стремиться к общению
только с умными и образованными,
от которых можно что-то почерпнуть.
Если же у тебя ум немного выше,
то уже всё равно. Сама наполнишь
собеседника смыслом, откопаешь
в нём такие достоинства, которых
тот и сам в себе не подозревает.

Она стресса ждала, а получилось? –
узнала ещё одно удовольствие.
Заколдованный круг не разорвался.
Всё равно, если б кто-то, не умея
ездить на велосипеде, подумал бы,
что научится – и жизнь после этого
у него по-другому пойдёт. Ну, вот, прыгнула,
и не раз, а три раза. А проблемы
как были, так и остались.
Игорёк уехал, не прощаясь, и не знает
она адреса. А если бы и знала?
Что-то есть в жизни, не зависящее
от среды, от условий – в человеке,
в его собственной душе, в тебе самой,
и решать это в себе, а не стараться
переставить наружные предметы,
изменить вокруг себя обстановку.
Или, как говорят: мир переделать.

Как когда-то программы составляли.
Замечательно красивые, с одним
недостатком: высосаны из пальца.
Надо жить так и так. Но люди вряд ли
согласятся так. Стало быть, надо
воспитать нового человека.
Такого, который согласится.
Не программа под людей – наоборот.
Людей переделать под программу.
И прыжки – это тоже только внешнее.

Альбина, Егор и Эдик бросили
свои парашюты, смеются.
Эдик с воодушевлением
размахивает руками, рассказывает
как ходил на пять секунд с Егором и Облязевым,
когда вышел, начал падать, показалось
ему будто паденье продолжается
бесконечно долго.
Не стал дожидаться, когда сработает прибор,
а вытянул кольцо.
– Да я видел, – перебивает Егор
с таким же воодушевлением, –
ты нормально вышел, я и не думал,
что на пять секунд. Вот за тобой когда вышел
Облязев, я испугался, думал,
что у него полный отказ купола.
Мимо меня вниз и чуть уже не в лес!
Наконец, внизу купол раскрывается.
– Я не думал, что пять секунд так долго, –
говорит Эдик. Альбина чувствует
себя с ними комфортней, чем с Серёжей
Гогенлое, чем с Фридрихом Заплаткиным.
Эти ближе по возрасту. А с теми...
наваждение какое-то... У тех
интересы свои, кому за тридцать...
Вдруг Альбине становится любопытен
Эдик, хотя, собственно, пока никак
он себя не проявил. Тем не менее...

Наташка отпрыгала и загрустила,
никаких перемен в себе не чувствуя.
Ей казалось, жизнь сделается другой,
исчезнет то, что её тревожило,
но оно не исчезло. И Наташка
ушла к себе готовиться к отъезду,
Облязев – в спальное помещение.
Когда вещи он собирал из тумбочки,
пришли Эдик с Егором и сказали,
что Васильич сломал ногу. Облязев
смотрит то на одного, то на другого,
серьёзно ли говорят. Не похоже,
чтоб шутили. И он идёт к Наташке,
там Альбина. Наташка сообщает:
– Ты слышал, Васильич сломал ногу? –
Он глядит на неё и на Альбину.
– Да, – кивает Альбина.
– Как?
– Не знаю... Во время приземления.
– А куда он приземлился?
– На поле. К нему сразу побежали, поехала скорая.
Увезла. Я видела, как бежали,
увозили. Подробностей не знаю.
Среди поля сломал, на ровном месте.

7-4
– Погуляй, – говорит ему Наташка, –
нам с Альбинкой надо переодеться.
Он выходит, встречает в коридоре
Сидорина. Тот тоже говорит:
– Слышал? Васильич ногу сломал.
Но и Сидорин
ничего не может толком добавить.
– На ровном месте.
Начинает рассуждать,
что Васильичу без двух лет семьдесят,
кости в старости делаются хрупкими.
– Вы домой вообще-то собираетесь?

Облязев, Наташка, Егор и Эдик
с ним сюда на его машине ехали.
Лёха и Анжела вчера уехали,
значит, можно взять с собой и Альбину.
Свидетельства парашютистов Васильич
им успел выписать до того,
как сломал ногу. Всем расписал подробно,
кто, когда и с какого самолёта,
с какой высоты, с каким парашютом прыгал,
с каким заданием и какую оценку
получил за каждый прыжок.
Облязев рассмотрел своё свидетельство.
За первый прыжок ему поставили
хорошо, за второй и третий – отлично.
Наискось Васильич написал: присвоен
третий разряд по парашютному спорту.
И большая печать Ольденбургского
областного аэроклуба.
Итог этих дней, в которые, казалось бы,
произошло так много, но всё
будто во сне, будто выпал из серых будней,
а теперь надо в будни возвращаться.

Небо пасмурно, и прыжки, похоже,
вот-вот остановят, хотя
день только начинается.
Хорошо, мельнирцы
все отпрыгать успели... Кроме Фридриха.
У него один прыжок недопрыган,
за который уплачено.
Вот Наташка выходит и Облязева
за рукав берёт бессознательным жестом,
каким женщина миру объявляет:
это мой человек. Альбина следом выходит.
– Едем? – говорит Сидорин.
– Едем.
Приходят Егор и Эдик.
– Все?
И хотели уже идти к машине,
как выходит из-за угла Алёна.
Она чуть было, задумавшись, мимо
не прошла, но вдруг на ходу проснулась,
улыбнулась:
– Вот вы где!
– Поздравляю с третьим разрядом, –
говорит Сидорин,
на неё снизу вверх глядит, свидетельство
ей вручает и руку пожимает.
Она так улыбается, как будто
это к ней не имеет отношения.
Берёт бумажку, вертит её так и сяк.
– Даже странно, – говорит. – Вроде, правильно
всё написано: да, прыгала с самолёта АН-2,
да, с высоты в тысячу метров,
с парашютом Д-5, задание было
три секунды стабилизированного падения –
и будто это не я,
или где-то совсем в другом пространстве,
в другом измерении.
– Да ты это! – усмехается Сидорин.
Другие улыбаются тоже, кроме Наташки,
но все чувствуют в глубине души
нечто похожее на то, о чём говорила Алёна.
– Мне нужно было это сделать, –
говорит она, – потому что
ужасно боялась высоты...
– Ты и сделала, – возражает Сидорин.
– Да, как будто...
Только страх у меня остался тот же.
Всё равно я боюсь.
– А не боятся только дураки.
Ты ж три раза прыгала!
– Из самолёта мне выходить не страшно.
Высота там какая-то другая.
Там вообще даже и не высота,
какое-то другое измерение.
Но если я поднимусь на десять метров,
мне опять так же страшно, как и прежде.

Сидорин смеётся и недоверчиво
головой качает. А Эдик думает,
что сейчас он возвратится в обыденность,
из которой вышел лишь на несколько дней,
а дома всё пойдет, как и было.
Налетает порыв ветра, поднимает
обрывки бумажек, колышет ветви
деревьев у них над головами.
Где-то зазвенело стекло в какой-то форточке,
потревоженной ветром.
– Как привыкнешь к чему-то, а приходится уезжать,
становится грустно, – говорит Егор.
– Ну, а где же твои инстинкт и воля? –
подтрунивает Алёна.
– Да какой там... – машет в сторону Егор. –
Слова это... Мы все думаем, что нужно народу,
а не знаем ни народа, ни того,
что ему нужно. Может быть, и вовсе
никакого нет народа? Ты да я да они... –
Тут Егор кивнул на Эдика. –
Каждый думал бы о себе,
как ему свои нужды обеспечить,
было больше бы толку.
– От тебя ли это слышу? – удивлённо
вскидывает брови Алёна.
– Ну, что? Поехали? – говорит Сидорин,
не относящийся к любителям пустых слов.
Обсудили время, место, согласен,
не согласен. Вот и всё. Дальше надо
делать дело.
А возникнет когда необходимость,
снова минутный разговор – и снова
молчаливое, упорное дело.
Слова не могут быть самоцелью –
вот убеждение Сидорина. Слова –
лишь вспомогательное средство,
которым надо пользоваться экономно.
То, что Егор теперь высказывает
как открытие, чему удивляется Алёна,
для него каждодневная рутина.
Он всегда думал: заботься о себе,
и пусть другой сам о себе позаботится,
и всё будет нормально.
А социальные эксперименты,
нарушающие такой порядок,
всякие отнять и поделить,
нужно занести в список
преступлений против человечества.

Все садятся в \"Уазик\" Сидорина и едут в Мельнир.
И когда проезжают железные ворота
со звездой и с парашютом,
Наташка говорит:
– А вот здесь меня укусила какая-то зараза... –
Так печально она это сказала,
что в машине вдруг все расхохотались.
На того она смотрит, на другого
удивлёнными круглыми глазами:
ну, а что, в самом деле, здесь смешного?
Вскоре все успокоились. Альбина
наклонилась к Наташке, поглядела:
у нее ещё пятнышко краснеет.

Едут с Сидориным в его \"Уазике\".
Алёну посадили впереди, рядом с водителем,
остальные сели сзади,
где для большей вместительности были
убраны сиденья, кто на запасном колесе,
кто на канистре, кто на чём.

– Жалко, что всё так быстро кончается, –
говорит Альбина.
– Что кончается? – спрашивает Сидорин.
– Да всё… вообще…
– Я-то думал, ты ещё хочешь прыгать,
а ты будто помирать уж собралась! –
говорит он нарочно это громко,
вызывая принять слова за шутку,
но один только Егор усмехается
да Облязев слегка лишь улыбнулся.
Остальные задумчивы – устали.
– Да, я, конечно, еще бы прыгнула! –
говорит Альбина, но как-то грустно.
\"Уазик\" подскочил, всех встряхнуло.
– Не выспались вы, что ли?
Егор отвечает:
– Пожалуй, выспишься.
– А нечего по ночам шарахаться.

За окнами автомобиля тянется
плоская равнина между Ольденбургом
и Мельниром, который уже в горах.
Этих гор, меж которых расположен
их город, отсюда пока не видно.
Ещё долго равнина с перелесками
и полями будет тянуться.
Смотрят в окна возвращающиеся домой,
и такое чувство, будто не прыгали.
Точно так же бы ехали с картошки,
с пикничка, со сбора грибов или ягод.

Облязев думает пригласить к себе,
как приедут, Наташку. В это время
Наташка думает, что теперь надо
возвращаться домой. Да и вообще,
всё напрасно, и даже то, что было
в эти дни… ничего будто и не было.
Как воспоминание сна... Она смотрит
на Облязева искоса, чувствует,
чего он хочет, так ясно, как если бы
он высказал желание словами.
Также чувствует и то, что из этого
всё равно ничего у них не выйдет.
Это всё не имеет продолжения.
Было? Было. И радуйся, что было.

7-5
Вдруг Альбина спрашивает Эдика,
где тот живёт.
– А ведь и я тут рядом! – восклицает она. –
Меня проводишь?
Он ушам своим не верит, не доходит
до него сразу, что она спросила.
Его растерянность её забавляет,
но она не подаёт виду.
По крыше машины вдруг дождь забарабанил.
Сидорин включает дворники и фары,
так становится темно. Не успевают
дворники смахивать воду со стекла.
Сидорин останавливает машину.
Сплошной поток воды на стёклах
скрывает от сидящих в машине то,
что происходит во внешнем мире.
Бьют градины, будто каждая из них с куриное яйцо.
Порывами ветра раскачивает \"Уазик\".
Наташка прижимается к Облязеву,
глядя в сторону, в окно.
Альбина склоняется к плечу Эдика,
и тот забывает, где он и куда
все они так внезапно угодили.
– Таким градом стекло разбить недолго, –
бормочет Сидорин, уповая только на то,
что стихия успокоится.
Остаётся пересидеть, переждать.
Перед самым ветровым стеклом в капот
ударила градина если не с куриное,
то уж точно, с голубиное яйцо.
И сразу целая очередь таких градин
пробарабанила по капоту и по крыше.
Снаружи сильно сверкнуло.
Через две секунды загрохотало так,
что машина содрогнулась.
Алёна даже взвизгнула.
– Это я понимаю! – с восхищением сказал Егор.
Алёна на него оглядывается.
Егор улыбается ей своей бесцветной улыбкой.
Она в ответ на его взгляд
смущённо улыбается и качает головой.
Ещё сильнее снаружи сверкает.
И грохот теперь катится, нарастает,
разражается каким-то
чудовищным взрывом, от которого
все невольно втягивают головы в плечи,
но на этот раз Алёна молча встречает этот грохот.
Перестаёт барабанить град по машине.
Но ливень усиливается, и машину раскачивает
струями ветра и воды.
– Не дай Бог под такое угодить
в чистом поле, – говорит Эдик.
– А мы разве не в чистом поле под это угодили?
– Мы в машине.
– А я попал однажды
среди поля под град на мотоцикле, –
замечает Сидорин. – Хлещет лихо,
как кнутом, только не по одному месту,
а сразу по всей поверхности спины,
по ногам, по рукам. И деться некуда.
Кругом ни единого укрытия.
Хорошо, что в шлеме. Не то бы голову
в кровь разбило, пожалуй...
Становится светлее, светлее, и ливень разом
прекращается. И тучи из чёрных
делаются желтоватыми, висят с невинным видом
в голубизне неба.
Солнце проглянуло, размытое дымкой.
Сдержанно припекает избитую градом землю.
Выходят из машины все, кто едет,
вдыхают свежий воздух,
поднимают с земли и разглядывают
градины величиной с грецкий орех.
Поднимают головы, смотрят в небо,
на неподвижные жёлтые с серыми полосами тучи.
Будто ничего и не было, и ещё минуту назад
здесь стихия не бушевала, которой
противостоять не в человеческих силах,
которая вне контроля рассудка,
остается её только переждать,
перетерпеть, пока сама не утихнет.
Ручейки текут, резко нарисовались камушки,
с которых смыта пыль.
Солнце пригревает, как ни в чём не бывало.

– Поехали дальше, – говорит Сидорин.
Все садятся в машину, едут. Видят
бледно-синюю гору, на вершине
её маленький гвоздик – телевышка.
И ещё долго едут, не замечая,
что гора приближается. Как будто
остаётся на том же расстоянии.
Вот въезжают в лес, дорога начинает
подниматься, спускаться, извиваться.
Наконец, въезжают в Мельнир. Сначала
тянутся старые частные домики,
потом идут большие дома.
Такое всё привычное, и при этом
такое странное чувство
при возвращении в обыденность...
Опять в одиночество, думает Алёна.
То, что к ней иногда приходит Гоша,
пятидесятилетний женатый приятель,
её не только не спасает от чувства одиночества,
напротив, будто подчёркивает.
А всё-таки, забавно будет рассказать
нерешительному, робкому Гоше,
с его пузцем и лысинкой,
как прыгала с парашютом.
Глянуть на реакцию.
А может, сейчас к себе кого-нибудь
пригласить? Да хотя бы вот Егора!
Ей смешно, и улыбка промелькнула
на лице, и глаза блеснули. Только
не заметил никто. Ведь она спиной ко всем,
смотрит, как дорога наплывает.
Облязев – тот с Наташкой, а Альбина
попросила проводить её Эдика.
А она, как приедут, Егора
проводить её попросит, который
до плеча ей, и лет на восемь младше.
Эта мысль показалась ей забавной,
и она, оглянувшись на Егора, усмехнулась.
– Ты чего?
– Так, про себя.
Подъезжают к тому месту, где выходить Облязеву.
Тот говорит Наташке:
– Пойдём ко мне?
Она на него смотрит с тоской:
– Мне домой надо.
– Ещё успеешь.
– Решайте, – оглядывается Сидорин.
– Будь что будет! – сказала вдруг Наташка
и ещё повторила: – Будь что будет!
Егор ей вслед высовывает голову
и кричит Наташке на прощание:
– Не забудь разблокировать запаску!

Проводил Егор Алёну. Она живет
одна в крохотной хрущёвской квартирке.
Ставит он её тяжёлую сумку
в прихожей и собирается уходить.
– Ты куда, – говорит она. – Торопишься?
– Вовсе нет.
– Тогда, может, выпьешь чаю?
Снизу вверх Егор глядит на Алёну
и бесцветной улыбкой улыбается.
– Выпью.
Она ставит чайник, говорит:
– Душ приму, столько дней походной жизни.
А пока посмотреть, если хочешь,
можешь книжки и музыку послушать.
Телевизора, – говорит Алёна, –
у меня нет, не выношу телевизор.
То реклама, то мерзости,
то плебейские плоские шутки.
Меня от них коробит...
Вот проигрыватель. Вот пластинки. Вот
магнитофон. Вот кассеты. Вот книги.
Не скучай.
Зажигает благовоние
индийское в медной чашечке, берёт
полотенце, махровый халат – и в душ.
Егор разглядывает книги, вдыхая дым
со странным запахом. Карма, дхарма
и прочее. Дао. Оздоровление.
Исцеленье, избавленье, очищенье.
Просветление. Целительные силы
земли, воды, воздуха, огня. Эзотерика.
Тайные познания,
изданные в миллионах экземпляров
для любого желающего.
По секрету всему свету.

Егор думает, какая же Алёна умная.
На неё только так и можно смотреть –
снизу вверх, и в буквальном смысле,
и в переносном. Он тоже, как и Лёха,
воспринимает её не как живую женщину,
а как некое женское божество.
Вот, она под душем плещется,
но плотских желаний у него не вызывает.
Потому что он настроен
на возвышенный лад, и не считает
себя равным Алёне, чтобы мог с ней
вести себя как с обычной женщиной.
Не заводит он музыку, а в книгах
не поймёт ничего и по названиям.
Начинает разглядывать коллекцию нэцке
и эзотерических игрушек
у Алёны на полочках, и это занятие
ему всего здесь больше по душе.
Наконец, она выходит
в совсем коротком махровом халате.
Он глядит на её ноги и не видит.
Потому что настроен так: у высшего существа
свойства не обсуждаются
ни в дурную, ни в хорошую сторону.
Между тем, у неё весьма стройные
и красивые ноги. Она просто
их за всю неделю ни разу
не показала, ходила
в каких-то безразмерных шароварах.

7-6
Он глядит на неё, не сознавая,
что её форма ног его волнует.
На мокрых волосах у ней намотано
полотенце в виде тюрбана. Она
говорит:
– Не скучаешь?
– Я вообще никогда не скучаю.
– Инстинкт и воля?
– Да ведь некогда скучать. Успеть бы только
всё что надо сделать. А когда нечего, отдыхаю.
Алёна улыбается:
– И вся жизнь у вас только тренировки?
Он плечами пожимает.
– А девушки? У тебя есть девушка?
– Есть, – говорит и краснеет.
Как сказать, есть она или нет,
если она ему только нравится,
и он на неё издалека смотрит,
а она, может, об этом даже и не знает?
Они не встречаются,
не целуются, даже в кино не ходят.
А уж спать... об этом нет и речи.
Просто, нравится ему, вот и думает,
будто есть у него девушка.
А вся энергия уходит на работу, тренировки.
И никогда он не был близок с женщиной.
Ему даже неловко,
он стыдится... Ему хочется. Он тоже ведь
нормальный человек, но хотел бы
с той, которую своей считает... Но
как к ней подойти, не знает.

Алёна замечает его смущенье.
Он не станет приставать... К нему самому
нужно приставать, если захочешь с ним
достигнуть своей цели... И Алёна
продолжает как ни в чём не бывало,
будто нет у неё вторых и третьих
мыслей при общении с этим парнем:
– Интересно, чем вы там занимаетесь.
– Тренируем свою волю и тело.
– А зачем?
– А не знаю. Просто, хочется
быть сильнее, своего добиваться.
– А чего своего?
– Пока не думал. Но ведь лучше,
когда если чего-то захочешь,
у тебя хватит и силы, и воли,
чтобы своего достигнуть.
Она смотрит на него и не знает,
что с ним делать.
Одного точно хочет, не агапе,
а простого, откровенного эроса.
А он ждёт от неё назиданий,
если не полных откровений.
Она видит, что он боится пальцем
шевельнуть, на неё смотреть боится.
Только изредка взглядывает искоса.
Егор видит в ней высшее существо,
и Алёна на себя досадует:
зачем же я сделалась слишком умной?
Легко глупышке завлечь в свои сети глупого
– и получить свою долю
сексуального удовлетворения.
А у неё будто стена между ней и другими.
Да ведь в том, что есть моё физическое тело,
я такая же, как другие, с кем вы просто
находите общий язык. Моё тело обладает
такими же свойствами и желаньями.
Я хочу! Просто крикнуть всем вам хочется в лицо.
Я тоже хочу! Но вы сидите
с такими умильно-постными
выражениями на лицах и просительно
заглядываете в глаза, словно ждёте,
что скажу непременно что-то умное.

– А ты спал со своей любимой девушкой? –
говорит она Егору.
– Ещё нет.
Она смеётся. Отвечают даже
будто древние льстецы.
Император Гай, стыдливости ни в ком не щадивший,
спавший со всеми своими сёстрами,
прямо так спросил однажды
одного из своих вельмож,
а тот со своей сестрой спал?
Тот ответил, ещё нет. И заслужил
похвалу коллег-вельмож. Потому что,
скажи он, как же можно! – он тем самым
обличил, осудил бы повелителя,
и с ними – неизвестно, что бы стало.
А скажи он да – обманул бы императора.
Они же не пролетарии,
чтобы лгать откровенно в глаза
и не страдать от сознания своей лжи.
Они сами бы осудили его за ложь и за трусость,
он-де солгал из страха за свою жизнь.
А так ответил и достойно, и ведь – чистую правду.
Алёна смеётся, а Егор хлопает
бесцветными ресницами и смотрит
на неё водянистыми глазами,
не может понять, что с ней происходит.
– Ты чего? – говорит он как в машине.
– Ничего, это я так... Про себя.

Она успокаивается, чувствует,
что Егор теперь ещё больше напуган,
и у ней ещё меньше стало шансов
к достижению цели. Может, чувствует
он её интеллектуальную игру,
но понять ничего не может. Вряд ли
знает что-нибудь. Прозвище Калигула
ещё слышал, да кто его не слышал?
Вокруг столько порнухи наворочано.
Но что это прозвище значит Сапожок,
и почему его так прозвали,
и где жил, и сколько прожил –
вряд ли знает.
А тот и до тридцати лет не дожил.
Его убили в двадцать девять.
Но об этом вообще мало кто думал.
Только слабые думали: мне бы так же
подурковать, а потом – трава не расти.
И тайком мечтают о жене соседа.
Гай ведь и был страдающим и слабым.
Даром, что римский император.

На Егора глядит Алёна, думает:
или в самом деле ты не понимаешь?
Или делаешь вид, будто не понял...
Если в самом деле не понимаешь,
тогда всё безнадежно. То, что нужно
двоим, бывает им обоим сразу ясно,
и слов уже не надо.
В этом и есть прелесть отношений.
Переглянулись – и обоим ясно,
пожали плечами – ясно.
А если то, что должно быть понято без слов,
назвать словами – улетела вся прелесть!
Появились рассудочные преграды.
Есть такое, что без слов
кажется естественным, но если
назвать словами, включается рассудок:
прилично, неприлично... Оценочные сужденья.
Осуждение самой себя за то,
что не сделала – только захотела.
Поиск рациональных оправданий...
Чувство подпорчено, отравлено.
Уж не будет, как говорится, чистым.
Соблазнить можно кого угодно. Но...
Это будут другие отношения.

Убеди красивыми софизмами чужого мужа,
что он жене не изменит,
если окажет тебе внимание,
он поддастся.
Но всегда будет готов свалить на тебя
всю ответственность при неприятностях,
это ты-де его уговорила.
На физическом плане одно и то же:
соединились телами...
А если взять план повыше?
Не этого она хочет!

И тут приходит Гоша.
Вот ведь тоже человек, всё время ходит,
но решить никогда ничего не может.
Дома за него жена всё решает,
здесь она. Но она так одинока,
что прогнать его нет силы... Пусть ходит.
Хоть какая-то малость в этой жизни.
А тем более, ей он не мешает,
если что-то когда-то появляется
кроме этого. Сразу заявила,
малейшие претензии – до свиданья!
Поначалу у них такое было,
что у Гоши глаза на лоб полезли,
он таких никогда не видел женщин.
А чего вообще он в жизни видел?
Добросовестный, честный исполнитель...
И она была готова на многое
поначалу. А он: скажи лишь слово!
Он и в этом хотел быть исполнителем.
Чтоб она на себя взяла решение.
А жену его она хорошо знает,
перед ней виноватой быть не хочет.
Если мужчина с женщиной расходятся,
тут никто не виноват – это их право.
Только если решенье принял третий
и сказал слово – он и будет
виноват перед мировым пространством.

7-7
Если бы он тогда сам решил –
ведь всё могло быть по-иному.
И, может быть, Алёна
даже в дружбе с его женой осталась.
Если любишь меня, её не любишь –
приходи и живи, но только всё сам,
без подсказок. Не любишь – разойдитесь,
твоё право. Не потому, что я сказала слово,
а тем более, не потому, что место
подготовил, где приземлиться.
Только потому, что просто не любишь,
просто дальше не можешь оставаться,
и тебе всё равно, что с тобой станет.
А то так: втихаря нашёл другую,
и, живя с той, похаживаешь к этой,
со страховочкой к ней перебираешься.
Только после и с той осталась куча
нерешённых проблем, и с этой тоже
не заладилось как-то... Если хочешь
меня – рви решительно все связи!
И живи один. А после посмотрим.

Гоша тут достаёт из дипломата
бутылку коньяка и ставит на стол.
– Я, наверное, не вовремя, – смущённо
говорит он. – Да нет, ну почему же?
Заходи. – За столом уже их трое.
– А я прыгала с парашютом, – говорит Алёна.
И Гоша с удивлением на неё глядит.
Егор на обоих: не отец ли пришел?
Алёна: – Гоша, раз принёс, разливай себе, Егору. –
Даёт рюмки, и Гоша разливает.

На Егора коньяк так подействовал,
что он пустился в воспоминания.
– Как я вышел, – говорит, – смотрю, Эдик
за мной выходит, вроде, всё нормально.
А потом выходит Облязев,
и у него купол не раскрывается.
Он летит и летит, всё вниз и вниз
мимо пролетает, сейчас окажется в лесу.
Шёл на пять секунд, а это так долго...
– А я вышла, – вспоминает Алёна
и лукаво косит на Гошу взглядом, –
так и забыла обо всём на свете.
Что надо считать и кольцо вытягивать.
И опомниться не успела, как всё
вдруг само раскрылось, и я повисла... –

Смотрит Гоша то на свою подружку,
то на этого маленького парнишку.
Для Егора она – большая, взрослая,
многоопытная, умная женщина,
а для Гоши – совсем ещё девчонка,
лет на двадцать она его моложе.
У Гоши были кое-какие планы
и на этот вечер, и не только, но
тут он чувствует: не время и не место.

В дверь звонят. Идёт в прихожую Алёна.
Гогенлое на пороге.
– Заходи.
Она в комнату Серёжу пропускает.
Тот видит Гошу, Егора,
смотрит на Алёну. Как утопающий за щепку,
он за этот приход душой хватался,
а находит весёлую компанию
за коньячком и светским разговором.
Для него речь о жизни и смерти.
А ему уже протягивают рюмку.

– Ну, садись! – говорит ему Алёна. –
Опоздал – причитается штрафная!
Он садится и пьёт и в самом деле
ему будто от этой рюмки легче.
Представляется:
– Сергей.
– Георгий.
– А его оба знаете, – Алёна
показывает на Егора. – С чем пришёл?
– У меня к тебе особый разговор...
– Хорошо. Но, умоляю, не теперь, не за столом.
– Понимаю... Я, наверное, не вовремя.
Тут Гоша вскакивает:
– Скорее, я не вовремя.
– Да сиди! – говорит ему Алёна. – Куда вдруг
вы все заспешили?
Пришли, садитесь. Никто не гонит.

Гоша садится, но так, что в нём чувствуется
готовность в любую минуту встать и уйти.
Серёжа присаживается на краешек стула
с выражением на лице таким унылым,
что Алёна чувствует, у него что-то важное,
только виду не подаёт, пусть сначала
с калмыцкого лица сотрёт уныние.
– Ты бы нам рассказал, как получилось,
что ты прыгнул раньше всех?
– Что рассказывать?
Со штрафной добирался своим ходом,
задремал на пригорке, тут Сидорин
меня будит, оказалось, что я спал
на лётном поле у самого старта.
А потом вдруг кричат мою фамилию.
Ну, пошел я в самолёт. И вдруг вижу,
они в воздух поднимаются прыгать.
Ведь назад из самолёта не выскочишь,
разве только в свой черёд с парашютом.
Я последним зашёл и первым вышел.
– А Заплаткин-то как!
– Ну, да, Заплаткин... –
так уныло произносит Гогенлое,
что Егор с Алёной взрываются смехом.

На них Гоша глядит с непониманием.
Алёна говорит:
– У нас один парень... вместе мы выходили,
я за ним сразу должна...
Поскользнулся перед люком, сел,
инструктор решил, будто не хочет идти
– и вышвырнул его за борт.

И опять Егор и Алёна хохочут.
А Серёжа морщится:
что здесь такого они нашли?
Гоша поднимается:
– Мне пора.
Алёна: – Посидел бы!
У меня есть в холодильнике вино.
– Ты ж не пьешь?
– А для вас, для приходящих.
Гость принёс, сколько осталось – прибрала.

Она внутренне над собой смеётся.
Не один у ней мужик – целых трое
собрались одним разом, и Егор лишь
просто так. А те с жалобами, похоже.
И все трое ничего не понимают.
Уходит на кухню, трое за столом
друг на друга украдкой бросают взгляды.
Возвращается, приносит большую бутылку,
на две трети наполненную вином.
– Это твой гость так много оставил? –
говорит Гоша.
– Я же не пью, он пил один.
– И не справился?
– Быстро ретировался.
А не мог же он, не опустившись в моих глазах,
а тем более, в своих, закупорить
недопитую бутылку, забрать с собой.
– Что ты с ним сделала?
– Ничего.
Интересно было побеседовать.
Он из тех, кто выдвигают глобальные теории,
не зная элементарных вещей.
И не подозревают,
что всё это – сплошные перепевы.
Им кажется, сделано открытие.
Извините, цитирую буквально:
Есть два духа: арийский и жидовский.
Борются испокон века,
и последний побеждает.
А я: как узнаешь,
кто к какому духу относится?
– Как? Да очень просто: по крови.
– Хорошо. А мне что делать?
Я полукровка, вполовину арийка,
вполовину жидовка.
– Ты – жидовка?
Он вскинулся, смутился и слинял.
Зато вам вино досталось!
Разливай, Егор.
Но тот стесняется,
показывает знаками: не может
на себя взять такую ответственность.
– Ну, давай, Гоша! – тогда берёт Гоша
бутылку и всем вино разливает.
Неожиданно Егор засыпает.
Они взяли его и положили
на широкую Алёнину кровать
не раздетого поверх покрывала.

Гоша понял, наедине с Алёной
не удастся уже ему остаться
и ушёл. Остались Алёна с Серёжей.
У того лицо меняется. Видно,
что он долго терпел, теперь же близок
к истерике. Говорит:
– Я не могу больше так.
Над собой что-то сделаю.
Я останусь у тебя...
– Ну, хорошо.
Ты останешься. Но прежде разберемся.

7-8
– У тебя курить можно?
– На кухне. –
Идут на кухню.
– И что же так ужасно?
Он рассказывает, как пришёл к Розе,
а та не пустила. Никогда такого не бывало!
Он жить не хочет больше.
Вообще, это последняя капля.
Как-то вдруг всё пошло наперекосяк.
Он теперь на грани самоубийства.
Он всю ночь думал, еле удержался.
Алёна глядит на него и думает:
целых два мужика в моей квартире,
но один только выпил пару рюмок –
и готов, почивает как младенец.
А другой... А другой пришёл с соплями.

Алёна думает: ну, давай, дальше!
Вслух:
– Ты чего-то недоговариваешь! –
И Серёжа говорит о непонятном,
что творится с Альбиной, но Алёна:
– Чего-то недоговариваешь! –
Тогда он от Алёны не скрывает,
как к нему та пришла худая женщина,
и потом его к себе затащила.

Тут Алёну начинает покалывать
как бы током изнутри, ведь та худая
Игорька пыталась в тот же вагончик
в то же время затащить... где Игорёк?
И к кому ей пойти вот так же,
как Серёжа к ней...
– Так чего ты хочешь? – говорит она.
– Да жить не охота.
– Правильно! Сам подумай:
тебе всё равно, с кем,
лишь бы сию минуту кто-то был рядом,
пожалел бы тебя. А сам ты вовсе
не думаешь о тех, кто рядом.
О себе, о своём деле, художестве,
о чём угодно, но только не о них.
Ты ничем не готов для них пожертвовать,
всё должно быть лишь для тебя.
Ты хотел быть с Альбиной, ну и что же?
Что ты готов был ей дать, что сделать?
А девчонки всегда на безоглядность
рады отвечать... Да только – где она?
Ведь у всех у вас задние мысли.
О себе и о своих интересах.
Ты же тут же буквально был готов
пойти с другой, если с этой не заладилось.
Лишь бы в эту минуту пожалели...
А последняя? Ты хотя б подумал,
что для неё значит, когда ты внезапно
являешься и внезапно исчезаешь?
Это значит постоянно жить в подвешенном
состоянии и в абсолютной неуверенности.
Но для тебя это вполне естественно:
она для тебя, только для тебя,
и так и должно быть!
Когда тебе хорошо, тебя с ней нет,
а когда тебе плохо, являешься,
и она всегда примет, пожалеет.
И вдруг выясняется, что у неё
есть ещё и своя собственная жизнь –
для тебя это шок. Ты жить не хочешь.
Ты ждёшь, что сейчас, когда тебе плохо,
тебя примут на ручки, убаюкают.
А тебя вдруг на порог не пускают.
Ну, конечно, как тут можно жить дальше?!
А что, разве не так? –
Он выбрасывает
докуренную сигарету в форточку,
на Алёну глядит, а та:
– Женщинам тоже нужно к кому-то прислониться.

Тут он хочет обнять её за плечи.
Но она его отталкивает:
– Нет! У тебя опять всё то же. Чтобы я
теперь тебя пригрела.
А проблема не исчезнет,
лишь загонится внутрь.
Ищи в себе самом жизненные силы!

А сама думает: вот она, моя роль...
В доме два мужика. А я не женщина,
я учительница жизни.
– Ладно... Если тебе плохо,
ночуй на том диване.
Знаю, как оно бывает нестерпимо
в таком состоянии одиночество,
особенно в привычной обстановке.
Но что делать? Надо жить, в том и задача,
чтобы в себе найти жизненные силы,
а не бегать кругом и не вампирить.
Только, чур! – никаких поползновений.
Сразу выгоню прочь, без разговоров!
Ложись. Утро вечера мудренее.

Лёг Серёжа. Она легла к Егору,
обняла как ребёнка, стала думать.
Если б знали, на что она способна...
Как же низко Алёна может падать...
Как-то раз, как пришёл наплыв желаний,
пустилась в отчаянные приключенья.
Вышла и про себя решила
первого, кто ей попадется,
привести к себе. И что же получилось?
У какого-то бара в магазине
нашла мужика с широкими плечами,
с нагловатыми манерами. Хотя
от таких манер её коробило,
привела к себе. Он оказался грубым
да и слабым, к тому же. Не успела
она начать, как он уже кончил.
Она потом не спала почти всю ночь,
переживая, и было ей противно,
будто легла перед животным.
Растолкала его перед рассветом,
прогнала, не дала опохмелиться.

Этот единственный случай заставил
её думать, как низко может падать.
В самом деле, наверное, существуют
у людей, как арийцы называли, касты.
Есть брахманы-интеллектуалы,
есть и кшатрии-воины, служащие,
и вайшьи, хозяйственники, которые любят,
чтоб вещей и еды у них и денег
было вдоволь, они – производители.
Есть и шудры, или пролетариат,
способные лишь выполнять команды,
из-под палки несложные работы.
И не выдумки это, а реальность.
Не общественный слой, а тип сознанья.
И когда она, будучи брахманкой,
ляжет с шудрой, тогда возникнет чувство,
будто легла перед животным...

Она внутренне содрогается, вспомнив
о падении... Не этого хотела!
Это у ней вечный повод к раскаянью.
Говорят: не согрешишь – не покаешься,
не покаешься – не спасёшься.
Однако...
Спит Егор с нею рядом. Гогенлое
на диване ворочается... Вот же
ситуация! Хотела мужчину,
теперь их в комнате двое. А толку?
Вот и сон, и Алёна уплывает
не куда-нибудь – в лесную деревню.
Не одна оказалась там Алёна,
а с Ирэн. И эта кирха со шпилем вместо креста
оказалась действительно храмом
странного культа. Только у неё
нет совсем ощущения странности.
Когда здесь, то всё кажется естественным.
Храм особенно охотно посещают
женщины. А среди женщин – бесплодные.
Потому-то с Ирэн они здесь вместе.
То, что пугает других женщин,
опасность забеременеть, их не пугает.
Только это же придает пронзительную остроту
сношениям других, а они
лишены такого острого чувства.
Потому что им нечего бояться.
Во всю стену в храме фреска: три женщины
насажены своим главным органом
на колы, одна, с краю, съела ребенка,
другая, с другого краю, обварила
кипятком мужа. А посередине
невинная девушка, Дочь Божия.
Бог спустилась на землю и явилась
пастуху в виде прелестной крестьянки,
отдалась ему, взяла его семя
зачала в себе, родила Дочь Божию.
А потом пастуху её подбросила.
И растил он её один без матери.
В мир пустила, чтобы искупить грехи
человечества. А оно не стерпело
невинности, насадило её на кол
вместе с преступницами. Потом стало
поклоняться ей и зажигать свечки.

Стоят угрюмые тётки, а позади
плачут мужчины, жалея девчонку.
И уже идёт брожение умов,
уже тётки затеяли дискуссию,
человек ли мужчина, уже иные
говорят, что и у него есть душа,
а не только он вьючное животное
в хозяйстве у женщины
и аппарат для осеменения.
Другие, старых взглядов,
обвиняют этих в ереси.
Но растёт уже новое сознание.
И весь храм как одна кабина лифта
поднимается и открывается
на большой высоте, внизу не видно
ничего, одна туманная дымка.
Алёна туда бросается, летит,
радуясь тому, что она это может,
безо всякого страха... Это просто
очередной её прыжок...

Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на prochtu.ru